Предисловие
«Социология геополитических процессов» имеет статус дисциплины по выбору, преподаваемой на социологическом факультете МГУ в рамках кафедры Социологии Международных Отношений.
Специфика курса состоит в применении метода геополитического анализа к основным этапам становления российского общества. Курс дает представление о сущности геополитического метода, об основных терминах, концепциях и теориях геополитики, о социологических парадигмах русской истории, о проявлении фундаментальных геополитических тенденций на каждом историческом этапе и об устойчивых связях определенных геополитических процессов с трансформациями социальных структур (власть, социальная стратификация, внешняя политика, хозяйство, религия, культура и т.д.).
Социология геополитических процессов помогает уяснить структуру социальных изменений в истории русского общества в привязке к геополитической динамике.
В основе научно-методологического подхода курса лежат принципы структурной социологии[1], социологии русского общества[2] и классической геополитики[3].
Раздел 1.
Социологический подход к геополитике.
Принципы и школы геополитики.
Глава 1. Введение. Геополитика и социология пространства
§ 1.1 Геополитика и социология. Что такое общество?
Геополитика, с социологической точки зрения, представляет собой научную дисциплину, основанную на изучении отношения общества к качественному пространству[4]. Разумеется, любая социологическая дисциплина подразумевает изучение общества. Например, «социология международных процессов», «социология культуры», «социология религии», «социология политики» и т.д. подразумевает, что речь идет об изучении этих объектов (перечень которых можно, разумеется, продолжить) с точки зрения общества. Точно так же и социологическое измерение геополитики, социология геополитических процессов ставит акцент на обществе.
Но понимаем ли мы, что такое общество? Хотя в социологии как таковой, где общество выступает в качестве главного предмета, ведутся бесконечные споры относительно его дефиниции, все-таки определенный консенсус присутствует, без чего социологии как науки не существовало бы.
Во-первых, общество — это то, что напрямую не совпадает с государством. Понятие «общества» часто употребляется в привычном политическом и журналистском дискурсе как антитеза государству и политике; как правило, противопоставляются государственные институты и гражданские институты, т.н. «гражданское общество». Таким образом, одно из определений общества состоит в том, что оно не есть государство. Но государство является воплощением политики. Значит, общество само по себе не есть политическое явление.
Во-вторых, общество первично по отношению к человеку, так как оно формирует смыслы, которые ложатся в основу человеческой жизни. Человек может мыслить в категориях субъект-объект, понимая под «субъектом» самого себя, а под «объектом» окружающий мир, но может мыслить и иначе, по ту сторону субъекта и объекта, не разводя себя и мир по разные стороны, не приписывая им отдельных, несводимых друг к другу, онтологических свойств. То есть наряду с человеком, пребывающим перед природой, мы вполне можем иметь дело с человеком, находящимся в природе, внутри нее, и не выделяющим самого себя в отдельную инстанцию. Все это зависит не от самого человека, но от того общества, в котором он воспитывается, взращивается, проходит становление. Общество дает статусы всему, с чем имеет дело – людям, полам, социальным, политическим и культурным явлениям, а также природе, ближнему и дальнему физическому миру. В таком широком понимании общество является матрицей человечности, истоком и парадигмой всех человеческих смыслов.
Поэтому наше определение геополитики как научной дисциплины, основанной на изучении отношения общества к качественному пространству, является именно социологическим: отношение к пространству рассматривается не на уровне понимания его государством или отдельным человеком, но на уровне восприятия его всем обществом в целом – обществом, как активным производителем всей корневой семантики и создателем смысловых структур[5]. То пространство, которое осмысляется обществом, и есть качественное пространство – качественное в том смысле, что оно непременно наделено особыми семантическими свойствами, упорядочено, расчерчено в соответствии с особой культурной и мифологической (иногда религиозной) системой координат, характеризующей именно конкретное общество.
§ 1.2 Социология пространства
Географические объекты и явления -- суша, море, леса, горы, пустыни, болота, степи, холмы, берега, тундра и т.п. -- могут осмысляться самыми различными способами в зависимости от того, с каким обществом мы имеем дело. С социологической точки зрения не существует единой географии или единой природы, единого внешнего мира и единой окружающей среды. Каждое общество имеет свою географию, свою природу, свой окружающий мир, свою среду. Л.Гумилев называл это термином «вмещающий ландшафт»[6]. Ландшафт осмысляется, преобразуется, используется и истолковывается в зависимости от того, каким его видит конкретная культура конкретного общества. Поэтому геополитика видится в социологической перспективе не как совокупность политических (государственных, властных) решений, оценок, шагов и стратегий в отношении к пространству, как геополитика определяет саму себя, но более глубинно и более тонко -- как осознание обществом (культурой, народом) своего места в социально сконструированном им самим мире (природном, культурном, «физическом», «политическом» и «цивилизационном»), как ситуирование обществом самого себя в учрежденной им же самим географической системе координат, наполненной особыми качественными смыслами.
Но в отличие от других областей социологии, социология геополитических процессов сосредоточивает свое внимание на том, как эта общая социологическая карта мира, составленная обществом, но чаще всего остающаяся в сфере бессознательного, проявляет себя в конкретных политических решениях, в вопросах войны и мира, в политических альянсах, в стратегических концепциях, в процессах экспансии и завоеваний, в вопросах религии, этнической политики, культуры, образования – то есть в области политики, сопряженной в первую очередь с пространственным фактором: внешняя политика, международные отношения, стратегическая и оборонная сфера, вооруженные силы, а также административно-территориальное устройство (прежде всего в его соотношении с внешнеполитическими принципами и религиозной, политической и этнокультурной идентичностью).
Общество является источником карты мира, которая может иметь различные масштабы – от этноцентрума[7] архаических племен до глобального взгляда современной цивилизации. Обрисовав эту карту и найдя на ней место самому себе (чаще всего это место находится в центре), общество начинает действовать в соответствии с этим представлением, что выливается в ряд политических поступков, осуществляющихся властью, то есть политической инстанцией. Геополитика концентрируется на самих этих поступках и ищет их связи со структурой пространства, а также пытается их частично (а то и полностью – «географический детерминизм»[8]) объяснить этой структурой.
Социологическое понимание пространства описал классик социологии Эмиль Дюркгейм:
«Как показал Амелен[9], пространство это не та смутная и неопределенная среда, которую представлял себе Кант: чисто и абсолютно однородная, которая не могла бы служить ничему и не открывала бы для мысли никаких перспектив. Пространственное представление состоит сущностно в первичной координации, привнесенной в данные чувственного опыта. Но эта координация была бы невозможна, если бы части пространства были качественно одинаковыми, если бы они полностью могли быть взаимозаменяемыми. Чтобы иметь возможность пространственно разместить вещи, необходимо иметь возможность их разместить различно: одни поставить вправо, другие влево, одни сверху, другие снизу, одни на севере, другие на востоке и т.д., точно так же, как и для упорядочивания состояний сознания, необходимо локализовать их в привязке к определенным датам. Это значит, что пространство не было бы самим собой, если бы, как и время, оно не было разделено и дифференцировано. Но откуда происходят эти столь существенные различия? Не существует ни права, ни лева, ни верха, ни низа самих по себе. Все эти различия происходят из того, что разные аффективные ценности приписаны соответствующим регионам. А так как люди одной и той же цивилизации представляют собой пространство сходным образом, эти аффективные ценности и различия, вытекающие из этих ценностей, будут для них общими; а это значит почти с необходимостью, что их исток следует искать в социальности.»[10]
§ 1.3 Спор геополитиков и социологов
В связи с этим следовало бы обратить внимание на спор между социологами и геополитиками: например, между Марселем Моссом[11] и Фридрихом Ратцелем[12], точнее, критику М. Моссом идей Ф. Ратцеля, принадлежавшего к предыдущему поколению исследователей. Француз Марсель Мосс, племянник Э. Дюркгейма -- крупнейший социолог-классик. Немец Фридрих Ратцель — создатель политической географии и антрополого-географической школы, предвосхитивший геополитику как науку.
Ф. Ратцель утверждал, что общество, располагающееся, например, на горах, отлично от общества, которое находится на равнине. Это специфически горное общество со своими особыми моделями. Из факта расположения общества на горах, можно заключить, что оно построит специфическую политическую систему, создаст соответствующую систему этики, особые законы и религию. Общество, живущее на равнине, создаст все другое. У Ф. Ратцеля мы видим многое из того, что можно назвать «географическим детерминизмом». С философской точки зрения он рассматривает, например, гору в качестве первичной «объективной реальности», а общество — в качестве «субъективного отражения», осознания этой реальности, рефлексии на эту реальность. Равнина — такая же реальность, как и гора, а равнинное общество – ее отражение, причем вначале существует пустая равнина, а потом прибредшие туда и расселившиеся там люди. Таким образом, по Ф. Ратцелю, общество отражает, а затем выражает в себе качественное пространство. В подобном подходе критики упрекали и крупнейшего российского этнолога Льва Николаевича Гумилева[13].
Географический детерминизм исходит из предопределенности общества, его культуры, политической, социальной, этической и даже религиозной системы его географическим положением. В частности, Лео Фробениус, немецкий этнолог и этносоциолог, выдвинул гипотезу о существовании двух культур — хтонической и теллурической[14]. Согласно Л. Фробениусу, есть общества, которые в качестве жилища преимущественно роют норы, закапываются. (Вспомните сюжет повести А.Платонова «Котлован»[15], чрезвычайно показательный для понимания русского отношения к пространству). Эти общества этнолог называет «хтоническими». А есть общества, которые насыпают кучи, горы, строят конструкции, обращенные вверх – шалаши, дома, стеллы, дворцы и т.д. -- это общества теллурические (пример -- «город на холме» американской мечты). Между американским теллурическим идеалом и русским закапыванием в бездну, в нору (строительство метро в Москве не только как средства передвижения, но и «музея» и предмета национальной гордости[16]) существует определенная симметрия, как между теллурическим и хтоническим типами.
Мнению геополитиков и близких к ним представителей географического детерминизма, социологи (в частности М. Мосс) противопоставляли следующие соображения: нет никакой горы (степи, леса, равнины и т.д.) самой по себе. Гора — это социальное явление. Гора осознается как гора только высокоорганизованной интенсивной различающей структурой человеческого разума. Она конституируется и осознается как гора только в ходе развертывания социального процесса. Поэтому социологи предлагали говорить не о географии, а о морфологии общества, иначе говоря, о том, как общество в своих фундаментальных структурных уровнях осмысляет ландшафт.
М. Мосс писал об этом:
«Одним словом, теллурический (земной, географический) фактор должен быть поставлен во взаимосвязь с социальной средой в ее тотальности и ее комплексности. Он не может быть взят изолированно. И также, когда мы изучаем следствия, мы должны отслеживать резонанс во всех категориях коллективной жизни. Все эти вопросы не географические, но социологические. И именно в социологическом духе их следует рассматривать. Вместо термина антропогеография, мы предпочитаем термин социальная морфология, чтобы обозначить ту дисциплину, которая вытекает из нашего исследования; это не из любви к неологизмам, но из-за того, что различные наименования выражают различие в ориентациях.»[17]
В качестве доказательства своей правоты социологи приводили в пример довод, что аналогичные ландшафты порождают разные типы общества, потому что понимание горы, воды, берега, моря, реки, равнины, леса, болота, степи и т.д. в одном обществе будет одним, в другом обществе — совершенно другим. С точки зрения социологии, именно общество формирует семантику окружающей среды, конституирует внешний мир, географию как социальное, культурное и историческое явление. Общество не просто пассивно отражает природную среду; оно интерпретирует природный ландшафт, отталкиваясь от своей уникальной социальной парадигмы, а в некоторых случаях и существенно изменяет его.
Социологи в данном случае смотрят глубже, чем геополитики. Но еще глубже и интереснее, чем геополитики и социологи, смотрим мы, когда объединяем творческие и научные интуиции представителей геополитической школы с наработками классиков социологии и говорим одновременно о качественном пространстве как о пространстве географического ландшафта и как о социологическом осмыслении этого ландшафта. Это особое «геополитическое пространство, понятое социологически, и изучается приоритетно в нашей дисциплине -- в социологии геополитики.
Мы не утверждаем, что общество есть зеркало, поставленное перед ландшафтом. Мы утверждаем, что и ландшафт, и это зеркало (общество), по сути дела, не являются самостоятельными и оторванными друг от друга, объективно существующими реальностями.
Реально только творческое социо- и природообразующее начало общества. Оно предопределяет и реакцию на гору, и представление о горе, и, в принципе, саму эту гору. Общество творит всё. Общество творит собой и окружающий мир, и географию, и само себя.
Пространство, представляющее собой географический рельеф внешнего мира, есть не что иное, как проекция социальной морфологии. Социология геополитики не выносит окончательного суждения, что первично -- социальная матрица или географический ландшафт. Она изучает их как нечто единое и нераздельное.
Мы говорим о том, что к одной и той же стихии, к одному и тому же климату, к одному и тому же ландшафту можно по-разному отнестись. Например, рассмотрим отношение к стихии моря. Одни впускают море внутрь, подстраиваются под него. Это и есть геополитическое явление «талассократии» (морского могущества»). Другие, даже в самом интенсивном взаимодействии с морем, остаются верными земле Это явление называется«теллурократией», т.е. буквально - «сухопутным могуществом».
Иначе говоря, разные общества по-разному согласуют свою социальную морфологию с географическим ландшафтом. Таким образом, нас нельзя упрекнуть ни в «географическом детерминизме», ни, в то же время, в абстракции от конкретных географических условий, в чем подчас упрекают социологов. В этом – основные предпосылки социологии геополитических процессов как дисциплины.
§ 1.4 Три инстанции социологии геополитических процессов
Социология геополитических процессов разбирает не только политическое резюме пространственных представлений, выраженное в конкретных действиях и поступках государства и власти, но прослеживает всю цепочку их возникновения, становления, формирования в глубинах самого общества, в сфере коллективного сознания, и даже прежде этого, в области коллективного бессознательного. И лишь затем, с учетом полученных социологических данных, рассматривает политический уровень: принятые решения, осуществленные действия, выигранные или проигранные войны, заключенные союзы, созданные военные блоки, осмысленные экономические и стратегические интересы и.т.д.
Понятие «геополитика» состоит из двух частей: «гео» (от греческого «gea», «земля») и «политика» (от греческого «полис», «πολις» -- «город», откуда, собственно, и произошло понятие «политика» -- способ управления полисом, городом-государством). Социология геополитических процессов вводит в эту диаду смыслов («земное пространство» и «власть») третий элемент – общество, подчеркивая его главенствующее значение. И политика, и само «земное пространство», «ландшафт» рассматриваются как структуры социальных представлений, рождающихся и соотносящихся между собой именно в обществе.
В таком широком понимании общества, контрастирующим с его узким пониманием (как противоположности государству и политике), и политическое измерение, и интерпретация окружающей земной среды рассматриваются не сами по себе, как полностью автономные области (политика и география), но как производные от глубинной структуры социума. Следовательно, в дисциплине социология геополитических процессов мы имеем дело с тремя главными инстанциями:
1) общество как главная и основополагающая инстанция;
2) политика (государство, власть, право) как первая производная от общества сфера;
3) качественное пространство, географические представления, интерпретации пространственных, климатических и природных явлений – вторая производная от общества сфера.
Между этими инстанциями существует замкнутый контур связей. Обе производные (политика и представления о пространстве) вытекают из общества и связаны с ним структурно, концептуально, генетически. Это связи, несущиеся корнями в глубину. Кроме того политика и представления о пространстве связаны между собой и непосредственно. Это связи горизонтальные – между одной и другой производной от общей для них первичной инстанции (общества).
Схема 1. Топика социологии геополитических процессов. Связи основных инстанций в СГП.
§ 1.5 Социология и институционализация геополитики как науки
В социологии геополитических процессов обращение к обществу как к базовой, основополагающей инстанции позволяет по-новому взглянуть на геополитику как таковую. Большинство критиков классической геополитики ставят ей в вину как раз то, что она слишком схематично, и даже «мифологично», описывает связи между политикой и географией, не вскрывая их природы. Без обращения к обществу этого и нельзя сделать. Но если ввести в топику инстанцию общества и, помимо «горизонтальных связей» между производными, проследить глубинные связи, то мы получим полную картину. Она заставит по-новому и с большей степенью научности осмыслить сами «горизонтальные связи», которые можно будет рассмотреть не как нечто автономное, но как сложную проекцию на уровень производных тех смысловых полей, которые связывают каждую из них с общим истоком. И в этом случае мы вполне можем рассмотреть геополитику как социологическую дисциплину, которая не могла долго найти полноценной академической институционализации именно за счет того, что не учитывала первичности общества.
Таким образом, социология геополитических процессов является не просто наложением двух методов: социологии и геополитики, но выражает саму суть геополитики как дисциплины, фундаментализирует ее, позволяет впервые подойти к ее методологиям со всей строгостью, предъявляемой наукой. Конечно, социология сама долго и нелегко пробивала себе путь к тому, чтобы быть признанной полноценной академической дисциплиной. Но сегодня никто не осмелится поставить под вопрос научность социологии. Геополитика же еще не прошла этого пути до конца, да и вряд ли сможет это проделать, оставаясь в своих классических границах. Только в сочетании с социологией она может добиться того, чтобы без всяких оговорок быть признанной в научном сообществе. В рамках политологии и политических наук геополитика всегда будет наталкиваться на то, что ее понятийный аппарат и методологии явно не вписываются в четкие критерии власти, права, закона, идеологии, того или иного политического института. При всей безусловной и наглядной эффективности геополитики, при всей достоверности ее выводов, заключений и прогнозов, в ней наличествует нечто, что ставит ее за рамки политологии и что порождает все новые и новые волны споров о ее «научности». Это «нечто» способна корректно интерпретировать, разъяснить и обосновать только социология. Поэтому рассмотрение геополитики с социологической точки зрения есть своего рода «спасение» геополитики, важнейший шаг на пути ее полноценной и окончательной институционализации[18].
§ 1.6 Общество как поле интенсивного различения
Общество, безусловно, связано с человеком, хотя, как говорил Питирим Сорокин, существует и фитосоциология, то есть «социология растений»[19]. Можно говорить также и о зоосоциологии. В частности, Адольф Портман, зоолог и специалист по антропологии, написал книгу «Животные как социальные существа»[20]». Но все-таки общество — человеческое явление, хотя известны многочисленные и многообразные инициативы по расширению представлений об обществе, по перенесению самого понятия «общество» на растения и животных.
Такое расширение понятия стало возможным потому, что и растения, и животные способны различать. Ведь главное свойство человека — способность к максимально интенсивному различению, отделению одного от другого. Тот, кто видит, что есть черное и белое, кто фиксирует и утверждает: «вот черное, вот белое, вот горячее, вот холодное» — это уже существо, вставшее на путь человека. На это можно возразить, что ведь и собака различает запахи, орел различает мельчайшие движения жертв, и даже подсолнух, растение, различает, с какой стороны от него находится солнце, и движется за ним. Таким образом, человек есть не тот, кто просто различает, но тот, кто делает это более интенсивно, нежели все остальные. Он тот, кто способен различать в максимальной степени.
То, что для собаки или поросенка слито, у человека расчленяется, независимо от его взгляда или слуха, развитости тактильных и телесных ощущений. У человека есть нечто, доводящее возможность к различению до наивысшей стадии. Это нечто именуется «разумом» или «рассудком».
Следует обратить внимание, что и в слове «раз-ум», и в слове «рас-судок» присутствует приставка «раз» («рас»), подразумевающая раз-личение. Рас-суждает тот, кто одно отделяет от другого. В этом и состоит рас-суждение. Человек рассуждает: «Это право, а это лево. Это движется, это покоится. Это здесь, а это там. Это мне выгодно, а это невыгодно». Если человек глуп, он плохо рассуждает, плохо различает, тогда у него одно с другим склеивается. А если у человека склеивается вообще всё, он перестает быть психически нормальным и утрачивает многие собственно человеческие свойства. В частности, паралич различающих свойств наблюдается при определенных психических расстройствах: например, при эпилепсии («глишроидный» синдром, в котором наступают «клейкие», «вискозные» состояния)[21].
Слово «раз-ум» состоит из различающей частицы «раз» и корня «ум», что дает следующий смысл: «применение ума для разделения». Ум подразумевает «ум-ение», «навык»[22]. Наличие «ума» само по себе еще не определяет вид человека. Например, дрессированные кошки в цирке умеют многое: они изображают счет, выполняют сложные команды, изобретательно просят молока, внушительно мяукают, поднимают хвосты трубой в такт непростым командам. Очень много умеют кошки. У них тоже есть ум, точнее говоря, умение. Большие кошки, тигры, прыгают через горящие обручи и грозно рычат. Для этого тоже надо иметь какой-никакой, а ум.
Если мы, например, посмотрим на сообщество бобров, то обнаружим, что они прекрасные строители, у них есть замечательные социальные навыки коллективного строительства плотин. Говорят, они даже делают предварительные чертежи: из прутиков выкладывают образ того, какой плотина будет в дальнейшем (но это научно не доказано). Плотины, возводимые бобрами, очень эффективны, они, по сути, воспроизводят гидроэлектростанции в миниатюре. Также к колоссальной организации способны муравьи, осы и пчелы. С точки зрения социологии труда логистика производства у муравьев, пчел и термитов близка к совершенству и по многим параметрам (дисциплина, координация действий, управление, кооперация, синхронизация, трудовой энтузиазм, отсутствие прогулов, лени и т.д.) превосходит человеческие трудовые коллективы. С эстетической точки зрения танец пчелы, нашедшей сладкий клевер и обильную пыльцу, намного красивей и изысканней тех жестов, которыми некоторые народы охотников и собирателей извещают соплеменников о находке или добыче. А моногамные отношения у лебедей, аистов, а также забота о собственном потомстве – вплоть до третьего колена! Крысы, вообще, превосходят средний уровень морали в современных человеческих семьях[23]. Одним словом, животным ума и порядочности не занимать.
У многих животных видов есть основы социальности, поскольку и они наделены способностью к различению. Одни различают, когда им хорошо, а когда плохо, когда они сыты, а когда голодны. Они отличают самцов от самок, детенышей от старших, своих от чужих. В любом обществе, в том числе и животном обществе, присутствует различение.
Но по-настоящему различает лишь человеческое общество. Поэтому человеческий социум — это пространство интенсивного различения. В научном языке способность к различению называется «дифференциацией». Слово происходит от латинской приставки «di-», «раз-» и основы «ferо», «несу». Способность к интенсивной дифференциации является главной отличительной чертой человека как вида.
Человеческое общество есть пространство интенсивного различения. Социология изучает в первую очередь общество человеческое.
§ 1.7 Общество как язык. Социология дискурса
Общество может быть рассмотрено как язык. Это чрезвычайно важное определение, на котором строится структурная социология[24].
Язык в чистом виде нигде не существует. Он входит в существование, когда мы начинаем на нем говорить. Когда мы пользуемся словами, содержащимися в языке, мы выстраиваем нашу речь по правилам, которые в этом языке есть. Определенные лексические обороты мы допускаем, а другие отвергаем и цензурируем, поскольку они некорректны с точки зрения языка. Если все же задаться вопросом, где находится язык и что он такое, то придется указать пальцем в пустоту. Мы можем сказать, что такое речь, слова, правила, высказывания. Но сам язык прячется от нас. И тем не менее мы знаем, что он есть, что всё, что мы произносим, пишем, думаем, высказываем, связано с этим языком и основано на нем.
Язык первичен по отношению к речи. Речь строится на основании языка. Речь конкретна, мы можем ее зафиксировать. Высказывание представляет собой некую материализованную вещь, его можно записать, прочесть, услышать, прокомментировать. Но как записать или прокомментировать язык? Ведь даже если собрать всё, что на том или ином языке было сказано, совокупность этих высказываний не даст нам представления о том, чем является язык, поскольку язык — это не только всё высказанное, но еще и «умолченное». Язык имеет отношение к молчанию. Но не к обычному молчанию, а к тому, которое является беременным, чреватым речью. Это молчание, порождающее речь. Общество в его чистом виде вполне можно и должно уподобить языку. Общество подобно чреватому молчанию. Общество становится действительным, конкретным, наличествующим, актуальным только в тот момент, когда оно из общества-языка превращается в общество-речь, иначе говоря, в какое-то конкретное общество, взятое в отдельном конкретном моменте. Но общество как язык всегда хранит в себе возможность быть другим. Эта возможность быть другим, то есть сказать на одном и том же языке другую фразу, не нарушая правил грамматики, синтаксиса, семантики и т.д., и есть потенциал социальной динамики и социального развития, источник социальных изменений. Другими словами, общество в целом, как язык, представляет собой и то, результатом или проявлением чего может быть данное общество, и то, чем было предшествующее общество, и то, чем будет общество последующее, но при этом всегда и нечто еще, некую нераскрытую и не раскрывающуюся возможность.
Таким образом, общество в его наиболее глубинном измерении является потенциальным. Оно никогда не есть простая совокупность конкретных обществ.
Если мы, к примеру, возьмем современное российское общество, то оно будет не только тем, чем является в настоящее время. Совокупность отдельных людей, социальных институтов, различных социальных процессов, нормативов и т.д. — лишь одна грань, одно мгновение того российского общества, которое было раньше, которое есть сейчас и которое будет позже. И когда это мгновение уходит — перед нами уже другое общество. Общество меняется, потому что оно никогда не совпадает со своим конкретным сиюминутным выражением. Общество всегда глубже и шире своего актуального выражения. Само оно всегда молчит. Говорят его проекции, его производные. Эти чередующиеся, сменяющие друг друга производные можно назвать «социальными дискурсами» (продолжая аналогию «язык-речь»).
§ 1.8 Парадигма и синтагма. Языковые игры
В лингвистике существуют понятия: «парадигма» и «синтагма». Парадигма — это образец того, как должна выстроиться фраза, но без конкретного содержания, определяющего однозначно ее семантическое (смысловое) наполнение. Парадигма, например, подразумевает, что вначале идет подлежащее, затем сказуемое и определение. На уровне парадигмы мы можем взять любое подлежащее, любое сказуемое, любое определение. Но мы должны их согласовать так, как диктует нам парадигма. Пусть они будут какими угодно, но они должны быть и распределяться в высказывании в особом порядке, согласовываясь друг с другом особым образом.
Наше потенциальное высказывание, структура предложения (содержащая в себе подлежащее, сказуемое, определение) — парадигма, имеющая отношение к языку. А какие конкретно подлежащее, сказуемое и определение мы используем — имеет отношение уже к речи, к высказыванию, к дискурсу. Когда мы выстраиваем высказывание, заполняя парадигму конкретным содержанием, мы получаем синтагму.
Парадигма строится по принципу: А или В или С + (и) α или β или γ +(и) x или y или z. На одно и то же место в высказывании мы можем поставить разные семантические единицы, совпадающие по форме, но различающиеся по значению. Синтагма строится по принципу: А +(и) β +(и) z. В парадигме важна формализация, корректность синтаксиса, а семантическое (смысловое) наполнение может варьироваться. В синтагме смысловая последовательность строго однозначна и отсюда вытекает однозначность высказывания. На парадигмальном уровне анализа важна непротиворечивость формализации. На синтагматическом требуется установить однозначные смысловые отношения между единицами высказывания.
Совершенно очевидно, что парадигмальный анализ шире синтагматического и включает себя широкие семантические ряды. Но парадигма никогда не выступает в чистом виде, она не может быть высказана, она сама не является высказыванием. Например, такое утверждение: «Петя (или Вася, или Андрей, или кот, или орел) побежал (или утонул, или уволился, или пообедал, или полетел) на реку (или в колодце, или с работы, или на кухне, или по воздуху)» полностью лишено смысла, хотя парадигмально составлено вполне корректно – все части предложения (актуальные и потенциальные) скоординированы между собой. Синтагма же, напротив, является совершенно однозначной и теоретически не должна допускать двусмысленности. Если Петя, то не Вася, не Андрей, не кот и не орел. Если «побежал», то «не утонул», «не полетел», «не пообедал», «не уволился». Если «на реку», то «не в колодце», «не с работы», не «на кухне», не «по воздуху». В следующей синтагме все может измениться, и с Петей могут начаться метаморфозы и разнообразные семантические трансформации, но это не повлияет на каждую конкретную синтагму.
А вот вариативность синтагм зависит от парадигмы. Дело в том, что несоответствие парадигме существенно отсеивает множество высказываний как формально некорректные, и в разных языках устанавливает разные правила для построения синтагм. Это настолько существенно, что порождает проблему перевода. В некоторых языках есть выражения, которые вообще невозможно точно перевести на другие языки – не потому, что это нет точного соответствия синтагм (все соответствия приблизительны), но потому, что они соответствуют разным парадигмам, вообще не имеющим аналогов в другом языке. Лингвисты Б.Уорф и Сэпир назвали это «гипотезой лингвистической относительности»[25]. В соответствии с этой гипотезой при самом строгом подходе смысл высказывания вообще никогда не поддается переводу на другой язык, так как зависит от парадигмального уровня именно данного языка, за пределом которого смысл упраздняется. Философ Людвиг Витгенштейн назвал этот же принцип, который он обнаружил в конце своего философского пути, «языковой игрой»[26], всегда складывающейся в рамках какого-то одного культурного контекста и предопределяющей и смысл, и значение знака и знакового ряда. (Идея «языковых игр» «позднего» Л.Витгенштейна противоположна тому, что он утверждал в ранний период своего творчества, будучи увлеченным позитивизмом[27]).
§ 1.9 Социология парадигм
Точно то же, что и с языком, происходит и в случае общества, являющегося в самом чистом виде очень тонким объектом исследования, поскольку мы никогда не имеем дела с обществом как таковым. Мы всегда имеем дело с обществом опосредованно. Иначе говоря, между нами и обществом как таковым всегда стоит какое-то конкретное общество, которое постоянно меняется. Лишь заглянув под поверхность, под пелену конкретного общества, можно получить представление о том, чем является общество вообще как главный предмет социологии.
Мы всегда имеем дело только с обществом-дискурсом, обществом-синтагмой, обществом-высказыванием. Общество-парадигма ускользает от нашего прямого взгляда. Мы можем составить себе представление о нем только по косвенным признакам – по тому, как оно проявляет себя в конкретных моментах. Но при этом в каждом конкретном моменте – в обществе-высказывании – общество-парадигма выступает всегда как бесконечно малая часть, как бесконечно малая возможность себя самого, а поэтому, открывая себя в высказывании, общество-язык тем же самым жестом и скрывает само себя.
Социология — это дисциплина, предполагающая погружение в исследование неявного. Как, впрочем, и любая наука, которая утверждает -- «то, что вы видите и думаете относительно увиденного, уже неправильно». Вы не знаете законов, вы не понимаете, почему и как устроен мир, вы не понимаете, что вы делаете, вы не понимаете, кто вы. А если вы думаете, что понимаете, то вы на сто процентов ошибаетесь.
Любая наука есть нечто противоположное здравому рассудку. Она основана не на здравом смысле, а на глубинном мышлении о самой природе мышления. Наука это разоблачение и осмеяние банального. А социология — это наука разоблачения и осмеяния банальных, «само собой разумеющихся» представлений об обществе.
Социология, и особенно структурная социология, сосредоточивает свое внимание на парадигмах, которые предопределяют бытие общества, но никогда не совпадают с конкретными его выражениями. Эта парадигма дает о себе знать через социальные факты (Э.Дюркгейм), которые социолог призван корректно расшифровать. Но что значит «корректно расшифровать»? Это значит установить их связь с парадигмой или набором социологических парадигм рассматриваемого общества. В социологии есть два основных уровня:
· выявление, вычленение, идентификация социальных фактов и их совокупности, то есть корректное прочтение общества как синтагмы;
· интерпретация этих фактов на основании парадигмы, то есть постижение их социологического смысла.
Первый уровень анализа должен уметь производить любой профессиональный социолог. Второй уровень более сложен, им занимаются те, кто хочет понять глубинные основы общества, его корни, его смыслы. Это область социологии глубин или структурной социологии[28].
§ 1.10 Эпохи как высказывания
По аналогии с лингвистикой мы выделяем в социологии два уровня: парадигмальный и синтагматический. Можно сказать и иначе: языковый и дискурсивный.
Вся история России, история русского общества может быть представлена как язык и как парадигма[29]. Причем важно: это один и тот же язык, одна и та же парадигма на протяжении всех периодов. Это постоянная часть, которая формирует идентичность общества и позволяет нам считать, что мы имеем дело с одной и той же историей, с одним и тем же обществом, хотя изменения как раз и составляют основное содержание исторических событий. Но смысл изменений, а это и есть история (время, наполненное смысловыми событиями), обнаруживается только тогда, когда мы соотносим их с неизменным основанием.
Парадигма русской истории состоит в преемственности и сохранении идентичности. Она никогда не выступает на поверхность как таковая, не проговаривается напрямую. Но все исторические эпохи складываются по законам этого глубинного языка, дающего русскому обществу его лексику, морфологию, синтаксис, пунктуацию и, самое главное, поле смыслов.
Вот конкретные периоды русской истории: Киевская Русь, удельная Русь, Русь под Монголами, Московская Русь, Литовская Русь, Петровская Россия, Санкт-Петербургская Империя XIX века, Советский Союз, Российская Федерация – все это речи, тексты, цепочки высказываний, отличающиеся друг от друга и выстроенные в ряд по модели последовательной и однозначной синтагмы. Каждое высказывание несет в себе строго одно послание, за которым следует другое, затем третье и т.д. В какой-то момент текст завершается, наступает «перевод строки», период или конец главы. И начинается новая эпоха, развертывается новая цепочка высказываний. Все эти высказывания строятся по законам одного и того же языка (общества-парадигмы), который их упорядочивает и делает осмысленными. Но у разных высказываний разный смысл. Все «тексты» (социологические дискурсы) читаются по-русски, но могут означать самые разнообразные вещи.
На одном и том же языке, на языке русской истории, русского общества можно услышать переливающиеся палитры тонов: из русского молчания рождаются разные речи, возгласы, крики, всхлипы, жалобы, угрозы и благословения. Каждая из этих речей определяет конкретный исторический, социальный период.
Смысл каждого конкретного общества — Киевской Руси или, например, удельной Руси, Петровской России, Советского Союза или РФ – различен, но выражен на одном и том же языке с соблюдением одних и тех же правил.
Основные циклы охватывают, как правило, одно-два столетия, то есть законченный текст русской истории по длительности приблизительно таков. Это полноценная синтагма, имеющая довольно ясно определяемые границы. Но внутри нее можно выделить и более мелкие эпохи, в которых изменения происходят в более узких пределах конкретной идеологии, политического режима, династии и т.д.
Московское царство принципиально повествует об одном и том же: об идее богоизбранности русских и об идее «Москвы - Третьего Рима». Но это общее высказывание выражается по одному в эпоху Ивана III и Василия III, по-другому при Грозном, где достигает апогея, почти теряется в Смутное время при Годунове, Шуйском, Лжедмитриях и польской оккупации, но снова возрождается при первых Романовых (хотя и в новом виде), пока наконец не рушится окончательно в эпоху раскола, уступая место Петровским реформам, которые составляют принципиально другое высказывание. Оно в свою очередь имеет различные социологические подтипы.
Можно также выделить отдельные периоды перехода (транзитивные состояния) и случайные интерполяции (вставки), несколько выпадающие из логики развертывания крупного исторического дискурса.
Чем же обеспечивается глобальная динамика всех процессов российского общества? Тем, что в российском обществе всегда существует невысказанное. В обществе-языке всегда находятся новые «фразы», которые еще никто никогда не проговаривал. По сравнению с дискурсом язык бесконечен.
Однако при анализе нашего современного российского общества создается такое впечатление, что корректно высказанные «фразы» исчерпались. И мы начинаем ломать язык. Отсюда «превед, медвед», «олбанский язык», языки «Живого Журнала» и блогов, SMS-сообщений и Твиттера. Возможно, это происходит потому, что потенциал всего, что можно было высказать корректно, исчерпан. А может быть, мы имеем дело с временным явлением, когда социологическая парадигма блокирована дискурсами, почерпнутыми из совершенно иной социальной, культурной и исторической среды. В нашей истории были отдельные периоды, когда мы на поверхностном уровне отвлекались от своей собственной судьбы и проживали чью-то чужую. Эти моменты, при всей их разрушительности и социологической анормальности, рано или поздно заканчивались, и общество возвращалось к своей глубинной парадигме.
§ 1.11 Парадигмальный анализ русского общества
Как мы уже видели, самое сложное в социологии -- нащупать социологическую парадигму данного общества в целом, корректно описать общество как непроявленный язык, как структуру, как парадигму, еще не заполненную ничем. Мы знаем, где подлежащее, где сказуемое, где определение. Но каково конкретное подлежащее, каково сказуемое, каково определение — мы пока не знаем. Вначале, когда мы имеем дело с молчанием, можно воспользоваться любым подлежащим. Но к определенному подлежащему подойдет уже не любое сказуемое.
Пока мы в парадигме — мы полностью свободны, у нас еще нет ни подлежащего, ни сказуемого, ни определения. Иначе говоря, мы имеем дело с обществом в его парадигмальной модели, в его корнях. И, тем не менее, уже здесь присутствуют ограничивающие различения.
Одним из таких парадигмальных различий является, в частности, то, что речь здесь идет именно о русском, а не каком–то ином[30], обществе. Если сравнить «русское молчание» (русский социум в его структурной парадигмальной основе) с другими такими же «молчаниями» (парадигмами): с европейским, американским, африканским, эскимосским или китайским, мы увидим как то нечто, которое соответствует всем им одновременно, так и то особенное нечто, которое составляет специфику каждого отдельного общества.
Всегда есть что-то, что по-русски можно высказать, а на другом языке принципиально нельзя. И наоборот.
Иначе говоря, на этом уровне мы имеем дело с «молчанием» по отношению к высказываниям, проистекающим из этого конкретного молчания. Но по отношению к другому «молчанию» мы имеем дело, если угодно, с «молчаливым высказыванием».
Уровень непроявленного парадигмального общества очень важен для нас, потому что разные культуры, разные общества в их фундаментальных парадигмальных аспектах основаны на совершенно разных законах и в формулировке тех или иных высказываний оперируют с совершенно разными семантическими полями. Да, мы можем увидеть параллели, но всякий, кто хотя бы немного знает иностранный язык, представляет себе, насколько сложно точно перевести самое простое слово. Вот почему в любом словаре, особенно часто это касается глаголов действия, почти под каждым словом предлагается множество, подчас до ста, значений, вплоть до, казалось бы, взаимоисключающих. Чем полнее словарь, тем больше вариантов он предлагает для перевода на другой язык простейшего слова. Стало быть, аналогии между обществами есть, но эти аналогии всегда очень приблизительные.
Для того чтобы понять, как этот лингвистический принцип проецируется на социологию и социологически понятую историю, можно, например, сравнить эпохи монгольских (Евразия, XIII век) и арабских завоеваний (VII-VIII века). Похожи ли они? В чем-то похожи, в чем-то нет. А похожи ли они на походы Аттилы на Запад (V век)? А на походы Александра Македонского (IV век до Р.Х.)? В чем-то похожи, в чем-то нет. Любое имперское завоевание похоже на любое другое. Но в чем-то совершенно непохоже.
Социолог и историк обязаны не просто привести наборы сходных черт и различий в каждом конкретном случае, от них требуется вписать эти процессы в ту или иную контекстуальную парадигму, которая обнаружит смысл этих процессов в той социологической, культурной, цивилизационной, экономической, стратегической, политической, этносоциологической и религиозной среде, где они развертывались. Иными словами, необходимо установить исторический и социологический смысл каждого из этих высказываний. Только в этом случае мы можем сказать, что увидели настоящее сходство и настоящее различие, а не видимости. Все перечисленные империи создавались молниеносно и включали в себя множество государств, этносов и культур, причем, подчас высоко развитых и геополитически могущественных. Это – общее. Но если мы вынесем за скобки религиозный фактор в арабских завоеваниях, монгольско-евразийское мессианство Чингисхана, культурную программу «цивилизаторской функции» Александра Великого; конкретные политические расчеты Атиллы и связь его этноса с «вмещающим ландшафтом», то мы упустим главное во всех этих имперостроительских инициативах. Но с другой стороны, сходные идеологические, религиозные, культурные и политические мотивации в других случаях давали совершенно различный эффект: либо локальный, либо вообще виртуальный. Поэтому учет геополитического масштаба реализации «великих проектов» привносит некий новый дополнительный смысл в сам проект (хотя нельзя упрощенно сводить все к формуле: «удалось/не удалось» и делать критерий успешности осуществленных замыслов мерой состоятельности идеи – такой вульгарный прагматический редукционизм не имеет никакого отношения к социологии). Чтобы сравнивать между собой различные сходные по форме и по результатам явления, необходимо предварительно выявлять ту социологическую парадигму, которая сделала их возможным в качестве высказывания.
Поэтому в истории русского общества следует быть очень внимательным к тем феноменам, которые могут казаться идентичными феноменам, известным в европейских или азиатских обществах. Да, у русских была и есть государственность; русские вели войны; русские расширяли свою территорию; русские сменяли несколько религий и политических идеологий; русские разработали или адаптировали к своим условиям правовые нормы и кодексы; русские развили свою культуру. Но эта государственность, эти войны, эти религии, эти политические системы и идеологии, эти правовые нормы, эта культура имеют смысл только в рамках русской парадигмы. Сравнение их напрямую с формально сходными явлениями в других парадигмах (например, в западноевропейской, исламской или китайской) будет заведомо некорректным, так как за кадром останется самое главное – русский смысл этих явлений.
Имея дело с разными обществами в их парадигмальной основе, мы имеем дело с разными смысловыми полями. Конечно, практика сопоставлений и сравнений, практика социологического «перевода» чрезвычайно полезна, но прежде чем к ней приступать, надо как следует выучить свой собственный язык, освоить его правила, отрефлектировать его синтаксис, морфологию, проследить историю его становления, его этимологию и т.д. Если кто-то плохо знает два языка, то перевод с одного на другой будет корявым и бессмысленным. Для начала надо выучить хотя бы какой-то один – не только для того, чтобы уметь изъясняться или пользоваться в практической сфере (это не так сложно), но чтобы понимать, как он устроен, рефлектировать его правила и закономерности. Каждый член общества владеет языком этого общества и проходит различные стадии социализации, но социолог подобен лингвисту, который не просто говорит на языке, но изучает язык, осмысляет язык, проникает в его структуру, выявляет его смыслы. Так, социолог должен не просто разбираться в обществе как его член, но достигать основ этого общества, знать, как оно устроено. Если же социолог постиг одно общество, ему гораздо проще будет постичь и другое. Но «проще» не значит совсем без усилий. Если он просто спроецирует то, что ему известно об одном обществе на уровне парадигм на другое общество, то провалит все дело и не получит никаких достоверных результатов. Чтобы сравнивать, надо дать себе труд изучить и другое общество таким, как оно есть, а не таким, каким оно видится со стороны.
В этом состоит главная трудность для исследования социологии русского общества. В качестве основного социологического арсенала средств мы, как правило, автоматически берем наработки западной социологии (а также геополитики, политологии, психологии, философии и т.д.), которая достигла блистательных результатов в изучении своего общества, но которая столкнулась с серьезными проблемами тогда, когда принялась изучать общества незападные. Это ярче всего сформулировал основатель структурной антропологии Клод Леви-Стросс, когда он, посвятив много десятилетий исследованию архаических обществ (американских индейцев) и стараясь как можно глубже вжиться в их культуру по ту сторону европоцентричных предрассудков, в конце концов, пессимистически заметил, что, вероятно, все попытки проникнуть в логику мифа архаических племен оказались тщетными, так как даже в качестве образца мифа, сказки, легенды и чудесных историй он бессознательно руководствовался культурным наследием Античной Европы. Другими словами, западная социология, антропология и ее методы имеют определенные ограничения: к незападным обществам они подходят лишь частично или не подходят вообще.
Русское общество является евразийским, то есть частично европейским, а частично неевропейским, и в целом представляет собой уникальное самобытное явление. Поэтому применять к нему методики западной социологии надо чрезвычайно осторожно и деликатно. Главное внимание надо сосредоточить на выявлении самой социологической парадигмы (на «русском молчании») как матрице русских смыслов. Только при таком подходе отдельные этапы русской истории, ее социологические дискурсы-эпохи приобретут смысл, и лишь затем их можно будет сравнивать с исторической логикой западных обществ и обществ Востока (при соответствующем достоверном и полноценном знании этих обществ, их парадигм – как других, по сравнению с русским обществом и его парадигмой)[31].
Несколько забегая вперед, можно сказать, что парадигма русского отношения к пространству и, конкретно, к русскому пространству, заведомо представляет себе пространство как большое пространство. Впоследствии, когда мы будем более детально рассматривать русскую историю и историю русского общества, мы увидим, что представление о том, что Русь является большой, великой, лежит в основе всех социальных процессов, которые предопределяют основное содержание нашего общества и в геополитическом, и в социологическом измерениях.
Именно на уровне парадигм русского общества, а не на уровне лишь какого-то конкретного общества — будь то Киевская Русь, Московское царство, Санкт-Петербургская Россия, Советский Союз или Российская Федерация — глубже, в самом непроявленном, ничего не говорящем, полусонном уровне нашего социального бытия, которое тем не менее полностью предопределяет нас как русских людей, констатирует нас своим молчанием, существует глубинное соотношение между структурой общества и пониманием пространства (русского пространства) как «большого пространства», как «пространства великого». Мы живем на этой земле, в данных границах не случайно. Эти границы населены и обживаются нами тоже неслучайно. Между ними и нами существует прямая социологическая, культурная, генетическая, каузальная, концептуальная, морфологическая связь.
§ 1.12 Синтагматический анализ русского общества
Если взять современное общество и общество Киевской Руси, то всё будет различаться: названия, грамматика, культура, процессы, идеология, костюм, статусы. Нам покажется, что это вообще совершенно разные общества. Но это не так. Однако для того, чтобы понять, в чем они близки, а в чем различны, надо сравнить их не напрямую между собой, а найти им место в общей структуре парадигмального русского социума, корректно расположить их в этой структуре.
Если первый, парадигмальный уровень социологического анализа русского общества рассматривает это общество как совокупность всех возможностей социального развития и социальной динамики, то каждый момент, этап или фаза, которые нам известны благодаря истории, представляет собой общество в его конкретном выражении. Это второй уровень анализа общества, который можно назвать синтагматическим.
Каждая отдельная эпоха русской истории есть послание. Эти послания могут быть написаны в разных жанрах, иметь различную композицию, различную архитектуру. Драматические моменты могут быть перемешаны с трагическими или комическими. Более того, разные уровни текста могут диссонировать между собой – на одном уровне будет развертываться канцелярский дискурс постановлений, на другом экономическая документация и хозяйственные расчеты, на третьем -- религиозные и богословские построения, на четвертом – бытовые зарисовки и миниатюры, на пятом – народная культура, на шестом – героический эпос и т.д. Поэтому можно рассмотреть это послание как гипертекстовое, наполненное перекрестными ссылками на разные уровни, а также на разные текстовые топосы иных социальных текстов – причем, не только прошлых или сосуществующих в ином (контемпоральном) обществе, но и будущих и воображаемых. Одни эпохи готовят другие, которые начинаются задолго до того, как смена синтагм становится очевидной всем. На каком-то этапе новое зреет внутри старого и, соответственно, вплетается в этот контекст одной стороной, другой стороной примыкая к тому периоду, которому только еще суждено состояться.
Корректное вычленение этих исторических синтагм, их интерпретация, их упорядоченное расположение является основной задачей социологии русского общества в исторической перспективе, следующей за выявлением неизменной и постоянной парадигмы.
Этот синтагматический подход может быть масштабирован по-разному. Конечно, важно выделить большие циклы -- то, что Ф.Бродель называл периодами «большой длительности» (la longue durée)[32]. В русской истории они очевидны и на них будет строиться основное изложении геополитической истории России. Это уже упоминавшиеся периоды (синтагмы) можно изобразить на схеме 2.
В отношении «больших периодов» едва ли кто станет спорить, это общее место. Но вот выделение подциклов внутри больших эпох можно проводить по-разному -- в зависимости от конкретных задач и предметной специфики исследования. Чем ближе к настоящему времени, тем более нюансированной представляется нам логика истории. Но это в значительной степени результат оптической иллюзии, который подталкивает нас к неверному и упрощенному заключению: события близкие к нам по времени более насыщенны и разнообразны, нежели содержание периодов прошлого. Поэтому мы тщательно различаем близкие к нам эпохи и склонны обобщать то, что относится к далекому прошлому. Для социолога и историка это недопустимый предрассудок. Чтобы корректно понять общество, необходимо сбалансировать наше отношение к разным его периодам.
Во-первых, надо признать, что и в далеком прошлом время было насыщено событиями, переменами, трансформациями, отражающими не менее интенсивные процессы, чем те, которые протекают в наше время. Если мы о них не знаем, а чаще всего мы ими просто не интересуемся, это не значит, что их не было. Даже разрозненные фрагменты, дошедшие к нам из прошлого, свидетельствуют о гигантской насыщенности жизни общества смыслами, событиями, движениями на всех его исторических циклах. Эта насыщенность была разной и проявлялась по-разному, но она была всегда. Поэтому к древнему и просто старому нельзя относиться как к заведомо понятному, простому, снятому и прозрачному. В древнем есть множество тайн, закоулков, подземных ходов, смысловых содержательных сокровищниц, и многое из этого продолжает действовать, влияя на наше бессознательное, формируя нашу культурную, психологическую и социальную идентичность.
?
догосударственный период
древних восточных славян (?- IX век)
Киевская Русь (IX-XII века)
Удельная Русь, раздробленность (XI-XIII века)
Золотая Орда (монголосфера)
Московская Русь (XV-XVII) Литовская Русь (XV-XVI)
XVIII век
XIX век - начало XX века
Советская Россия (1917-1991)
Российская Федерация (1991-?)
?
Схема 2. Синтагмы (большие периоды) русской истории.
Во-вторых, не стоит переоценивать настоящее и прилегающие к нему временные отрезки. То, что нам кажется фундаментальным, значимым, наполненным смысла, вполне может оказаться историческим мусором, недоразумением, скверным анекдотом, бессмысленным междометием. Часто «настоящее» по своему значению и смысловой нагруженности уступает прошлому, и события прошлого оказываются более живыми и действенными, нежели те, что происходят здесь и сейчас. Поэтому и к настоящему стоит относиться с определенной дистанцией. Да, это часть единого общества, общества-парадигмы. Но это не более, чем синтагма, и даже какая-то ее часть. В прошлом такой синтагмы не было, и в будущем ее скорее всего не будет. В истории русского общества мало того, что длится больше столетия. Поэтому настоящее не надо переоценивать – особенно тогда, когда ему не достает подлинного исторического масштаба. Что для нас сегодня Иван Антонович, заключенный в Шлиссельбургскую крепость, или Керенский, Маленков, Черненко? Ничто. И не факт, что сегодняшним правителям удастся закрепиться в русской истории. Для этого им необходимо соучаствовать в смысле русской истории, в ее геополитике, в логике ее социологического развертывания. А уж кумиры современного общества исчезнут бесследно, как анонимные скоморохи или базарные шуты русского Средневековья.
Эти соображения следует учитывать, когда мы выделяем подциклы внутри «больших периодов». Не всегда близкие к нам эпохи стоит рассматривать более пристально, чем более удаленные. Выбор масштабирования при синтагматическом анализе русского общества должен оправдываться интенсивностью исторических событий и их смысловой нагруженностью.
Есть еще один важный социологический момент. Мы привыкли считать, что будущее открыто, а прошлое как уже свершившееся однозначно и неизменно. Это тоже своего рода наивность. Прошлое – это смысл. Если мы знаем, что некоторое событие произошло, но не знаем смысла этого события, это означает, что не произошло вообще ничего. Но откуда мы берем инструменты для расшифровки смысла прошлого? Из настоящего. Одна историческая синтагма расшифровывает другую, ей предшествующую. Но что важнее: событие или смысл? Социолог отвечает однозначно: смысл. Даже если мы не уверены, имело ли место то или иное событие, но четко понимаем его смысл, мы надежно ориентируемся в прошлом. И наоборот, если нам известно событие, смысл которого нам недоступен, мы теряемся. Поэтому прошлое открыто в той же степени, что и будущее. Стоит изменить интерпретацию прошлого, и мы изменим само прошлое. Из этого следует, что каждая последующая синтагма будет предлагать свою семантику прошлого, а значит, и свое собственное прошлое. На уровне синтагм нам ничего другого не остается. Мы обречены на вечное переписывание истории, так как история есть смысл, а смысл содержится в настоящем.
Единственный способ уйти от этой относительности -- прочертить предварительно границы русской парадигмы, в пределах которой будут допустимы колебания исторического анализа.
Чтобы понять сущность смены синтагм, нам стоит как раз привлечь принцип «большого пространства». Именно он поможет нам выделить в разных этапах нашей истории некую постоянную нить, некую последовательность. Это не снимает свободы толкования прошлого в каждом последующем периоде, но поставит эту свободу в четкие рамки. Соотнесенность с пространством упорядочит модель русского прошлого, придаст ей больше определенности и независимости от конкретной идеологической установки каждого следующего режима, по определению являющегося «режимом временщиков».
Например, рассмотрим синтагматическое высказывание «Киевская Русь». Мы можем его толковать как угодно, и даже вообще отрицать как явление[33]. В зависимости от правящей идеологии, мы наделяем этот период тем или иным смыслом. Но можно попробовать закрепить этот период, этот дискурс в нашем историческом сознании более надежно. Для этого его надо привязать к пространству – географическому и социальному.
В частности, Киевская Русь может быть осмыслена как, например, в книге «Начертание русской истории» русского историка Георгия Вернадского[34] в виде динамичного диалога Леса (славянского и финно-угорского) и Степи (преимущественно тюркской). Киевская Русь, согласно Вернадскому, это Лес. Если быть более точными, то это речные поймы и освобожденные от леса прибрежные зоны культивируемых полей, населенные динамичными восточными славянами, контролирующими финно-угорские зоны расселения охотников-собирателей. То есть от имени Леса выступают не сами жители Леса, а те, кто взял за Лес социальную и геополитическую ответственность: речные землепашцы.
Далее Вернадский идентифицирует конфликт со Степью. Это обратный удар лесной и речной зоны, которая долгие века находилась под властью степных кочевых империй. Теперь Лес наносит ответный удар. В лице Вящего Олега и особенно Святослава, Киевские князья стремятся не просто политически объединить Лес под своей властью, но и распространить свое могущество вплоть до Причерноморья, Северного Кавказа и Дуная. Эта борьба Леса со Степью конкретизирует историю Киевской Руси и помещает ее синтагму в поле пространственного смысла.
В таком же ключе Вернадский продолжает рассмотрение и более поздних эпох – вплоть до полной абсорбции Лесом Степи с XVIII века и распространения территории России вплоть до Тихоокеанского побережья.
Так, на уровне конкретных «высказываний» мы видим проявление парадигмальной установки русского общества на тягу к «большому пространству». Мы любим «большое пространство», и мы его верстаем в ходе исторического процесса. Вся наша история, геополитическая и социальная, теснейшим образом связана с расширением наших границ.
Почему? Мы должны найти этому объяснение с социологической точки зрения.
Почему мы, русские, любим большое пространство? Почему нам никогда не достаточно малого? При этом мы явно не хищные люди, и нас не так уж много. Нас, конечно, много, но не столько, сколько, например, китайцев. По сравнению с китайцами нас мало. Нас почти столько, сколько пакистанцев. Но они спокойно живут на своей, не слишком большой территории, а мы всё время куда-то бредем. Мы всегда двигались и всегда расширялись, и во времена Киевской Руси тоже. Мы не довольствуемся обработкой тех участков земли, которые нам достались. Древние славяне – наши предки -- сжигали лес, выкорчевали пни, собрали урожай и шли дальше по раскидистым просторам нашего континента. Почему они шли дальше?
Потому что есть в структуре нашего общества что-то неизменное – это его «широта»[35]. Поэтому, что бы мы ни делали, мы всегда строим империю, поэтому: «широка страна моя родная». Всё, что происходило с нами давным-давно, вчера или происходит с нами сегодня, и даже то, что будет происходить с нами завтра, имеет глубинные корни в самой структуре русского общества, которая была, есть и будет принципиально тождественной не с точки зрения формы, но с точки зрения смысла
.
§ 1.13 Пространство как социальный концепт. Rex extensa
Здесь возникает вопрос: как мы понимаем качественное пространство сегодня? Как сформировались исторически и социологически наши пространственные представления?
Пространство — социальный концепт. И у того пространства, с которым мы имеем дело сегодня, есть своя история. Другими словами, речь идет не о пространстве, которое было всегда, есть сейчас и в будущем останется неизменным, а о пространстве, возникшем как социальное явление в эпоху зарождения общества Модерна, причем не русского общества, а западноевропейского. То представление о пространстве, которое мы сегодня считаем единственным, разработал и ввел в оборот Рене Декарт в рамках своего философского мышления[36]. Он опознал субъекта как «res cogens», «вещь мыслящую», и объект как «res extensa», «вещь протяженную», «пространственную вещь», которая находится с другой стороны от мыслящего субъекта. Именно декартовское понимание пространства, которое мы сегодня считаем «просто пространством», пришло к нам в Россию через высшую и затем через обычную школу в течение последних веков, начиная с Петровских времен. В России это понимание укрепилось благодаря Санкт-Петербургскому и Московскому университетам, где европейские, прежде всего немецкие, преподаватели на немецком и на латыни рассказали нам в XVIII-XIX веках о том, что такое пространство. Мы поверили им, а затем сами несколько столетий транслировали это представление о пространстве своим ученикам, и, наконец, пришли к уверенности, что «другого пространства вообще нет».
Несколько иначе, чем Декарт, понимал пространство Исаак Ньютон. Если для Декарта пространство совпадало с материей, из которой созданы вещи, то Ньютон мыслил пространство как особое физическое объективное начало, в котором эти вещи располагаются и которое им предшествует. Но в обоих случаях речь идет о чем-то, что находится по ту сторону от человеческого субъекта, обладает автономной от него реальностью и относится к сфере объекта (у Декарта пространство – аспект материальной вещи, причем ее главное свойство, а у Ньютона – самостоятельная, предшествующая материальным вещам объективная реальность).
Каково же это придуманное Декартом и Ньютоном пространство? Это пространство однородное, локальное (по Ньютону) и не имеющее никаких качественных характеристик. Другими словами, это пространство количественное. Каждая точка количественного однородного, гомогенного пространства является абсолютно равнозначной любой другой точке этого пространства, ничем от нее не отличается.
Такое представление о пространстве возникло в рамках математического мышления Декарта в ходе развития западноевропейского общества в период Модерна[37]. Но что такое западноевропейское общество? Главное определение западноевропейского общества состоит в том, что оно другое по сравнению с русским обществом. В каком смысле «другое»?
В первую очередь, это «другое молчание», «европейское молчание». Западные европейцы молчат о другом, по-другому, а когда говорят на фоне этого молчания, — то проговаривают то, что лежит в основе европейского языка, европейской философии, европейского мышления. Поэтому само представление о количественном, однородном, гомогенном пространстве — уже «импортная» вещь. Такое пространство — это «концептуальный импорт», как импорт курток из болоньи или сапог на платформе в советское время. Точно так же «прислали» нам это количественное пространство, декартову «res extensa» (дословно, «протяженную вещь»). Оно основательно вошло в нашу науку. И в школе, на уроках физики, труда, геометрии, алгебры нам объясняют старательно, что такое это пространство. Объясняют, что оно однородно, протяженно, везде одинаково, и что оно – математическое пространство.
В высшей школе с этим пространством начинают работать как с чем-то само собой разумеющимся, и в результате, мы оказываемся под гипнозом того, что это и есть пространство как таковое, что другого пространства нет и не может быть, а если оно и есть, то представляет собой «иллюзию», «миф» или «абстракцию».
§ 1.14 Теория естественных мест Аристотеля
Что же такое качественное пространство, с которым имеет дело геополитика? Прежде всего, это нечто совершенно иное, нежели количественное пространство.
Геополитика, оперируя с качественным пространством, выносит за скобки однородное локальное количественное пространство Декарта-Ньютона. Чтобы понять это, мы должны обратиться к социологии.
Социология, особенно структурная социология[38], демонстрирует, что представление о пространстве всецело определяется обществом и его установками. В обществе архаическом существует одно понимание пространства, в обществе религиозном – другое, в обществе современном – третье, в обществе Постмодерна – четвертое и т.д. Каково общество – таково и пространство.
Представление о количественном пространстве в Новое время формировалось в споре со средневековой схоластической аристотелевской концепцией о неоднородности пространства и неравнозначности его ориентаций (анизотропия). Аристотель учил о наличии у вещей природных мест[39]. С помощью этого он объяснял движение. Почему вещь движется? Потому что она перемещается из неправильного положения в правильное, из неестественного – в естественное. Каждая вещь: падающая, летящая, катящаяся, движется к себе домой. Почему летит стрела? Она летит домой к себе, в сердце противника. Значит, сердце противника — это дом стрелы. У каждой вещи есть свое «естественное» место. И движение объясняется тем, что вещи стремятся вернуться на это место. Таково было представление Аристотеля, и оно лежит в основе всего учения Аристотеля о природе.
Аристотелевская модель мира предполагает наличие нормативной конструкции, которая является целью всех природных и общественных вещей и явлений. Это «телос» (τελος по–гречески – «цель», «конец»). И все вещи – живые и неживые – несут этот «телос», эту «цель» в самих себе (это называется «энтелехией» – неологизм Аристотеля, означающий буквально «несение (имение) цели в себе»). Это значит, что все пространство организовано в соответствии с этой нормативной конструкцией: оно сферично, его ориентации – верх и низ, центр и периферия, право и лево, Север, Юг, Восток и Запад -- имеют свои качественные характеристики. При этом совокупность вещей мира всегда находится на определенной дистанции от своих естественных мест, то есть они смещены относительно этой нормативной конструкции. Тяготение к тому, чтобы занять естественное место, есть энергия движения вещи. Но это движение происходит не в пустоте, а среди других вещей, которые также стремятся занять свои места. Пересечение их траекторий, воздействия, оказываемые друг на друга, мешают им достичь цели. Это составляет элемент случайности и объясняет то, что движение никогда не прекращается. Вещи хотят достичь цели, но у них не получается – им мешают другие вещи. Так развертывается динамика мира: в ней пространственная нормативная константа, полюса притяжения каждой вещи, и есть совокупность «случайных» столкновений вещей между собой. Все это составляет структуру мирового пространства, обладающего двумя измерениями: постоянным (топика естественного места каждой вещи) и переменным (координаты каждой конкретной вещи в данный момент времени, определяемые воздействиями других вещей и дистанцией от естественного места).
Это пространство является качественным, и оно было принято и в древнегреческом мире (Аристотель не просто создал свою теорию, но обобщил космологические представления разных философских школ его времени), и в европейском Средневековье. Католическая схоластика рассматривала космологию Аристотеля как догму, освященную высшим авторитетом католической церкви. Поэтому можно считать, что качественное пространство Аристотеля было преобладающим в течение длительного периода европейской истории – приблизительно с VIII-го по XVI-й век.
§ 1.15 Относительность количественного пространства и отказ от него в современной науке
Появление количественного пространства является отрицанием именно аристотелевского качественного пространства. Творцы парадигмы Нового времени ясно понимали, что именно они отвергают. Пространство Нового времени, в первую очередь, отвергло именно учение о естественных местах Аристотеля, то есть нормативную конструкцию мира и заложенную в самих вещах динамику движения к своему «телосу».
Здесь важно подчеркнуть один момент. Ученые Нового времени не просто «открыли истину о пространстве», не просто «доказали ложность представлений Аристотеля», они перешли к новому типу общества, в котором сменились доминирующие социальные представления, установки, ценности. Они перешли к иной социальной философии, которая конституировала совершенно иную Вселенную[40].
Концепция «res extensa», «количественного пространства», будучи точно таким же социальным конструктом, как и все альтернативные представления о пространстве, может применяться исключительно в тех обществах, которые принимают основную философскую модель Нового времени и именно на ней основывают свое представление об окружающем мире, о субъекте и объекте. Иначе говоря, для западноевропейской науки Нового времени вплоть до Эйнштейна и Нильса Бора пространство действительно является количественным[41]. К концу периода Нового времени, к началу эпохи критического переосмысления его парадигм, ньютоновские и декартовские представления о пространстве, начинают переосмысляться, корректироваться, подвергаться ревизии.
Например, в квантовой механике Нильса Бора содержится представление о нелокальном пространстве. Чтобы понять, что такое принцип нелокальности, следует напомнить, что такое принцип локальности. С точки зрения принципа локальности или количественного пространства, если в одной точке пространства нечто происходит, то это никак не влияет на происходящее в другой, бесконечно удаленной от первой, точке. Соответственно, принцип локальности проистекает из глубинного представления о пространстве как о чем-то однородном, безразличном, не имеющем внутренних ориентиров. Что касается квантовой механики, то там – в области бесконечно малых величин (элементарных частиц, кварков и т.д.) – свойства локального пространства не сохраняются: то, что происходит на квантовом уровне в точке, бесконечно удаленной от данной, как выяснилось, влияет на то, что происходит в данной точке. Еще более изменилось представление о пространстве в синергетических моделях (Хакен, Пригожин), изучающих неинтегрируемые процессы и неравновесные состояния, модели хаоса и т.д. Новый взгляд на размерность пространства предлагает теория фракталов (Б.Мандельброт), согласно которой декартовские координаты и, соответственно, трехмерное пространство – это рационалистическая абстракция. В природе нет прямых линий и гладких поверхностей, следовательно, реальная геометрия природы, по меньшей мере, на одно измерение шире научной геометрии; а значит, любая прямая линия в природе двухмерна, любая плоскость трехмерна, а любой объем – четырехмерен. И, наконец, совсем причудливые представления о пространстве мы встречаем в современной физической теории суперструн, в которой вводятся такие понятия, как «петлевое пространство», «мировой лист», «десятимерие», «голография» и т.д.
Социолог легко объяснит эти трансформации: меняется общество (от Модерна к Постмодерну), вместе с ним меняется и представление о пространстве; пространство Модерна уступает место пространству Постмодерна.
Тем не менее сегодня в быту мы оперируем не с квантовым, фрактальным, хаотическим или петлевым пространством, как профессиональные физики, а со старомодным европейским пространством XVIII века – локальным, однородным, материальным, «объективным» и т.д.
Так примерно мыслил на заре ХХ века Владимир Ильич Ленин, когда он толковал материю («материя – это объективная реальность, данная нам в ощущениях»[42]) в механицистском ключе ранних материалистов XVII-XVIII веков. Ленинский взгляд на «объективный» мир отражал естественнонаучные представления европейцев раннего Модерна. Этот мир представлялся как четко работающий по принципам картезианско-ньютоновской модели механизм. Но уже в XIX веке эта модель стала ставиться под сомнение, а сегодня квантовое пространство вытеснило, по крайней мере, в науке, пространство картезианское, однородное и локальное. Ленин этому сдвигу большого значения не придал либо потому, что не следил за новыми тенденциями в фундаментальной науке, ограничиваясь научно-популярными брошюрами того времени, либо потому, что в России в конце XIX – начале XX веков все еще преобладал традиционно-религиозный взгляд на мир, и для Ленина было важно утвердить пространство Модерна в обществе, где оно было еще чем-то новым и «прогрессивным», тогда как в самой Европе в тот же самый период это пространство Модерна все чаще ставилось под сомнение новыми направлениями в науке.
Ленинский механицистский материализм и «объективизм» с его наивными представлениями об устройстве мира, вещества и материи сохранял статус догмата на протяжении всего советского периода, и несколько поколений советских ученых воспитывались на этом как на не подлежащих сомнению «научных» аксиомах. Социологу было бы очевидно, что «научность» и «аксиоматичность» этих постулатов -- явление исключительно идеологическое, политическое и социальное, но, видимо, поэтому и сама социология в советское время не приветствовалась и не изучалась. Тем не менее в нашем сегодняшнем обществе, когда марксизм-ленинизм и его догматы уже не являются общеобязательными и незыблемыми «истинами», мы сплошь и рядом имеем дело с наследием советского общества: большинство ученых воспитывались в советское время и были вынуждены принимать, заучивать и далее транслировать его аксиомы; кроме того сам процесс школьного образования по инерции продолжает именно эти механицистские и «объективистские» тенденции, не подвергшиеся критическому переосмыслению и социологическому анализу.
Поэтому мы и вынуждены столь подробно останавливаться на объяснении того, что пространство есть социологический конструкт и его свойства суть проекция доминирующих в данном конкретном обществе представлений. Нам все еще кажется, что свойства пространства объективны и принадлежат самому объекту. Так учил наивный материализм XVIII века, которого большинство современных ученых, как западных, так и восточных, давно не придерживается. И тем не менее, если мы не переступим через «объективистские», «материалистические» и «механицистские» предрассудки, мы не поймем ни социологии, ни геополитики.
§ 1.16 Геополитика и пространственный смысл. Аристотель, архаика, феноменология
Рассмотрев разные варианты социологической трактовки пространства, мы приблизились к пониманию организации знания, методологии и предмета изучения в геополитике. Геополитика оперирует с качественным пространством, а значит, не с тем пространством, с которым оперирует классическая наука Нового времени. Однородное, изотропное, локальное, механицистское, объективное, материальное пространство Декарта-Ньютона не может быть взято в качестве предпосылки для развертывания геополитических принципов. Это, в частности, объясняет тот холодный прием, с которым геополитики столкнулись при попытках академической институционализации своих теорий в конце XIX – начале XX веков. Геополитика оперирует с пространством, отличным от пространственной парадигмы классического Модерна. Однако мы можем заметить и другую социологическую закономерность – интерес к геополитике снова проснулся в 1970-е годы, как раз в тот период, когда дали о себе знать процессы перехода западного общества к новой социологической парадигме – к парадигме Постмодерна. Этот переход не мог не повлиять на отношение к пространству; спектр приемлемых взглядов на природу пространства существенно расширился, и геополитика перестала вызывать стойкое отторжение.
Можно ли заключить из этого, что геополитика – наука постмодерна? Ответ на этот вопрос не очевиден, и я посвятил этому отдельную книгу[43]. Всплеск внимания к геополитике и ее запоздалая (по сравнению с другими науками) институционализация –признак именно постмодерна, но суть геополитики к этому не сводится. Они возникла тогда, когда Постмодерна не было, и развивалась несколько десятилетий как область прикладного анализа внешней политики, военной стратегии и международных отношений, не давая себе отчета в философской и онтологической обоснованности своих теорий. Многие ее методики были полезны и применимы на практике, поэтому англо-саксонские общества (Англия и США), где геополитика получила наибольшее распространение, удовлетворялись этой практической значимостью и прагматической пользой. Поэтому в определенном смысле геополитика несет на себе следы Модерна, хотя и оперирует с представлением о пространстве, резко контрастирующим аксиомами науки Модерна.
Таким образом, геополитическое пространство – это особое явление, которое является сложным и может быть проанализировано одновременно на трех уровнях.
Геополитическое пространство несет на себе многие признаки аристотелевского взгляда на мир, то есть выражает собой пространственные представления традиционного общества. С точки зрения геополитики, совершенно небезразлично, где происходит тот или иной процесс, и с каким конкретно обществом мы имеем дело. И в зависимости от того, к какой точке будет относиться то или иное явление, как бы оно ни было похоже на происходящее в других точках, его смысл будет всегда толковаться по-новому.
С точки зрения качественного пространства, место нахождения явления, например, место расположения общества, пространственный рельеф, ландшафт территории, где происходит то или иное событие (будь то береговая или сухопутная зоны, река или гора, болото или лес) чрезвычайно важны для установления смысла этого явления, его истолкования и, соответственно, его анализа и прогнозов относительно дальнейших последствий. Пространство – это не пустота, не преграда или отсутствие преграды, например, для прокладки железнодорожных путей или бетонной автотрассы. Это некая смысловая среда (Raumsinn – «пространственный смысл», по выражению немецких геополитиков), которая не просто влияет на общество, но определяет его структурные особенности. Более того, в значительной степени общество, помещенное в то или иное пространство, меняет свое содержание. Иначе говоря, пространство в геополитике является смыслообразующим. Пространство дает смысл явлениям, событиям, процессам, институтам, и выступает, таким образом, как интерпретационная, герменевтическая инстанция.
Качественное пространство нам дано как живой окружающий мир. Но если мы сразу же начинаем представлять себе круглую планету — это слишком поспешное действие: о планете нас известили теледикторы или школьные учителя. А мы знаем, что теледикторы часто врут или просто шутят. Современное телевидение – вообще сплошная юмористическая программа, по крайней мере, российское телевидение. А преподаватели подчас отстают от новейших тенденций в науке. Поэтому, в принципе, доверять тому, что мы живем на пространстве земного шара — значит делать слишком большое некритическое обобщение, поддаваться на внушение навязчивой пропаганды Модерна. То пространство, с которым мы имеем дело, это пространство России – пространство, где мы родились, где живем, откуда мы приехали или куда мы едем. В принципе, конечно, кто-то из нас путешествовал за пределы Российской Федерации. Мы допускаем, что за границами России нечто есть, но уверены ли мы, что это точно такое же пространство, как русское[44]? Понятен ли нам его пространственный смысл? Об этом можно говорить с условием, что мы чрезмерно поверхностны и некритичны, слишком доверяем «собственному опыту», который на самом деле является внедренной в нас когнитивной программой.
Пространство, данное нам феноменологически – плоское. Оно всегда имеет определенный рельеф. Оно то морское, то горное, то это впадины, то тундра, то реки. Оно никогда не является математическим пространством Декарта, это не «res extensa», это всегда ландшафт. Таким образом, понятие ландшафта может быть взято в качестве одного из главных свойств качественного пространства. Абстрактного пространства, с которым имеет дело научное мышление Нового времени, мы не знаем, оно не дано нам в опыте. В опыте нам дано созерцание ландшафта.
Когда мы летим в самолете, мы видим внизу рельефы: пашни, дороги, а уже ближе к восточным границам России — раскинувшуюся огромную, прекрасную, многомерную, многообразную и совершенно неизменную в течение суток, лет, веков пустошь.
Если, конкретизируя, говорить о русском пространстве, то это всегда пространство большое[45]. А если, например, говорить о японском пространстве, то это всегда будет маленькое пространство. Для нас же, наоборот, если пространство — то обязательно что-то без конца и края, чтобы можно было заблудиться, куда-то пойти и не дойти, не там свернуть, и, в конце концов, пропасть в этом пространстве или спастись в его бескрайности. Это совершенно разные восприятия пространства, а феноменологически – это разные качественные пространства.
Качественное пространство, состоящее из различий, никогда не ровное пространство, оно всегда имеет борозды, подъемы и впадины. Это пространство свойственно для человека. Его главная характеристика – интенсивное различение. Если посмотреть на пространство математическое, декартово, в нем способность различения замирает или становится ледяной, как во дворце Снежной королевы. А человеческое различение, напротив, подвижное, динамичное, живое. Мы всё время различаем, отличаем и живем этим различением. Такое феноменологическое качественное пространство запечатлено в нашем языке.
Исходя из самого языка, легко понять, о чем здесь идет речь, поскольку язык оперирует с качественным пространством. Если мы говорим «вверх», то подразумеваем «взлетать» или «подниматься», если «вниз», то – «падать» или «спускаться». Язык не позволяет нам сказать «спускаться вверх». Пространство языка качественное, аристотелевское и нам легко это понять. А в рамках количественного пространства механицистской модели, строго говоря, неупотребимы такие понятия, как «спуститься» или «подняться». Здесь следует использовать термин «переместиться». Нечто переместилось, но не важно куда, поскольку в количественном пространстве у вещи нет естественного места.
Итак, геополитика имеет дело с качественным пространством и с теми процессами, которые развиваются в этом качественном пространстве. Поэтому геополитика оперирует не с пространством Декарта и его ортогональными координатами, а с пространством Суши и Моря, структура которых намного более сложна и многомерна.
Всякое пространство с точки зрения геополитического подхода, а равно и с точки зрения феноменологии интенсивного человеческого восприятия -- либо сухое, либо влажное, либо высокое, либо низкое, либо близкое, либо далекое. Поэтому геополитику и ее методы так легко осваивать даже людям, не имеющим специальной научной подготовки. Аппарат геополитических представлений воспроизводит феноменологические структуры обычного человеческого восприятия окружающей действительности. Геополитика оперирует с аналогом «жизненного мира» и привычными, часто употребляемыми бытовыми ассоциациями. В эпохи традиционного общества эта связь между наивным жизненным миром и научными теориями была более прямой и крепкой. Поэтому мы с полным основанием можем отнести геополитическое пространство и к аристотелевскому, и к религиозно-мифологическому, и к «жизненному» феноменологическому отношению людей к тому, в чем они пребывают.
Таким образом, один слой геополитического пространства мы идентифицируем с пространственными представлениями, предшествующими эпохи Модерна – то есть с мифологическим, архаическим и феноменологическим пространством.
§ 1.17 Географический детерминизм и прагматика пространства
Но у геополитического пространства есть и иной срез. Этот срез можно назвать прагматическим. И вот здесь мы попадаем в парадигму Модерна с его специфическими представлениями. Многие геополитики, в том числе и основатель политической географии Фридрих Ратцель[46], рассматривали пространство как объективное свойство окружающего мира, не ставя под сомнение основные принципы пространства Нового времени. Другое дело, что они уделяли влиянию объективной географической среды повышенное внимание.
Это можно проследить, начиная с трудов Шарля Монтескье[47], который объяснял различия в культурном уровне разных народов влиянием климата и географических особенностей. При этом Монтескье был одним из ключевых деятелей Просвещения и всячески укреплял парадигмы Нового времени. Для него географические особенности были выражением эмпирической силы воздействия объекта на субъект – в духе номиналистского и эмпирического подхода английской философии, которой англофил Монтескье восхищался. Здесь мы имеем дело с определенной версией материализма.
В таком же духе мыслил пространство и Ф. Ратцель, которого считают основателем «географического детерминизма». Ратцель полагал, что ландшафт оказывает решающее воздействие на социально-политические и хозяйственные стороны развития общества – сдерживает одни силы и тенденции и поощряет развитие других. И снова мы имеем дело с вполне модернистским представлением о пространстве, но лишь его «объективное» влияние на общество ставится во главу угла.
Как поле развертывания чисто прагматических сил, связанных с политическим и экономическим контролем над территориями земного шара, рассматривали географическое пространство англосаксонские геополитики А.Мэхэн[48] и Х.Макиндер[49].
В значительной степени вся англосаксонская традиция геополитики, и частично ранняя немецкая, не выходят за рамки понимания пространства как объективно существующей реальности, но лишь подчеркивает, что эта реальность в форме географической среды, ландшафта существенно аффектирует политическую, стратегическую и экономическую природу государств и обществ. При этом немецкие геополитики руководствуются преимущественно органицистской философией и тяготеют к тому, чтобы рассматривать социокультурные явления как высший уровень органических и витальных процессов (отсюда тезис шведа Рудольфа Челлена, ученика Ратцеля, который и ввел самое понятие «геополитика»), а англосаксы склонны к механицизму и интересуются пространством и его закономерностями с утилитарно-прагматической точки зрения. Это, впрочем, не помешало и тем и другим внести огромный, решающий вклад в становление геополитики как науки.
§ 1.18 Геополитика и пространство постмодерна
И, наконец, в наше время, в эпоху перехода к обществу Постмодерна, мы сталкиваемся с новыми тенденциями в геополитике, которые проецируют геополитические методологии на новые типы пространств – космическое пространство, виртуальное пространство, информационное пространство, сетевое пространство, коммуникативное пространство, экономическое пространство, глобальное пространство и т.д. Некоторые философы постмодернисты – в частности, Ж. Делез и Ф. Гваттари – вводят термин геофилософия»[50], пытаясь осмыслить разнообразие интеллектуальных культур Запада и Востока через различия в их интерпретации пространства. Делез и Гваттари предлагают новые формы чисто постмодернистского осмысления пространства, материи и телесности в таких понятиях. как «ризома», «тело без органов», «гладкое пространство», «изборожденное пространство»[51] и т.д., что можно применить и к новому толкованию социо-культурных, политических и геополитических явлений.
Сегодня все чаще делаются попытки разработать геополитическую теорию нового поколения – геополитику постмодерна[52] (например, «критическая геополитика О'Туатайла[53] и т.п.).
В этом отношении специфика геополитического пространства открывает еще один уровень – возможность геополитического рассмотрения тех явлений и сред, которые ранее к геополитике не относились.
Если суммировать эти уровни, то наше представление о геополитическом пространстве становится чрезвычайно многомерным и объемным. Это пространство одновременно является и архаико-мифологическим, и аристотелевским (нормативно-телеологическим) и феноменологическим, и «объективным» (но с учетом повышенного влияния на субъект – культуру, общество, человека – вплоть до органицизма), и постмодернистским.
§ 1.19 Постижение пространственного смысла русской истории
Наша непосредственная задача — изучение социологии геополитических процессов России. Мы рассматриваем наше общество на всех его уровнях и в различных его фазах. Поэтому данная работа представляет собой социологию русской истории или, если угодно, социологическую историю русского общества. Геополитический аспект нашего исследования заключается в том, что мы постоянно выявляем то, как в разные исторические периоды русское общество соотносилось с качественным пространством.
Также мы обращаем пристальное внимание на те нерусские общества, с которыми русское общество сталкивалось и сталкивается. Когда мы приходим в степь, мы видим не только физическую степь, но и тех, кем она заселена -- людей степи, общества степи. И их взгляды на степь, на социологию степи, пространственный смысл степи может существенно отличаться от нашего понимания.
Точно так же, если мы обращаем взгляды на Запад, в Европу, то видим там не только реки, озера, фьорды, леса, парки, валуны, но еще и западных европейцев, по-своему сформулировавших пространственный смысл своего мира и окружающих его внеевропейских зон. Когда же они смотрят на нас, они тоже видят нас, русских, одновременно и культурно, и этнически, и социально, и геополитически. Они видят в нас качественное пространство, русское пространство, которое вбирает в себя все остальное.
Пространство, с которым мы сталкиваемся и которое лежит в основе нашей геополитической истории, это пространство осмысленное, наделенное смыслом, причем многими смыслами. И когда ситуация доходит до отношений между народами, государствами и культурами, а подчас и до военных столкновений, то в дело вступает как раз этот пространственный смысл – как правило, разный для всех участников. Изучение его – задача данного курса.
Библиография:
1. Аристотель. Сочинения. В 4 т. (Серия «Философское наследие»). М.: Мысль, 1975—1983.
2. Вернадский Г. В. Начертание русской истории. СПб.: Издательство ""Лань"", 2000.
3. Геополитика. Серия: Учебники Российской академии государственной службы при Президенте Российской Федерации. М.: РАГС, 2007 г.
4. Геополитика. Антология, СПб.: Академический проект, Культура, 2006 г
5. Гумилев Л.Н. География этноса в исторический период. Л., 1990.
6. Гумилев Л.Н. Древняя Русь и Великая степь. М.: Астрель, АСТ, 2004 г.
7. Декарт Р. Рассуждение о методе с приложениями: Диоптрика, Метеоры, Геометрия, М.: Изд-во АН СССР, 1953
8. Дюркгейм Э. Социология. Её предмет, метод, предназначение / Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995.
9. Дугин А.Г. Геополитика постмодерна. Времена новых империй. Очерки геополитики XXI века. СПб.: Амфора, 2007.
10. Дугин А.Г. Логос и мифос. Глубинное регионоведение. М., 2010.
11. Дугин А.Г. Обществоведение для граждан Новой России. М., 2007.
12. Дугин А. Г. Основы геополитики. Геополитическое будущее России. Мыслить Пространством. М: Арктогея-центр, 1999 г.
13. Дугин А.Г. (отв. ред.) Основы евразийства. М. Арктогея-центр: 2002.
14. Дугин А.Г. Социология воображения. Введение в структурную социологию. М., 2010.
15. Дугин А.Г. Философия политики. М., 2004.
16. Дугин А.Г. Эволюция парадигмальных оснований науки. М.: Арктогея-Центр, 2002.
17. Евразийская идея и современность, М.: Издательство Российского Университета дружбы народов, 2002 .
18. Зубков А. И. Геополитика и проблемы национальной безопасности России. СПб.: Издательство Р. Асланова "Юридический центр Пресс", 2004.
19. Исаев Б.А. Геополитика. СПб.: Питер, 2006 г.
20. Кефели И. Ф. Судьба России в глобальной геополитике. СПб. : Северная Звезда, 2004.
21. Кефели И. Ф. Философия геополитики. СПб.: Петрополис, 2007.
22. Кройцбергер С., Грабовски С., Унзер Ю. Внешняя политика России: от Ельцина к Путину, М.: Оптима, 2002 г.
23. Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т.1. М.: Государственное издательство политической литературы, 1965.
24. Мосс М. Социальные функции священного: Избр. произведения / Пер. с франц. под общ. ред. И. В. Утехина. СПб.: Евразия, 2000.
25. Ратцель Ф. Народоведение. В двух томах. М.: Типография Товарищества "Просвещение", 1903.
26. Сорокин П.А. Система Социологии. в 2-х т., М., 1993.
27. Циганков П.А., Циганков А.П. Социология международных отношений: анализ российских и западных теорий. М.: Аспект Пресс, 2008.
28. Frobenius L. Erythräa. Länder und Zeiten des heiligen Königsmordes. Berlin, 1931
Portmann A. Animals as social beings. New-York: Viking Press, 1961.
Источник: geopolitica.ru.
Рейтинг публикации:
|