А.В.Юревич
Психологические механизмы научного мышления
Науковедение отдает должное коллективному характеру современной научной деятельности, описывая происходящее в науке как действия коллективных субъектов научного познания. Такой коллективизм, конечно, не только имеет право на существование, но и во многом способствует описанию реального лица (точнее, многоличья) современной науки, в котором все труднее разглядеть лица конкретных ученых. Тем не менее за всеми коллективными субъектами научного познания стоит в конечном счете отдельный ученый, поскольку мыслят все же не абстрактные субъекты, не наука вообще, а конкретные люди. Как выразился Ст.Тулмин, “именно физики, а не физика “объясняют” физические явления”<!--[if !supportFootnotes]-->[272]<!--[endif]-->. В результате в основе любого акта научного мышления лежит индивидуальное мышление ученых, подчиненное логическим и психологическим закономерностям. Научное мышление принято считать творческим и наделять соответствующими атрибутами. Эта позиция, впрочем, имеет и оппонентов, стремящихся представить научную мысль как реализацию готовых алгоритмов. Однако, во-первых, наука располагает алгоритмами не на все случаи жизни, новые проблемы далеко не всегда могут быть решены по аналогии со старыми, на основе существующих алгоритмов. Во-вторых, даже те алгоритмы, которые имеются в арсенале науки, не всегда доступны каждому конкретному ученому: он может не знать об их существовании, не уметь ими пользоваться, и т.д. и в результате часто вынужден заниматься “изобретением велосипеда”, что, безусловно, является творческим – но не на социальном, а на индивидуальном уровне – процессом. В-третьих, исходные элементы этого процесса – объясняемый феномен, знание, на основе которого строится объяснение, и другие – могут быть хорошо известны науке. Однако способ их соединения в конкретном акте научного мышления, как правило, уникален, и в результате эти акты обычно являются творческими. Даже осуществление формально-логической операции может носить творческий характер: “казалось бы, столь простая с формальной точки зрения операция как выведение из двух посылок некоторого заключения в содержательной науке может быть революционным делом, если не видна внутренняя связь между посылками”<!--[if !supportFootnotes]-->[273]<!--[endif]-->. У научного мышления есть и еще одна особенность, придающая ему творческий характер. Оно, как правило, направлено на объяснение изучаемых учеными явлений, которое является одной из основных целей и главных функций научного познания. А объяснения представляют собой обобщения (именно поэтому однажды выработанные объяснительные схемы могут использоваться и впоследствии), имплицитно включающие утверждение о том, что если данная причина проявится и в будущем, то наступят и соответствующие следствия, и поэтому неизбежно – в случае своей адекватности, естественно – дают новое знание, а следовательно, являются творческими. Таким образом, отрицать творческий характер научного мышления довольно трудно, причем не только мышления Ньютона или Эйнштейна, но и повседневного мышления рядового представителя науки, – если, конечно, он думает об изучаемых объектах, а не о чем-нибудь постороннем. Одна из основных особенностей творческого мышления состоит в уникальной феноменологии, проистекающей из специфического восприятия мыслительного акта его субъектом. В сознании субъекта всплывает лишь результат мышления – найденное решение, сопровождающееся интуитивным ощущением его адекватности, а сам процесс остается за кадром. Поэтому научные открытия обычно совершаются в форме внезапных озарений (“инсайта”) и в довольно неожиданных ситуациях: в ванной (Архимед), под яблоней (Ньютон), на подножке омнибуса (Пуанкаре), во сне (Менделеев и Кекуле) и т.д. – после “физической паузы, которая освежает интеллектуально”<!--[if !supportFootnotes]-->[274]<!--[endif]-->, венчая своего рода “креативное забывание”. Тем не менее хотя сам процесс творческого мышления, протекающий за пределами сознания, рефлексии, даже специально организованной, не поддается, ученые имеют вполне адекватные представления о его психологических механизмах и умеют неплохо им управлять. По свидетельству Б.Эйдюсон, они “располагают различными методами стимуляции своего подсознания”, равно как и “подкупа своего сознания”, знают, что творческие решения приходят внезапно, но за этой внезапностью стоит огромная бессознательная мыслительная работа, поскольку “удачные идеи не приходят к мертвым коровам”<!--[if !supportFootnotes]-->[275]<!--[endif]-->. Интересно, что чем интенсивнее мыслительный процесс, тем активнее и отдых от него, рассматривающийся учеными как единственно возможный способ “возвращения креативного здоровья”. “Чем тяжелее моя работа, тем в более энергичном, “агрессивном” отдыхе я нуждаюсь”, – сказал один из них, добавив, что, к ужасу своей жены, предпочитает спорт театрам и музеям<!--[if !supportFootnotes]-->[276]<!--[endif]-->. Преимущественно бессознательный характер творческого мышления, часто описываемого такими метафорами, как “игра воображения”, “сны наяву” и т.д., естественно, означает, что в нем основные элементы осознанного мышления, такие, как логические понятия, играют весьма скромную роль. Действительно, нечасто увидишь во сне, даже если это сон наяву, логическое понятие или концепцию. Считается, что осознанность, связь с языком и с другими эксплицированными знаковыми системами – их обязательные атрибуты. Неосознанное, не выраженное в языке понятие – это уже не понятие. Следовательно, творческое мышление, протекающее за пределами сознания, должно оперировать не понятиями, а каким-то другим материалом. Каким же? Ответ на этот вопрос можно найти в высказываниях ученых, обобщающих их самонаблюдения. А.Эйнштейн, например, заметил: “По-видимому, слова языка в их письменной или устной форме не играют никакой роли в механизме мышления. Психологические сущности, которые, вероятно, служат элементами мысли, – это определенные знаки и более или менее ясные зрительные образы, которые можно “произвольно” воспроизводить или комбинировать между собой... вышеуказанные элементы в моем случае имеют визуальный характер”<!--[if !supportFootnotes]-->[277]<!--[endif]-->. Основной язык творческого мышления – это зрительные образы, чему история науки накопила немало свидетельств. При создании А.Эйнштейном теории относительности заметную роль сыграли образы часов и падающего лифта, в открытии Д.Кекуле формулы бензольного кольца – образ змеи, кусающей себя за хвост. И.П.Павлов опирался на образ телефонной станции как визуализированную модель нервной системы, Д.Пенто использовал образ “стиснутых корней” и т.д. Помимо таких образов, являющихся опорой индивидуального мышления ученых, известны и надиндивидуальные, “коллективные” образы, облегчающие взаимопонимание между ними. Например, “цветность” и “аромат” кварков, “шарм” элементарных частиц и т.д. Продукт научных изысканий ученые тоже предпочитают оценивать в образной форме, говоря об “элегантных” или “красивых” решениях, а истина бывает для них не только достоверной, но и “красивой, хорошей, простой, понятной, совершенной, объединяющей, живой, необходимой, конечной, справедливой, обычной, легкой, самодостаточной или забавной”<!--[if !supportFootnotes]-->[278]<!--[endif]-->. Если самонаблюдения людей науки свидетельствуют о том, что зрительные образы широко используются творческим мышлением<!--[if !supportFootnotes]-->[279]<!--[endif]--> и полезны для него, то психологические исследования демонстрируют, что они необходимы: мышление всегда использует зрительные образы, человек может помыслить какое-либо понятие, только визуализировав его, выразив в зрительном образе. Абстрактные понятия, такие, как, например, бесконечность и справедливость, не составляют исключения. Психологические исследования показывают, что люди могут включить их в свое мышление только посредством какого-либо зрительного образа, всегда индивидуального и не имеющего однозначной семантической связи с соответствующим понятием. Это свойство человеческого ума М.Мамардашвили охарактеризовал как “наглядность ненаглядности”: человек в силу своей природы привязан к визуальной форме мышления и поэтому вынужден визуализировать любые понятия, в том числе и абстрактные. В результате научное познание, каким бы абстрактным оно ни было, вынуждено опираться на визуализацию. “Нет сомнения в том, что исключительная познавательная мощность многих новых научных методов определяется их способностью представить изученные изменения в объекте зрительно, в виде наглядных образцов (порой даже в известном изображении на экране дисплея)”, – пишет С.Г.Кара-Мурза<!--[if !supportFootnotes]-->[280]<!--[endif]-->. История науки запечатлела немало ярко выраженных “визуализаторов”, таких как Эйнштейн или Фарадей, причем последний, по свидетельству очевидцев, всегда опирался на зрительные образы и вообще не использовал алгебраических репрезентаций. Да и практически все выдающиеся физики отличались ярко выраженным образным мышлением. Но, пожалуй, наиболее интересна в этой связи гипотеза о том, что в физике основное условие победы одних научных парадигм над другими – создание лучших возможностей для визуализации знания, и поэтому вся история этой науки может быть представлена как история визуализации физических понятий. Но вернемся к психологическим исследованиям, которые не только демонстрируют обязательность визуализации в процессе творческого мышления, но и высвечивают ее конкретную роль. Осознанию решения любой творческой задачи, феноменологически воспринимаемому как его нахождение, всегда предшествует его визуализация, прочерчивание глазами. В сознании испытуемых всплывают лишь те решения, которые “проиграны” зрительно. Глазодвигательная активность человека может рассматриваться как индикатор бессознательного мышления и одновременно служит свидетельством его осуществления в зрительных образах. Ключевая роль этих образов в процессе творческого мышления неудивительна, поскольку в качестве материала творческого мышления они имеют ряд преимуществ по сравнению с понятиями. Во-первых, понятия скованы языком, ограничены логическими отношениями. Мысля в понятиях, трудно выйти за пределы общеизвестного и осуществить собственно творческий акт. Образы же свободны от ограничений логики и языка и поэтому при наполнении онтологическим содержанием позволяют получить новое знание. Во-вторых, понятия дискретны, представляют собой фрагменты реальности, отсеченные от нее своими логическими пределами. А образ непрерывен, может вбирать в себя любое онтологическое содержание и плавно перетекать в другие образы. Мышление тоже непрерывно, представляет собой единый поток мысли и требует материала, на котором эта непрерывность может быть реализована. В-третьих, понятия унифицированы и плохо приспособлены для выражения личностного знания, индивидуального опыта человека, лежащего в основе творческого мышления. Образы же позволяют запечатлеть этот опыт во всей его уникальности и включить в мыслительный процесс. Впрочем, было бы неверным универсализировать образное мышление и противопоставлять его другим формам мыслительного процесса. В науке широко распространены и другие его формы. Например, словесный диалог ученого с самим собой, в процессе которого “Вы не произносите слов, но слышите их звучание в своем мозгу, как если бы они были сказаны”<!--[if !supportFootnotes]-->[281]<!--[endif]-->. Или своеобразное внемодальное мышление, описываемое таким образом: “Вы просто знаете нечто”<!--[if !supportFootnotes]-->[282]<!--[endif]-->, хотя не можете это “нечто” ни вербализовать, ни визуализировать, оно находится как бы между модальностями восприятия. Исследования показывают, что большинство ученых использует различные формы мышления, хотя и отдают, как правило, предпочтение одной из них, связанной и с их инидивидуальными особенностями, и с характером науки, к которой они принадлежат. Так физики и особенно биологи значительно чаще прибегают к образному мышлению, чем представители гуманитарных наук. Способ визуализации также связан с характером научной дисциплины. Например, бесформенные фигуры, используемые в тесте Роршаха, обычно порождают у представителей социальных наук образы людей, у биологов – растений, а у физиков – движущихся неорганических объектов. Склонность к визуализации, похоже, передается по наследству: к ней чаще прибегают те ученые, чьи отцы, по характеру своей деятельности тоже были “визуализаторами”<!--[if !supportFootnotes]-->[283]<!--[endif]-->. В процессе творческого мышления образы и понятия не альтернативны, а предполагают друг друга. Понятие – это средство экспликации образа и наделения его общезначимым смыслом. Образ – это средство индивидуальной ассимиляции понятия, его соотнесения с личным опытом и включения в индивидуальное мышление. Если воспользоваться схемой К.Поппера, разделившего наш мир на три части – мир вещей, мир идей и мир людей (кстати, тоже образ), – можно сказать, что понятия – это отображение вещей в мире идей, а образы – это отображение понятий в мире людей. Понятие – средство гносеологизации вещи, образ – средство психологизации понятия. И все же основной язык творческого мышления – зрительные образы, а на язык понятий оно переводит уже сказанное. В результате и основные свойства творческого мышления определяются особенностями этого языка. Закономерности творческого мышления – это закономерности развития и взаимодействия образов, а не законы логики, определяющие отношения между понятиями. Например, проанализировав мыслительный процесс Галилея, приведший его к открытию, М.Вертгеймер сделал вывод: “Конечно, Галилей использовал операции традиционной логики, такие, как индукция, умозаключение, формулировка и вывод теорем, а также наблюдение и искусное экспериментирование. Но все эти операции осуществляются на своем месте и в общем процессе. Сам же процесс является перецентрацией идей, которая проистекает из желания добиться исчерпывающего понимания. Это приводит к трансформации, в результате которой явления рассматриваются в составе новой, ясной структуры... Переход от старого видения к новому привел к фундаментальным изменениям значения понятий”<!--[if !supportFootnotes]-->[284]<!--[endif]-->. Таким образом, изменение значения понятий является следствием, отображением в логике тех изменений, которые претерпевает образ. Структурные изменения, перецентрация образов лежат в основе не только индивидуального мышления ученых, но и коллективного мыслительного процесса, субъектом которого выступает научное сообщество. Характерно, что Т.Кун для объяснения смены научных парадигм использовал представление о переключении гештальтов, заимствованное из гештальтпсихологии. Прежнее видение реальности сменяется новым. Этот процесс не предопределен ни накоплением нового опыта, ни логическими аргументами, а осуществляется как внезапная трансформация образа – переключение гештальта, источник и механизмы которого не осознаются мыслящим субъектом, в данном случае коллективным. Механизм творческого мышления, основанный на развитии зрительных образов, отводит формальной логике довольно скромную роль. Ее правила могут соблюдаться, но post factum, не в самом мышлении, а при обработке его результатов, когда они оформляются в соответствии с нормами науки. Само же творческое мышление мало соблюдает правила формальной логики и именно поэтому является творческим, порождает новое знание. Поэтому существующие методы развития творческого мышления направлены на его раскрепощение, освобождение от скованности формальной логикой и другими стереотипами. На фоне сказанного не должно выглядеть удивительным, что эмпирические исследования реального мышления ученых демонстрируют его систематические отклонения от формальной логики и разрушают, таким образом, один из самых старых мифов о науке – миф о строгой логичности научного мышления. Сравнение мышления ученых с мышлением представителей других профессиональных групп показало, что только два участника исследования не делали логических ошибок, и оба оказались не учеными, а ... католическими священниками. Для мышления же ученых было характерным систематическое нарушение, а то и просто незнание правил формальной логики<!--[if !supportFootnotes]-->[285]<!--[endif]-->. Любопытные результаты дало сравнение представителей различных наук – физики, биологии, социологии и психологии. Наибольшую способность к логически правильному мышлению обнаружили психологи, а больше всего логических ошибок совершали физики – представители наиболее “благополучной” дисциплины, являющейся “лидером естествознания”<!--[if !supportFootnotes]-->[286]<!--[endif]-->. Эти различия, конечно, можно списать на более обстоятельное обучение формальной логике представителей гуманитарных наук, но можно допустить и более парадоксальную возможность – обратную связь “благополучности” науки с логичностью мышления ее представителей. В целом же вывод “ученые не логичны или, по крайней мере, не более логичны, чем другие люди”<!--[if !supportFootnotes]-->[287]<!--[endif]--> достаточно точно характеризует соблюдение ими правил формальной логики. Необходимо подчеркнуть, что, как показывает история многих научных открытий и эффективность современной науки, отклонение научного мышления от принципов формальной логики не означает его неадекватности, отклонения от истины. Напротив, новая истина может быть открыта только внелогическим путем. Анализ М.Вертгеймера не оставляет сомнений в том, что, если бы Галилей и Эйнштейн мыслили в пределах формальной логики, открытия ими не были бы совершены. То же самое подтверждается и историей других научных открытий. Таким образом, две причины внелогичности научного мышления – гносеологическая и психологическая – действуют в одном направлении, подкрепляя друг друга. Новое знание не может быть построено средствами формальной логики, и поэтому творческое мышление мало соблюдает ее. Основным материалом творческого мышления, из которого оно “лепит” свой продукт, служат образы, и поэтому формальная логика не выражает его внутренних закономерностей. В результате внелогичность человеческого мышления, проистекающая из его образной природы, создает основу для прорыва научного мышления за пределы формальной логики, который необходим для построения нового знания.
Научное мышление как объяснение
Предпосылки научного мышления, связанные с устройством человеческого ума, не исчерпываются использованием образного языка. Как было отмечено выше, оно направлено прежде всего на объяснение изучаемых наукой явлений, а объяснение – это особая форма мышления, связанная не только с онтологическим устройством мира, его организованностью в систему причинно-следственных связей, но и с особенностями человеческого ума. Потребность в объяснении “встроена” в наш ум, является одной из его внутренних закономерностей, которую подметил еще в начале нашего века Ф.Мейерсон, писавший: “Опыт... не свободен, ибо он подчинен принципу причинности, который мы можем с большой точностью назвать причинной тенденцией, потому что он обнаруживает свое действие в том, что заставляет нас искать в разнообразии явлений нечто такое, что устойчиво”<!--[if !supportFootnotes]-->[288]<!--[endif]-->. Психологические исследования подтверждают его правоту, демонстрируя, что люди всегда стремятся воспринимать мир упорядоченным, “уложенным” в систему причинно-следственных связей. Они ожидают закономерной связи явлений даже там, где господствует чистая случайность, вносят “свой”, искусственный порядок в совершенно неупорядоченные явления. Восприятие мира вне системы причинно-следственных связей трудно дается человеку, непонятное, необъясненное вызывает у него дискомфорт. Подчас это дает парадоксальные результаты. Больные, например, нередко предпочитают диагноз, свидетельствующий о тяжелой и неизлечимой болезни, отсутствию всякого диагноза. А в романе Р.Лудлома – любимого писателя Р.Рейгана – есть такой симптоматичный диалог: “Это беспокоит Вас? – Нет, потому что я знаю причины”<!--[if !supportFootnotes]-->[289]<!--[endif]-->. Естественно, стремление воспринимать мир “уложенным” в систему причинно-следственных связей не является блажью, а имеет глубокий онтологический смысл и немалое функциональное значение. Для того, чтобы успешно адаптироваться к окружающему его миру – как природному, так и социальному, человеку необходимо уметь предвидеть происходящие события, что возможно только при знании их причин. В результате поиск порядка и закономерностей является общей характеристикой мыслительных процессов человека, в которой состоит одна из основных предпосылок его адаптации к постоянно изменяющемуся миру. Тем не менее во многих случаях объяснения являются самоцелью, а не средством достижения каких-либо других целей. А среди различных форм объяснения люди явно предпочитают причинное объяснение. По словам Ф.Мейерсона, “Наш разум никогда не колеблется в выборе между двумя способами объяснения: всякий раз, когда ему представляется причинное объяснение, то как бы отдаленно и неясно оно ни было, оно немедленно вытесняет предшествовавшее ему телеологическое объяснение”<!--[if !supportFootnotes]-->[290]<!--[endif]-->. Высказано предположение о том, что именно формирование у человека казуального мышления, вытеснение им предшествовавших – анимистической и телеологической – форм сделало возможным появление науки. Описанные свойства человеческого ума в полной мере проявляют себя в науке. Один из проинтервьюированных Б.Эйдюсон физиков высказался так: “Одна из самых увлекательных вещей в науке – объяснение и достижение понимания изучаемых явлений”<!--[if !supportFootnotes]-->[291]<!--[endif]-->. Исследования, проведенные И.Митроффом, показали, что ученые “обнаруживают фундаментальную, если вообще не примитивную веру в причинную связь явлений, хотя очень немногие из них могут артикулировать это понятие и внятно объяснить его смысл”<!--[if !supportFootnotes]-->[292]<!--[endif]-->. А Демокрит признался однажды, что предпочел бы открытие одной причинно-следственной связи персидскому престолу. Страстная любовь ученых к объяснениям иногда вырастает до патологических размеров, выглядит как паранойя. Автор одного из признанных бестселлеров конца семидесятых К.Саган писал: “Наука может быть охарактеризована как параноидальное (курсив мой – А.Ю.) мышление, примененное к природе: мы ищем естественные конспирации, связи между кажущимися несопоставимыми фактами”<!--[if !supportFootnotes]-->[293]<!--[endif]-->. И он не одинок в установлении аналогии между научным и параноидальным мышлением. Свой анализ мышления ученых Б.Эйдюсон резюмировала так: “Научное мышление можно охарактеризовать как институционализированное параноидальное мышление”<!--[if !supportFootnotes]-->[294]<!--[endif]-->. А М.Махони охарактеризовал науку как профессию, где “некоторые формы паранойи ... содействуют достижению успеха”<!--[if !supportFootnotes]-->[295]<!--[endif]-->. Практически все основные свойства человеческого ума находят выражение в научном мышлении, отливаясь в его качества, которые принято считать онтологически обусловленными. Эти качества соответствуютустройству объективного мира, обеспечивают адекватное познание, однако проистекают из закономерностей человеческого мышления. Например, “функция теории, выражающаяся в концентрировании информации, проистекает из особенностей человеческого мозга, способного работать лишь с определенным числом переменных, обладающего определенной скоростью переработки информации и т.д. Эти требования, вначале существовавшие в форме внешней необходимости, в конце концов воплощаются в такие “внутренние” требования мышления, вроде “принципа простоты”, “бритвы Оккама”, “минимизации числа независимых переменных”, “минимизации количества фундаментальных постулатов теории” и т.д., и предстают как “естественные” для самого мыслительного процесса в науке”<!--[if !supportFootnotes]-->[296]<!--[endif]-->. Здесь проявляется традиция науки, которую можно назвать форсированной онтологизацией. Наука привыкла абстрагироваться от всего, что связано с природой познающего субъекта, приучилась описывать правила познания как вытекающие исключительно из природы изучаемых объектов. Поэтому закономерности человеческого мышления, воплощающиеся в принципах научного познания, сами остаются за кадром. Вытесняется за пределы рефлексивного поля науки и их влияние на научное познание. Однако от этого оно не ослабевает, принципы научного познания – это, во многих случаях, закономерности человеческого мышления, отделенные от своих психологических корней и получившие онтологическое обоснование. Тем не менее, хотя в традициях науки – видеть в закономерностях научного мышления выражение природы познаваемых объектов, а не психологических факторов, сами ученые обычно осознают истинное происхождение этих закономерностей. Так почти все исследователи, опрошенные И.Митроффом, были убеждены, что привычные для них способы научного мышления обусловлены устройством человеческого ума<!--[if !supportFootnotes]-->[297]<!--[endif]-->. А М.Махони обнаружил поучительную связь между мерой осознания “человеческого” происхождения основных свойств научного мышления и его продуктивностью: “Чем крупнее ученый, тем лучше он осознает, что ... открываемые им факты, описания и дефиниции являются продуктом его собственного ума”<!--[if !supportFootnotes]-->[298]<!--[endif]-->. Таким образом, форсированная онтологизация служит полезной иллюзией, но не является гносеологически необходимой. Осознание психологической обусловленности основных закономерностей научного мышления, как и она сама, не мешает ученым объективно познавать мир.
Использование обыденного опыта
Несмотря на амбициозность науки, ее стремление выдать себя за самодостаточную систему познания, возвышающуюся над другими подобными системами, научное мышление во все времена широко и охотно использовало продукты обыденного познания. История науки запечатлела много примеров такого рода. Так древние греки распространили на физический мир понятие причинности, смоделировав в нем систему социальных отношений (уголовное право и др.), характерную для древнегреческого общества. Устройство этого общества нашло отражение и в математических системах, разработанных древнегреческими учеными. Дедуктивный метод и другие математические приемы проникли в древнегреческую математику из социальной практики. Математики более поздних времен тоже достаточно явно воспроизводили в своих математических построениях окружавший их социальный порядок. Образ мира, направлявший мышление Ньютона, сложился под большим влиянием философии Гоббса. В результате в системе физического знания, созданной Ньютоном, получили отображение принципы построения социальных отношений, свойственные тому времени. Галилей черпал нормы рациональности из обыденного опыта. А Дарвин отчетливо отобразил в теории естественного отбора как практику английского скотоводства, так и представления об обществе, преобладавшие в то время. Наука, на всем протяжении ее истории, систематически использовала представления, сложившиеся за ее пределами, и превращала их в научное знание. Социальная среда, окружающая науку, всегда служила и продолжает служить не только потребителем, но и источником научного знания. “В процессе становления и развития картин мира наука активно использует образы, аналогии, ассоциации, уходящие корнями в предметно-практическую деятельность человека (образы корпускулы, волны, сплошной среды, образы соотношения части и целого как наглядных представлений и системной организации объектов и т.д.”)<!--[if !supportFootnotes]-->[299]<!--[endif]-->. Обыденный опыт в его самых различных формах всегда представлял ценный материал для науки, поскольку донаучная, обыденная практика человека, как правило, построена на учете и использовании реальных закономерностей природного и социального мира. В обыденном знании эти закономерности зафиксированы, нередко обобщены, а иногда и отрефлексированы – хотя и в неприемлемом для науки виде (мифологии, религии и др.). Науке остается только перевести это знание на свой язык, обобщить и отрефлексировать в соответствии с правилами научного познания. Неудивительно и то, что наука часто извлекает научное знание о природе из обыденного знания об обществе. Существуют закономерности, в которые в равной степени укладываются и природный, и социальный мир – например, причинно-следственная связь явлений. “Хотя между деспотическим государством и ручной мельницей нет никакого сходства, но сходство есть между правилами рефлексии о них и о их казуальности”, – писал И.Кант<!--[if !supportFootnotes]-->[300]<!--[endif]-->. Общая связь вещей в социальных отношениях часто проявляется рельефнее, чем в мире природы. В результате более сложившимся является обыденное знание о социальном мире, и именно в нем наука обычно находит полезный для себя опыт. Как правило, именно социальный мир, наблюдаемый человеком, становится источником обыденного знания, используемого ученым. Это порождает достаточно выраженную антропоморфность даже той части научного мышления, которое направлено на мир природы. Гейзенбергу, например, принадлежит такое признание: “Наша привычная интуиция заставляет нас приписывать электронам тот же тип реальности, которым обладают объекты окружающего нас социального мира, хотя это явно ошибочно”<!--[if !supportFootnotes]-->[301]<!--[endif]-->. Да и вообще “физики накладывают семантику социального мира, в котором живут, на синтаксис научной теории”<!--[if !supportFootnotes]-->[302]<!--[endif]-->. И не только они. Представители любой науки в своем научном мышлении неизбежно используют способы соотнесения и понимания явлений, которые складываются в обыденном осмыслении ими социального опыта. Так происходит потому, что наука является хотя и очень амбициозной, но все же младшей сестрой обыденного опыта. Она представляет собой довольно позднее явление, возникшее на фоне достаточно развитой системы вненаучного познания. В истории человечества оно хронологически предшествует науке и в осмыслении многих аспектов реальности до сих пор опережает ее. То же самое происходит и в индивидуальной “истории” каждого ученого. Он сначала формируется как человек, и лишь затем – как ученый, сначала овладевает основными формами обыденного познания, а потом, и на этой основе, – познавательным инструментарием науки. Научное познание, таким образом, и в “филогенетической”, и в “онтогенетической” перспективах надстраивается над обыденным и испытывает зависимость от него. “Став ученым, человек не перестает быть субъектом обычного донаучного опыта и связанной с ним практической деятельности. Поэтому система смыслов, обслуживающих эту деятельность и включенных в механизм обычного восприятия, принципиально не может быть вытеснена предметными смыслами, определяемыми на уровне научного познания”<!--[if !supportFootnotes]-->[303]<!--[endif]-->. Освоение ученым форм познания, характерных для науки, сравнимо с обучением второму – иностранному – языку, которое всегда осуществляется на базе родного языка – обыденного познания. В основе трансляции знания, порожденного обыденным мышлением, в научное познание лежит установление аналогий между той реальностью, из которой извлечен обыденный опыт, и объектами научного изучения. Аналогия представляет собой перенос знания из одной сферы (базовой) в другую (производную), который предполагает, что система отношений между объектами базового опыта сохраняется и между объектами производного опыта. Она служит одним из наиболее древних механизмов человеческого мышления: “Люди, если посмотреть на них в исторической ретроспективе, мыслили по аналогии задолго до того, как научились мыслить в абстрактных категориях”, – отмечал У.Джемс<!--[if !supportFootnotes]-->[304]<!--[endif]-->. Ученые же явно предпочитают использовать те аналогии, в которых воплощены причинно-следственные связи, и поэтому мышление по аналогии позволяет переносить в науку не просто представления или образы обыденного познания, а представления и образы, в которых заключены обобщения и объяснения. Как справедливо заметил Р.Шранк: “Значительная часть наших объяснений основана на объяснениях, которые мы использовали прежде. Люди очень ленивы в данном отношении, и эта лень дает им большие преимущества”<!--[if !supportFootnotes]-->[305]<!--[endif]-->. Он подчеркивает, что каждая ситуация, с которой сталкиваются как субъект обыденного опыта, так и профессиональный ученый, во многих отношениях подобна ситуациям, причины которых им уже известны, и самый простой способ осмысления нового опыта – проецирование на него уже готовых объяснений. В результате мы всегда связываем необъясненные текущие события с объяснениями, которые были использованы в прошлом в отношении схожих явлений. При этом используется простая эвристика – силлогизм: 1) идентифицируйте событие, подлежащее объяснению; 2) вспомните похожие события, происходившие в прошлом; 3) найдите соответствующую схему объяснения; 4) примените ее к объясняемому событию<!--[if !supportFootnotes]-->[306]<!--[endif]-->. Впрочем, способы использования наукой обыденного знания многообразны. Оно может играть роль полезной метафоры, “подталкивать” научное мышление, наводить его на ценные идеи, не входя в содержание этих идей. Именно данный способ участия обыденного опыта в научном познании в основном запечатлен историей науки. Но он не единственный и, возможно, не главный. Обыденное знание может проникать в само содержание научных идей, воспроизводясь в них без каких-либо существенных трансформаций. Так, например, вошла в науку из сферы вненаучного познания идея дрейфа континентов. Вненаучный опыт может также формировать те смыслы – внутриличностные и надличностные, на основе которых научное знание вырабатывается. Виды обыденного знания, которые использует наука, можно вслед за В.П.Филатовым<!--[if !supportFootnotes]-->[307]<!--[endif]--> разделить на две группы. Во-первых, специализированные виды знания, обычно связанные с соответствующими формами социальной деятельности и оформляющиеся в системы знания. Например, мифология, религия, алхимия и др. Во-вторых, то, что В.П.Филатов называет “живым” знанием – знание, индивидуально приобретаемое человеком в его повседневной жизни. Специализированные системы вненаучного знания находятся в любопытных и неоднозначных отношениях с наукой, которые обнаруживают заметную динамику. Раньше было принято либо противопоставлять их науке, видеть в них квинтэссенцию заблуждений и даже антинауку, препятствующую распространению “научного мировоззрения”, либо, в лучшем случае, рассматривать как своего рода пред-науку, подготавливающую научное познание, но сразу же вытесняемую там, куда оно проникает. Например, считать алхимию предшественницей химии – предшественницей, которая сыграла полезную роль, но утратила смысл, как только химическая наука сложилась. В настоящее время складывается новый взгляд на специализированные системы вненаучного знания и их взаимоотношения с наукой, что связано с исторической изменчивостью критериев рациональности, а соответственно и научности знания. Происходит это потому, что системы знания, долгое время считавшиеся иррациональными, демонстрируют незаурядные практические возможности и такой потенциал осмысления действительности, которых наука лишена, т.е. доказывают свою рациональность, но рациональность особого рода, непривычную для традиционной западной науки. Яркий пример – изменение отношения к так называемой восточной науке, которая в последнее время не только перестала быть персоной non grata на Западе, но и вошла в моду. Такие ее порождения, как, например, акупунктура или медитация, прочно ассимилированы западной культурой. Науке, таким образом, все чаще приходится расширять свои критерии рациональности, признавать нетрадиционные формы знания научными или, по крайней мере, хотя и вненаучными, но не противоречащими науке, полезными для нее, представляющими собой знание, а не формы предрассудков. Да и сами предрассудки обнаруживают много общего с научным знанием. Во-первых, потому, что механизм их формирования и распространения обнаруживает много общего с механизмом развития научного знания. В частности, как давно подмечено, мифы могут создаваться теми же методами и сохраняться вследствие тех же причин, что и научное знание. Во-вторых, поскольку то, что считается научным знанием, может оказаться предрассудком или и того хуже (скажем, “научный коммунизм”) или наоборот, то, что считается предрассудком, может оказаться научным знанием (вспомним “падающие с неба камни” – метеориты, сообщения о которых Французская академия наук в XVII в. наотрез отказалась принимать). Все это постепенно продвигает современное общество к построению плюралистической системы познания, в которой его различные формы были бы равноправными партнерами, а наука не отрицала бы все, что на нее непохоже. В отличие от специализированных видов обыденного знания, “живое” знание формируется вне какой-либо системы деятельности по его производству. Оно может проникать в науку различными путями. Один из таких путей – приобщение ученого к некоторому общезначимому, объективированному социальному опыту и перенесение его в науку в качестве основы построения научного знания<!--[if !supportFootnotes]-->[308]<!--[endif]-->, например формирование научных идей под влиянием вненаучной социальной практики – воспроизводство в математических системах социальных отношений и т.д. В таких случаях в основе “живого” обыденного знания, переносимого в науку, лежит общезначимый, надличностный опыт, хотя способ его отображения в научном знании всегда уникален, опосредован индивидуальным опытом ученого. Другой путь – построение ученым научного знания на основе его собственного личностного опыта, в первую очередь опыта самоанализа. Данный способ построения научного знания характерен для психобиографического подхода к анализу науки, рассматривающего личностные особенности ученого и его уникальный жизненный путь как основную детерминанту научного познания. Уникальный жизненный опыт ученого, приобретенный им за пределами научной деятельности, направляет эту деятельность, делает его предрасположенным к построению определенных видов научного знания. Эта направляющая роль вненаучного личностного опыта наиболее заметна в науках о человеке, где ученые часто превращают в объект профессионального изучения те проблемы, с которыми сталкиваются в своей личной жизни, переживают как свои собственные. Например, один из крупнейших представителей психоанализа – Дж.Салливен – занялся изучением шизофрении, поскольку сам страдал от нее. Научная среда, которую он себе создал, была для него главным образом средством решения личных проблем: “Создавая идеальное окружение для пациентов, больных шизофренией, Салливен одновременно создавал мир, в котором он сам мог бы жить без угрозы своей самооценке”<!--[if !supportFootnotes]-->[309]<!--[endif]-->. Подобный путь приобщения к науке и выбора объектов научного анализа весьма характерен для наук о человеке, таких как психология или медицина. Однако его можно проследить и в других дисциплинах. Скажем, как свидетельствуют биографы выдающегося логика Дж.С.Милля, он обратился к этой науке, поскольку обрел в ней психологический комфорт, соответствующий его личностному складу: мог вести нелюдимый образ жизни и удовлетворить пристрастие к “сухим формализмам”. Данные о том, что представители большинства наук имеют типовые психологические особенности, позволяют предположить, что вненаучный личный опыт всегда направляет ученого, ориентирует на изучение определенных проблем и создает основу для построения определенных типов научного знания<!--[if !supportFootnotes]-->[310]<!--[endif]-->. В этой связи можно принять одну из основных формул психоанализа, согласно которой творческое поведение – это сублимация глубоких негативных переживаний, но с некоторым ее расширением. Не только собственно творческое поведение ученого, но и вся его профессиональная деятельность испытывает влияние его личных психологических проблем, которые во многом определяют выбор объектов и способов научного анализа. И наконец, третий путь проникновения “живого” вненаучного опыта в науку – построение самого научного знания в процессе осмысления ученым этого опыта. Данный путь также наиболее характерен для гуманитарных наук, где ученый часто, если не всегда, в процессе построения научного знания как бы строит его “из себя”: подвергает рефлексии свой собственный жизненный мир, свои личные проблемы, отношения с окружающими и т.д. Результаты подобного самоанализа обобщаются, распространяются на других и формулируются как общезначимое научное знание. Поэтому в таких науках не только способ построения научного знания, но и само знание часто несет на себе отпечаток личностных особенностей и индивидуального опыта ученого. Существует представление о том, что теории о природе человека являются в меньшей степени интеллектуальными средствами выражения объективной реальности, чем психологических особенностей их авторов. В частности, подмечено, что ни в одной другой науке системы научного знания в такой степени не отражают личностно-психологические особенности их авторов, как в психологии. Впрочем, связь научного знания с обыденным опытом и личностно-психологическими особенностями ученых можно обнаружить в любой науке, хотя, естественно, в одних научных дисциплинах она выражена отчетливее, чем в других. Так в философской системе прагматизма У.Джемс в полной мере воплотил свои психологические особенности и опыт общения с окружающими: будучи прагматиком по своему личностному складу, он свои бытовые прагматические установки возвел в общечеловеческие принципы и обобщил в философскую систему. Причем в работах этого ученого можно обнаружить не только проявление его психологических особенностей, но даже проследить перепады его настроения. Но, конечно, к наиболее любопытным результатам приводит поиск личностно-психологических оснований естественнонаучного знания. Ф.Манюэль, к примеру, усмотрел в понятии всемирного тяготения результат психологической трансформации “тяги” Ньютона к своей матери, с которой он был разлучен в раннем детстве”<!--[if !supportFootnotes]-->[311]<!--[endif]-->. Конечно, в подобных интерпретациях можно усмотреть явную натяжку (если не абсурд), попытку искусственно распространить психоаналитическую логику на процесс рождения научных идей, который в нее явно не укладывается. Однако способ происхождения научного понятия, постулированный Ф.Мануэлем, не выглядит столь уж невероятным, если попытаться представить себе соответствующий психологический механизм. Ньютон часто думает о матери, с которой разлучен, и мысли о ней доставляют ему мучительные переживания. Он стремится избавиться от этих переживаний и поэтому начинает, сознательно или неосознанно, анализировать их источник. Самоанализ приводит ученого к вычленению понятия “тяга”, которое первоначально наполняется сугубо психологическим смыслом. Однако затем происходит отсечение этого понятия от его психологических корней, отделение от его исходного объекта и распространение на мир природы. Подготовленное самоанализом понятие латентно присутствует в мышлении Ньютона, ждет своего часа и актуализируется – “просыпается” – под влиянием внешнего толчка (скажем, яблока, упавшего на голову ученого). Остается только его эксплицировать и сформулировать на языке науки. Естественно, все это весьма гипотетично: в отсутствие Ньютона трудно судить о том, что происходило в его сознании, а тем более в бессознательном. Но заслуживает внимания мысль Дж.Холтона – социолога, не связанного принципами психоанализа, – о том, что ученый всегда стремится “уяснять отдаленное, неизвестное и трудное в терминах близкого, самоочевидного и известного по опыту повседневной жизни”<!--[if !supportFootnotes]-->[312]<!--[endif]-->. Наиболее “близок и самоочевиден” для ученого его психологический опыт, порожденный самоанализом, да к тому же познание себя самого логически и психологически первично по отношению к познанию внешнего мира. Симптоматично, что даже один из основоположников бихевиористской модели изучения человека, предполагавшей исключение всего субъективного, – Э.Толмен – был вынужден признать, что, когда существует слишком много степеней свободы в интерпретации эмпирических данных, исследователь неизбежно черпает объяснительные схемы из своей собственной феноменологии. Он же сделал и еще одно любопытное признание о том, что, пытаясь предсказать поведение изучаемых им крыс, идентифицировал себя с ними, обнаруживал в себе стремление в прямом смысле слова “побывать в их шкуре”, регулярно задавал себе вопрос: “А что бы я сделал на ее (крысы – А. Ю.) месте?”<!--[if !supportFootnotes]-->[313]<!--[endif]-->. “Живое” знание, порождаемое самоанализом, всегда сопровождает ученого и образует обязательный фон мыслительного процесса, на что бы тот ни был направлен. Как подчеркивал И.Кант, самосознание – фон всех актов мышления. Опыт самоанализа всегда сопряжен с эмоциональными переживаниями (человеку невозможно быть беспристрастным к самому себе), поэтому всегда актуален для ученого, всегда эмоционально “разогрет” и в результате имеет высокую вероятность подключения к любой мысли. В результате научное мышление составляет своего рода надстройку над мышлением ученого о себе и о значимых для него обыденных проблемах. Он не может произвольно “включать” одно мышление и полностью “отключать” другое, они составляют различные уровни единого потока мысли. Поэтому научное знание неизбежно содержит в себе элементы того “живого” знания, которое порождается обыденным опытом ученого. Использование “живого” знания, создаваемого самоанализом субъекта, не засоряет научное знание, а, напротив, служит одной из предпосылок его развития. Между обыденным самопознанием и научным познанием природы нет антагонизмов. Понимая нечто, субъект понимает самого себя, и лишь понимая себя, способен понять нечто. И поэтому “познай самого себя – это одна из главных заповедей силы и счастья человека”<!--[if !supportFootnotes]-->[314]<!--[endif]-->. Зависимость научного познания от различных видов обыденного опыта породила представление о том, что именно обыденное познание и здравый смысл являются основой научного мышления. Это представление сопровождает исследования науки на всем их протяжении. Оно восходит к И.Канту, Э.Гуссерлю, А.Бергсону, Г.Спенсеру, Ч.Пирсу и отчетливо проступает в современных трактовках научного познания. Симптоматична уверенность Г.Джасона в том, что образ науки как “организованного здравого смысла” общепризнан в современном науковедении<!--[if !supportFootnotes]-->[315]<!--[endif]-->. Возможно, подобный вывод сглаживает различия науковедческих позиций, но адекватно отображает роль здравого смысла как основы научного познания. Научное познание вырастает из осмысления человеком обыденного опыта и основано на нем.
Научное и обыденное мышление
Тем не менее – несмотря на все сказанное выше – одна из наиболее заметных и не самых удачных традиций в изучении познания состояла в строгом разграничении двух его видов – познания научного и обыденного. Научное познание традиционно рассматривалось в соответствии с распространенными мифами о науке как подчиненное правилам логики, дающее строгое знание, осуществляемое не живым человеком, а бесстрастным Homo scientus. Обыденное познание, напротив, виделось как внелогичное, подчиненное особой “психо-логике” (и поэтому “психо-логичное”), часто порождающее всевозможные предрассудки и заблуждения, осуществляемое так называемым “наивным субъектом” или “человеком с улицы”. Надо сказать, что этот “наивный субъект” хотя и представляет собой весьма привычный персонаж для многих наук, изучающих обыденную эпистемологию, является абстракцией, не менее наивной, чем сам этот “субъект”. Данный образ стал объектом справедливой иронии. Элементы научного знания распылены в массовой культуре, и поэтому субъект для того, чтобы быть действительно “наивным”, то есть не обладающим научным знанием и способами научного мышления, должен не смотреть телевизор, не читать газет, не слушать радио, не общаться с другими людьми и т.д. Поскольку существование подобного субъекта трудно себе вообразить, то человек, если он, конечно, не затерялся в джунглях, как Маугли, никогда не является подлинно “наивным субъектом” и всегда использует в своей обыденной жизни элементы научного знания. “Онаучивание” практики, овладение людьми основами теоретического взгляда на мир приводят к тому, что современный человек и в повседневной жизни все более осмысляет окружающий мир в соответствии с понятиями причинности, закона, пространства, времени и т.п., выработанными в науке”<!--[if !supportFootnotes]-->[316]<!--[endif]-->. Историю исследований научного и обыденного познания, которые неуклонно двигались навстречу друг другу, можно описать как историю демонстрации того, что обыденное познание не так уж ненаучно, его субъект не столь уж “наивен”, а научное познание не так уж “научно”, а его субъекту не чуждо ничто человеческое. Итогом этого сближения явилась тенденция рассматривать субъекта обыденного опыта как “непрофессионального ученого” или представителя “народной” (не в смысле Т.Д.Лысенко) науки, а ученого – как обычного человека, который может вырасти из любого ребенка, причем последнее обычно связывается с демократизацией современного общества, предполагающей отсутствие “избранных” социальных групп. Соответственно активный поиск сходства между научным и обыденным познанием сменил агрессивные констатации их непримиримого антагонизма. Основное сходство между двумя видами познания обычно усматривается в том, что они совершают одинаковые ошибки. Многочисленные эмпирические исследования показали, что не существует таких ошибок “логики дилетанта”, которые не проявлялись бы в рассуждениях профессионального ученого. Наиболее типичной ошибкой, в равной мере свойственной научному и обыденному мышлению, является неадекватная стратегия проверки гипотез. Большинство гипотез, которые выдвигают как научное, так и обыденное познание, не сопоставимы с эмпирическим опытом непосредственно. Поэтому эмпирической проверке подвергаются не сами гипотезы, а их операциональные следствия, которые с этим опытом соотносимы. На основе эмпирического подтверждения или опровержения операциональных следствий субъект познания судит о соответствии истине исходных гипотез. Но два возможных результата эмпирической проверки логически неравноценны: опровержение следствия эквивалентно опровержению гипотезы, в то время как из подтверждения следствия правильность гипотезы логически не вытекает. По словам Д.Пойа, “природа может ответить “Да” и “Нет”, но она шепчет один ответ и громогласно произносит другой: ее “Да” условно, ее “Нет” определенно”<!--[if !supportFootnotes]-->[317]<!--[endif]-->. Соответственно более информативна и логически адекватна фальсифицирующая, а не верифицирующая стратегия проверки гипотез, и именно на этом основан “принцип фальсификации” научных утверждений, возведенный К.Поппером в ранг одного из главных нормативов научного познания. Однако изучение реальных стратегий проверки гипотез, которыми руководствуются как субъекты обыденного опыта, так и профессиональные ученые, продемонстрировало, что и те, и другие отдают явное предпочтение логически ошибочной – верифицирующей – стратегии. Исследования показывают, что ученые рассматривают в качестве валидной информацию, подтверждающую их исходные предположения, в 4 раза чаще, чем опровергающую. Явное предпочтение, отдаваемое подтверждающей информации, обычно объясняется тем, что она более “наглядна, очевидна и убедительна”, чем информация опровергающая. Как выразился известный антрополог Б.Малиновский: “В человеческой памяти убеждающая сила подтверждений всегда одолевает убеждающую силу опровержений. Один выигрыш перевешивает несколько проигрышей”<!--[if !supportFootnotes]-->[318]<!--[endif]-->. Возможно, поэтому люди так любят азартные игры несмотря на то, что вероятность выигрыша обычно мала в сравнении с вероятностью проигрыша. Любопытно, что научное сообщество не только не пытается искоренить ошибочную стратегию, но, напротив, всемерно способствует ее закреплению. В частности, научные журналы явно отдают предпочтение статьям, в которых рассматриваются подтвержденные гипотезы. Да и вообще довольно трудно представить себе научный труд, содержащий описание одних лишь опровергнутых гипотез, то есть только “негативное знание”. Или попробуйте защитить диссертацию, если все Ваши гипотезы не подтвердятся. Правда, правила хорошего тона требуют вставить в обойму подтвержденных гипотез одну-две неподтвердившиеся – дабы продемонстрировать свою добросовестность, но все же доминировать должны подтвердившиеся предположения. Легализация “верификационной ошибки” наиболее выражена в медицине. Здесь она превращена в правило, закрепленное в учебниках. Врачей учат по наличию следствия – симптома – заключать о существовании причины – болезни, т.е. придерживаться подтверждающей стратегии проверки гипотез. Это приводит к многочисленным ошибкам в диагнозах, поскольку однозначное соответствие между болезнью и симптомом отсутствует, одни и те же симптомы могут быть следствием различных болезней. Для постановки правильного диагноза необходима другая стратегия: врач должен рассмотреть не только потенциальные подтверждения, но и потенциальные опровержения поставленного диагноза – принять во внимание не только симптомы, означающие наличие данной болезни, но и симптомы, свидетельствующие о ее отсутствии. Однако большинство врачей этого не делает, принимая во внимание только подтверждающую диагноз информацию. Другие виды ошибок обыденного объяснения тоже достаточно выражены в научном мышлении. В частности, как отмечалось выше, ученые систематически нарушают правила формальной логики – допуская ошибки в задачах на обобщение и выведение, абсолютизируя выводы неполной индукции, слишком поспешно переходя от эмпирических данных к общим выводам и т.д. Иногда их мышление даже в большей степени подвержено ошибкам, характерным для обыденного мышления, чем само обыденное мышление. Например, было установлено, что ученые проверяют свои гипотезы менее основательно – довольствуются, в среднем, 2,5 опыта для их проверки, в то время как представители других профессиональных групп делают в среднем 6,2 опыта. На всех этапах проверки гипотез ученые проявляют большую торопливость и меньшую строгость, чем люди, не имеющие отношения к науке<!--[if !supportFootnotes]-->[319]<!--[endif]-->. Имеются, впрочем, и исключения. Фарадей, например, опубликовал свои результаты только после того, как провел 134 эксперимента. Л.Росс и Ч.Низбетт разделили характерные для обыденного мышления ошибки на шесть основных категорий: 1) недооценка статистических правил анализа и размеров выборки, 2) влияние априорных ожиданий на установление причинных связей, 3) воздействие “априорных теорий” причинности, имеющихся у каждого человека, 4) игнорирование принципов регрессии, 5) недооценка фальсифицирующей стратегии проверки гипотез, 6) суждение о причинных связях на основе той информации, которая запечатлена в памяти человека<!--[if !supportFootnotes]-->[320]<!--[endif]-->. Еще раньше и соответственно независимо от Л.Росса и Ч.Низбетта А.Н.Лук описал основные ошибки научного мышления, отнеся к ним: 1) игнорирование законов математической статистики, неправильную оценку случайностей, восприятие случайных последовательностей явлений как закономерных связей, 2) пренебрежение размерами выборки, выдвижение гипотез и формулирование выводов на основе недостаточного количества наблюдений, 3) недооценку принципиальной непредсказуемости некоторых явлений, склонность проявлять большую категоричность, нежели позволяют знания и факты, 4) установление мнимых корреляций – суждение о связи событий по их совпадению в памяти ученого, 5) завышение вероятности конъюнктивных событий, перенесение вероятности простых событий на вероятность их конъюнкции<!--[if !supportFootnotes]-->[321]<!--[endif]-->. Не требуется большой наблюдательности, чтобы заметить, насколько близки эти систематизации: основные ошибки научного мышления либо полностью совпадают с ошибками обыденного объяснения, либо непосредственно вытекают из них. Впрочем, настало время “реабилитировать” оба вида познания, подчеркнув, что их сходство не сводится к подверженности одинаковым ошибкам. Описанные ошибки носят гносеологический характер, т.е. являются нарушением правил познания, которые методологией науки или бытовой культурой (часто под влиянием этой методологии) признаны нормативными. Однако нарушение этих правил далеко не всегда приводит к онтологическим ошибкам, т.е. к неверным выводам. Правильные выводы и достоверное знание могут быть получены гносеологически ошибочным путем, в обход нормативных правил познания. В этой связи часто отмечается, что человек в своей повседневной жизни обычно использует так называемую “натуральную логику”, которая существенно отличается от формальной логики и других унифицированных правил познания, однако, тем не менее, практически валидна: позволяет добывать достоверное знание, предсказывать и контролировать происходящее. Эта “натуральная логика”, основанная на “личностном знании”, обыденном опыте и т.д., в основном систематизирует и обобщает специфические связи между вещами, с которыми человек соприкасается на своем, всегда уникальном, жизненном пути. Подобные связи носят более частный характер по сравнению с теми отношениями, которые отображены формальной логикой и другими системами общих правил познания. Частное может расходиться с общим, поэтому “натуральная логика” подчас не только отклоняется от формальной логики, но и противоречит ей. Однако в “натуральной логике” запечатлены не менее реальные связи между вещами, и в результате это противоречие отнюдь не обязательно оборачивается искажением истины. “Натуральная логика” проникает и в научное мышление, стоит за его гносеологическими ошибками, которые могут приводить не к искажению истины, а к ее открытию. Свидетельство тому – многочисленные научные открытия, совершенные под влиянием обыденных представлений, перенесенных в науку. В большинстве этих случаев научное мышление совершало гносеологические ошибки – абсолютизировало частные случаи, совершало неполную индукцию, игнорировало размеры выборки, принципы регрессии и т.д., однако это не мешало ему порождать достоверное знание.
Ученый как “человек с улицы”
Сходство научного и обыденного мышления особенно рельефно проступает в тех случаях, когда ученый обращает свое мышление не на изучаемые объекты, а на саму научную деятельность, осмысливая и объясняя происходящее в науке. В этих условиях в профессиональном восприятии ученых проявляются все основные закономерности обыденного восприятия. Одной из основных закономерностей обыденного восприятия является его так называемый “эго-защитный” характер. Люди обнаруживают явную склонность объяснять свои “хорошие” – успешные, этически приемлемые, социально одобряемые и т.д. – действия “внутренними” факторами – своими способностями, убеждениями, нравственными качествами и т.д., а “плохие” – неудачные и социально неодобряемые – внеличностными факторами – случайностью, спецификой ситуации, внешним принуждением и пр. Люди науки в своей профессиональной деятельности в полной мере подвержены этой тенденции. Так Дж.Гилберт и М.Малкей обнаружили, что объяснение учеными своих профессиональных ошибок заметно отличается от объяснения ими аналогичных ошибок, совершенных коллегами. Свои ошибки они описывают как не связанные с их личными качествами, а обусловленные особенностями изучаемых объектов и влиянием внешних обстоятельств, в то время как ошибки коллег объясняют их личностными особенностями<!--[if !supportFootnotes]-->[322]<!--[endif]-->. “Эго-защитный” характер восприятия ученых проявляется при объяснении ими не только своих ошибок – неудач, но и успехов. Среди них, конечно, попадаются и очень самокритичные люди. Так, по свидетельству В.Герлаха, О.Ган приписывал совершенное им открытие везению и случаю, в то время как другие физики – М.Планк и К.Штарк – объясняли его гениальностью, знанием дела, настойчивостью и другими подобными качествами самого О.Гана<!--[if !supportFootnotes]-->[323]<!--[endif]-->. Но чаще бывает наоборот. Свои профессиональные успехи люди науки объясняют наиболее “выгодным” для себя образом, что полностью соответствует одной из основных закономерностей обыденного восприятия. Например, психотерапевты и психологи-клиницисты свои профессиональные успехи – излечение пациентов – приписывают своей высокой квалификации, богатому опыту и т.п., а неудачи – терапевтические усилия, не увенчавшиеся излечением, – внешним факторам, таким, как тяжелый характер болезни, нежелание больного идти на контакт, различные случайные помехи<!--[if !supportFootnotes]-->[324]<!--[endif]-->. Любопытно, что данная характеристика восприятия – “локус контроля”<!--[if !supportFootnotes]-->[325]<!--[endif]--> – обнаруживает негативную связь с продуктивностью ученых. Наиболее продуктивные из них при объяснении своих успехов делают явный акцент на своих способностях и высокой мотивации, почти исключая влияние случайности и других людей. А их коллеги, не снискавшие особых лавров, придают гораздо большее значение внешним факторам, по их мнению, помешавшим им добиться больших успехов<!--[if !supportFootnotes]-->[326]<!--[endif]-->. В науке “эго-защитные” механизмы восприятия имеют важное функциональное значение, играют примерно такую же роль, как и в других видах деятельности, характеризующихся высоким уровнем соревновательности: препятствует интерпретации неудач как проявления недостатка способностей и соответственно возникновению психологического кризиса на этой почве, создают предрасположенность к объяснению успехов высоким уровнем способностей, что снижает зависть к наиболее талантливым. Во многом благодаря этим тенденциям трагическое происшествие между Моцартом и Сальери маловероятно в науке. Помимо “эго-защитных” тенденций здесь проявляется и другая фундаментальная особенность обыденного восприятия – принципиально различное восприятие человеком себя и других. Она имеет огромное значение в жизни общества, поскольку наш мир очень часто бывает разделен на субъектов поведения и наблюдателей: врач – больной, судья – подсудимый, исследователь – испытуемый и т.д., и различное видение одних и тех же действий может иметь серьезные последствия. Впрочем, если два субъекта принадлежат к одной и той же профессиональной группе, например к научному сообществу, они все равно по-разному воспринимают себя самих и друг друга. Так 260 часов, уделенных И.Митроффом интервьюированию исследователей космоса, не оставили сомнений в том, что ученые обычно приписывают эмоциональность и субъективность своим коллегам, а не себе, считают их, но не себя предвзятыми в результате приверженности определенной теории<!--[if !supportFootnotes]-->[327]<!--[endif]-->. Таким образом, в своей профессиональной деятельности люди науки не только совершают ошибки, аналогичные ошибкам обыденного мышления, но и демонстрируют проявление основных закономерностей обыденного восприятия. Эти закономерности могут лежать в основе конфликтных ситуаций. Например, одна из главных традиций советской гуманитарной науки заключалась в том, что ее представители прибегали к цитатам, идеологическим штампам, агрессивным выпадам в адрес “буржуазной” науки и т.д., не несшим какой-либо смысловой нагрузки, однако выполнявшим идеологическую функцию, позволяя автору продемонстрировать, иногда сверх всякой меры, свою политическую лояльность. Соответствующие фрагменты научных текстов воспринимались как своего рода “белый (точнее, “красный”) шум” и рассматривались как незначимые, необходимые при написании текста, но нуждающиеся в “вычитании” при его чтении. Однако зарубежные ученые и представители нового поколения отечественных исследователей далеко не всегда разделяют подобную “герменевтику” и в идеологически угодных утверждениях видят не неизбежную дань советской системе, а проявление личностных особенностей авторов – как правило, либо недостаток ума, либо беспринципность, либо и то, и другое. Различное восприятие текстов учеными, разделенными временем или государственными границами, порождает различие оценок, выливающееся во взаимонепонимание, взаимоотвержение и конфликты. Разделенность во времени формирует различие перцептивных позиций, характерным выражением которого является весьма распространенная формула восприятия “а мы в ваши годы”, тенденциозное сравнение своего сильно приукрашенного прошлого с настоящим более молодого поколения. Эта формула свойственна не только отечественным пенсионерам. Например, исследование Б.Эйдюсон показало, что американские ученые старшего поколения воспринимают себя в соответствии с морализованными стереотипами, соответствующими нормам науки – как всецело преданных ей, незаинтересованных, бескорыстных и т.д. Более же молодое поколение исследователей описывается ими как компания злостных нарушителей этих норм, что проявляется в высказываниях типа: “Я чувствую, что нынешние студенты имеют менее сакрализованное отношение к знанию, чем студенты нашего времени”, “они стремятся к хорошей жизни, а не к открытию истины” и т.д.<!--[if !supportFootnotes]-->[328]<!--[endif]--> Бывает, правда, и наоборот. Один из респондентов в том же исследовании Б.Эйдюсон высказался так: “Прежние профессора сводили друг с другом счеты напрямую, писали друг о друге грязные статьи, называя друг друга по имени. Теперь же ученые чувствуют необходимость быть объективными, и поэтому все субъективное ушло вглубь, а на поверхности отношения между ними выглядят благообразно”<!--[if !supportFootnotes]-->[329]<!--[endif]-->. Вообще расхождение двух перцептивных позиций— внешней и внутренней, различное восприятие себя (соответственно “своих”) и другого (“чужих”) имеет фундаментальное значение для науки. Оно встроено не только в социальную, но и в когнитивную структуру научной деятельности, влияет на отношение ученых не только друг к другу, но и на их видение изучаемых объектов. Иногда ученый оказывается в роли субъекта объясняемых явлений и событий – когда занимается самоанализом, осуществляет включенное наблюдение или изучает ту культуру, к которой сам принадлежит. Однако значительно чаще он исследует поведение других людей и события, участником которых не был. Его позиция – это, как правило, позиция стороннего наблюдателя. Наблюдатель же не так видит действия субъекта и все с ним происходящее, как сам субъект. В результате исследователь человеческого поведения склонен вкладывать в него не тот смысл, который оно имеет для субъекта данного поведения. В этой связи следует предостеречь профессиональных психологов, поскольку психолог, если он стремится понять, а не просто описать поведение, должен преодолеть позицию внешнего наблюдателя<!--[if !supportFootnotes]-->[330]<!--[endif]-->, проникнуть в собственные смыслы субъекта. Данная исследовательская установка распространима на все науки, изучающие человека и общество. Например, антропологи, такие, как Л.Леви-Стросс и М.Мид, подчеркивают, что исследователь всегда склонен подходить к изучаемым культурам с представлениями, которые характерны для его собственной среды, и поэтому вкладывать в другие культуры совершенно чуждые для них смыслы. М.Мид, например, пишет: “До моей поездки на Самоа я хорошо осознавала, что категории описания культуры, употребленные другими исследователями, были и не очень оригинальными, и не очень чистыми. Грамматики, созданные ими, несли на себе печать идей индоевропейских грамматик, а описания туземных вождей – европейское представление о ранге и статусе”<!--[if !supportFootnotes]-->[331]<!--[endif]-->. Для того, чтобы понять чужую культуру, необходимо проникнуть в ее внутренние смыслы, не приписывать жителю древнего Египта или австралийскому аборигену логику и потребности современного западного человека. Тем не менее многим исследователям общества свойственно, игнорируя разрыв во времени, рассматривать ушедшие эпохи по аналогии с современностью, наделять людей прошлого ценностями и установками, свойственными современному человеку. Это приводит к систематической ошибке в интерпретации прошлого, преодолеть которую можно только проникая во внутренние смыслы прошедших эпох. Весьма характерным для науки является также воспроизведение так называемой “основной ошибки” обыденного восприятия, заключающейся в том, что поступки других людей чрезмерно рационализируются, видятся как проявление осознанных намерений, идей и установок, в результате чего явно недооценивается влияние эмоций, внешних факторов и случайности. Типичный пример – объяснение революций (причем как марксистами, так и их противниками) осознанными действиями масс, совершенными под влиянием определенных идей. Люди при этом предстают как строго рациональные существа, а стихийное, случайное, бессознательное и обусловленное эмоциями выносятся за скобки, то есть осуществляется чрезмерная рационализация и идеологизация человеческого поведения и результирующих его социальных процессов. Чтобы избежать подобных ошибок, ученый должен частично абстрагироваться от перцептивной позиции наблюдателя, заменив ее той перспективой, которая свойственна субъекту<!--[if !supportFootnotes]-->[332]<!--[endif]-->, осуществить то, что в этнографии называется “децентрацией” и весьма напоминает децентрацию ребенка как одну из стадий его психического развития (что поделаешь, и взрослым надо взрослеть). “Децентрироваться” никогда невозможно в полной мере, поскольку ученый, как и всякий человек, не способен выйти за пределы своей собственной культуры и своего времени, которые глубоко укоренены в нем, являются частью его самого. Кроме того, исследователь не должен полностью жертвовать позицией наблюдателя, ведь это означало бы растворение в изучаемой культуре и утрату собственно исследовательской позиции. От него требуется специфическое соединение позиций субъекта и наблюдателя, что предполагает понимание их исходного различия, способность своевременно занимать и преодолевать каждую из них. Научное познание, таким образом, сохраняет в себе основные закономерности обыденного мышления и восприятия<!--[if !supportFootnotes]-->[333]<!--[endif]--> – мышления и восприятия “человека с улицы”, опирается на них, хотя иногда и вынуждено их преодолевать. В аналитических целях, расчленив в общем-то единую реальность, можно выделить две формы воздействия основных механизмов накопления обыденного опыта на систему научного познания. Первая форма – когнитивная. Механизмы обыденного мышления трансформируются в механизмы научного познания, формируя его когнитивную структуру. Основные слагаемые обыденного мышления описываются так: а) осмысление человеком новой информации на основе ранее усвоенных понятий, б) ее организация в систему, соответствующую его общим представлениям о мире, в) запечатление и сохранение информации в его памяти, г) ее извлечение оттуда в связи с другим знанием, релевантным объясняемому явлению, д) объяснение нового опыта на этой основе. В научном познании им соответствуют: а) интерпретация наблюдаемого феномена на основе теоретических понятий, б) его определение в терминах основных категорий данной науки, в) включение выработанного определения в систему научного знания – его фиксация в “научной памяти”, г) извлечение определения из “научной памяти” в связи с другим релевантным знанием, д) интеграция различного знания, сопряженного с объясняемым явлением, е) формулировка объяснения в форме научного вывода<!--[if !supportFootnotes]-->[334]<!--[endif]-->. Ни в обыденной жизни, ни в науке “факты не говорят сами за себя”, их интерпретация опосредована когнитивными процедурами, общими для двух видов познания. Из этого проистекает сходство как феноменологии научного и обыденного познания, так и факторов, влияющих на их осуществление. Научные объяснения, так же как и обыденные, зависимы от актуализации адекватных представлений в памяти субъекта. Научное познание в такой же мере обусловлено закономерностями человеческого восприятия (вспомним роль переключения гештальтов в процессе смены научных парадигм), как обыденное мышление. Обыденное и научное познание в равной мере связывают себя принятым решением, которое определяет дальнейшие интерпретации и блокирует альтернативную информацию<!--[if !supportFootnotes]-->[335]<!--[endif]-->. Идентичность познавательных процедур, лежащих в основе двух видов познания, акцентируется многими исследователями. За ней стоит производность основных механизмов научного познания от закономерностей человеческого мышления, ведь наука часто и совершенно справедливо характеризуется как наиболее усложненное выражение особенностей человеческого ума, которые формируются в культуре, что подмечено многими выдающимися учеными – Л. де Бройлем, В.Гейзенбергом и др. А Эйнштейн писал: “Вся наука является ничем иным, как усовершенствованием повседневного мышления”<!--[if !supportFootnotes]-->[336]<!--[endif]-->. Механизмы научного мышления формируются в сфере обыденного познания, поскольку именно с него генетически начинается мыслительный процесс. Как отмечает Дж.Холтон, “большая, а возможно, и основная часть предметного мышления ученого формируется в тот период, когда он еще не стал профессиональным ученым. Основы этого мышления закладываются в его детстве”<!--[if !supportFootnotes]-->[337]<!--[endif]-->. Вторая форма воздействия обыденного познания на научное – социальная. Она связана с тем, что научное познание – это не только научное мышление, но и научная деятельность, предполагающая взаимодействие между учеными, что неизбежно привносит в научное познание все те социально-психологические процессы, которые конституируют человеческое общение. Восприятие учеными друг друга, их взаимные симпатии и антипатии, борьба за приоритет, отношения власти и подчинения и т.д. – такие же неизбежные и необходимые элементы научного познания, как проведение экспериментов или построение теорий. Социально-психологические процессы, составляющие наш психологический мир, не хаотично сосуществуют друг с другом, а объединены в иерархически организованную систему. В ее основе лежит “центральный” социально-психологический процесс, которым является восприятие человеком окружающего его мира. Все остальное – вторично, ведь для того, чтобы выработать к какому-либо социальному объекту, например к другому человеку, отношение и осуществлять соответствующее поведение, этого человека надо сначала воспринять. Восприятие же – это не просто фотографическая фиксация признаков воспринимаемого объекта, а его осмысление в процессе обыденного объяснения. “Первично понимание (сдвиг в образном аспекте), вторично двигательное приспособление (перестройка в исполнительных звеньях действия)”<!--[if !supportFootnotes]-->[338]<!--[endif]-->. И поэтому интуитивное понимание мира человеком рассматривается в современной психологической науке как “центральное звено” его психологии. Ученый, естественно, не исключение. Живя в мире людей и строя свои отношения с ними, он опирается на интуитивное понимание их действий, которое цементирует его психологический мир. В результате обыденное познание в его разнообразных формах является основой, во-первых, когнитивных процедур науки, во-вторых, осмысления ученым своего социального окружения, без чего взаимодействие с ним, а следовательно, и научная деятельность невозможны. <!--[if !supportEmptyParas]-->
Источник: www.philosophy.ru.
Рейтинг публикации:
|