10 Февраля. Пепел. Откровение снов. Пепельный город (Петербург), а в нем есть какая-то широкая улица к Неве, на этой улице много светлее и не так пепельно, и мостовая на ней не асфальтовая, а костяная, черными и белыми шашками, дома украшены статуями стариков в черном, юношей и девушек в белом. И будто бы улица эта мне знакома давно и не раз я проходил по ней к одному дому. Там, в этом доме я не раз будто бы и бывал, но только тайно. А теперь я открыто вхожу и меня встречает открыто она, к которой я тогда пробирался только тайно: она теперь пепельная, волосы с проседью. Мы с ней долго говорим о чем-то совсем нам постороннем, и сил не хватает ни у меня, ни у нее вспомнить о старом. И вот ее комната, куда она почему-то пошла сейчас умываться, я один остаюсь и, глядя на комнату, думаю: но если бы тогда, тогда я мог так свободно войти в ее комнату. Боже, какая цена, какая жизнь! нет, я и сейчас ей скажу, я напомню ей старое, сейчас она войдет и я начну…
(Переживание во сне того момента действительности, когда с раскаленным воображением, прибежав на свидание, вижу ее, целую и чувствую, что это не она, не та, но заставляю себя верить, что это та, это она).
Иконографический сюжет: Сер. Вас. Кожухов — лицом совершенно икона и в то же время человека может без рубашки оставить. Явился к губернатору с подрядом сапоги доставлять на армию. Вошел и прямо стал молиться… Понравился этим. Устроил, закончил. Нет еще, — говорит, — не закончено. — Как? — Помолимся! Стал к иконе и стал молиться, и губернатор стал за ним и тоже стал молиться. И так долго стояли. Один из непременных членов вошел, было, и остановился в дверях: видит, старик молится и за ним стоит губернатор. Так он достиг того, что товар его не подлежал секвестру [195], и благодаря этому он мог продавать по огромной цене свой товар, ничего не дав армии.
А то сделает так при договоре: когда бумага подписана, вспомнит, что денег в кармане нет, не переписывать бумагу, даст расписку, а потом не отдает.
Открытый жулик. Васильев-комиссионер: я медник, без меня не спаяете.
Селиверст — леший из Ивановки, веселый, со слезой… у него большая родня: матка 90 лет и самая младшая — барышня. Грабят всей родней. А та часть деревни Ивановки, где он живет, называется «Тула» — со всей Тулой грабить является. Всё грабят: борону изрубили и зубья за икону спрятали.
Родная кровь! — когда я вошел меня приветствовали: это не барин, это родная кровь!
Маклер Мих. Мих. Ростовцев, не лишенный движения чувств, елецкий.
Сравнить жулье еврейское и русское.
Анекдот: на том свете спрашивают русского солдата при входе в рай, как умер. — Убит на войне. — Проходи! — За русским входит француз. — Как умер? — Убит на войне. — Врешь, у вас без перемен! — и прогнали.
15 Февраля. Если Вы на рынок выносите то, что обыкновенно люди не продают, то за эту диковину дают вам высшую цену. Но как только непродаваемое стало производиться на рынок — цена ему истинная — грош. Вот почему так много талантливо начинающих и мало настоящих, до смерти поэтов.
16 Февраля. Ивановское жулье. Деревня Ивановка, а та часть ее, где живут главные воры и все поголовно жулье, почему-то называется Тула. И в этой Туле все ворованное, все со стороны, а от себя живет только курица.
— Ищу человека, чтобы сделал дело по совести.
— Не верю в существование такого человека! Излукавились люди в отношениях до полного истощения.
Любовь одна: к семье, к обществу, человеку, Богу: это чувство.
22 Февраля. Вода, вода! Снег рассыпчатый, снег без осадки, ступишь и провалишься до земли. Прилетели скворцы. Вода пошла через плотину. Спешите прокопать спуск. Послали в починку плуги и сохи. Стали наседки квохтать.
1-й день поста. Грустный понедельник.
Разобрать бы хорошо: почему русский человек, каждый в отдельности — жулик, вор, пьяница, вместе взятый становится героем. И куда, например, годится хромоногий Евтюха в миру?
Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой.
23 Февраля. Изменится наша жизнь, если изменятся люди. Дело, которое делается обывателем в настоящее время, похоже на охоту или на картежную игру. Живет он, собственно, в своей семье, а выходит на улицу поживиться. И общественное дело он делает, как свое охотничье. У <него> нет интереса ни к чему, если в том нельзя поживиться. И души этих законченных людей невозможно изменить никакими законами. Нужно к их делу допустить других людей с чувством общественности, тогда все изменится.
Нужно так изучить местную жизнь, чтобы сказать определенно: каких именно людей можно допустить, сколько их — для деревни и для города.
За настоящую жизнь эту жизнь в провинции никто не считает, а как бы за переходное состояние. И делаются дела здесь как бы украдкой: сделали — ладно! и там как бы ни сделал, здесь свидетеля нет, да и так здесь, на черном ходу полагается: вот, мол, пройдет война, и выйдем в гостиную, там будет все по-другому.
В этой войне мерятся между собой две силы: сила сознательности человека и сила бессознательного. Мы русские — сила бессознательная, и вещи наши на место не расставлены. Когда нам улыбается счастье, мы готовы верить в свое бессознательное, когда неудача, мы взываем к порядку: нет порядка, значит, нет сознания.
NB. Наша радость бессознательная: подымаются неведомые края и срединные лоскуты нашей земли — так страна <получает> незаслуженное? А может быть, и заслуженное: кто оценил, кто знал цену пролитых в юности слез над этими печальными полями.
А то радость порядка, радость и сила чисто выметенного двора, оглянулся — двор выметен: радость. Иногда завидуешь немцам: за что им дана эта радость порядка, чем они эту радость заслужили? Всматриваемся — ничем, они пропустили наше мучение и прямо перешли к достижению… и не хочется взять это и перейти к этому из-за скуки.
Так все сложно, так редко сияет то, из-за чего стоит хлопотать, выметать — а у них поставлено.
В конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины, потому что счастье и несчастье только две меры жизни, одна в ширину, другая в глубину.
25 Февраля. Нищета и нищие — все равно, что раненые, изуродованные в том единственном великом сражении.
Словом, нужно обыкновенную жизнь представить себе, как сражение (последствие войны). Так, например, было это настроение на войне: и он бежал с войны, но бежать было некуда, везде ему казалась война и даже та война, которую он видел, только продолжение начатой ранее войны.
Крестьяне, даже мои, например, крестьяне не хотят мне платить оброка. У Лескова в одном романе есть такой разговор: «Вероятно, в том выгоды не находят, — ответил хозяин. — Но что же делать, однако, должны мы помещики? Ведь нам же нужно жить? — А они, я слышал, совсем не находят в этом никакой надобности, — спокойно ответил хозяин». Так разговаривают помещики у Лескова.
Замените слово «оброк» «арендой», и вы с этим разговором смело можете входить в современную усадьбу.
Мы сидим за вечерним чаем, входит прислуга и говорит:
— Вас велели!
— Кто? — спрашивает хозяин.
— Мужики велели.
Такое нынче выражение: «мужики велели». Хозяин выходит к мужикам и через полчаса возвращается расстроенный:
— Какую штуку проделали: не хотят платить аренды.
— Вероятно, не находят в том выгоды, — ответили мы.
— Помилуйте: пить перестали, казенные пайки, урожай, высокие цены — вся жизнь у мужика и не платят. Что же вы нам прикажете делать, ведь нам нужно жить?
— А они не находят в том надобности.
Через некоторое время после ухода бастующих крестьян прислуга опять докладывает:
— Вас велели!
— Кто?
В этот раз прислуга поименно перечисляет пять богатых мужиков. И через несколько минут вопрос о дальнейшей жизни помещика в усадьбе решается: богатые мужики готовы взять в аренду и немедленно заплатить за то, что открывает общество.
Так наглядно показывается, что мужик обманывает различные и часто прямо противоположные группки деревенского населения. У одних взяли на войну работников, у других семья держится — есть деньги и они могут продолжать эту тихую осаду имения, незаметное ее завоевание путем аренды. Вопрос об аренде благополучно решается. На остатке лучшей приусадебной десятины хозяин засеет потребительское. Зимнее хозяйство. Выписка семян: чечевица, горох, бобы. Перед домом цветы. Чечевицу старается невдалеке, за садом. Все повыдергают. Дома думали и вдруг — да перед домом. И хозяин совершенно забывает о цветах и продает свое первенство за чечевичную похлебку [196].
Сначала снимают отдаленные земли, потом эти земли продают арендаторам, в аренду сдают ближайшие поля и ближайшие продаются. Остается усадьба с прилегающим к ней огородом. И огород сдается. Сады везде сдаются. Оброк-аренда становится все меньше, меньше и, наконец, ясный вывод: молоко, масло дешевле купить в городе. Помещик продает усадьбу, покупает в городе домик и там тихо доживает свой век.
Так завязалась эта невидимая бескровная война в области сельского хозяйства.
1 Марта. Фацелия. Ехали мы с агрономом Зубрилиным [197] осматривать клевера в Волоколамском уезде. Агроном Зубрилин, толстый и на вид жизнерадостный человек, восхищенно показывал мне клевера — цветущие, душистые. На помещичьей земле было целое необъятное поле клевера. На крестьянской — полосками. Мы задыхались от запаха клевера, такого сладкого, полного счастья, что становилось даже кисло во рту, и к этому запаху как будто чуть-чуть примешивался запах детской комнаты с пеленками.
И вдруг среди красного клевера показалось небольшое лиловое поле фацелии — медоносной травы. Странный цвет в наших полях… (пчеловоды… липовый сад).
Неожиданно спросил меня Зубрилин: «Сколько вам лет?» Я сказал. И он продолжает: «Теперь уже кончено: о на…»
И вдруг зарыдал. Мы остановили лошадей. Он все продолжал рыдать. Сбегал кучер за водой. Он выпил, оправился и стал говорить о какой-то сенокосилке новой конструкции.
Так это и кончилось, и прошло, и тайна этого толстого семейного человека, который хорошо устроился, чуть-чуть приворовывал, исчезла и осталась на лиловом поле фацелии среди душистых клеверов с их сладким запахом.
Зубрилин был весь, как природа; что там делается, то и у него: поставь ему под мышку барометр — можно бы узнавать погоду.
Милая Дуничка!
Поздравляю тебя с твоим большим праздником, думал поехать к тебе с Лидей, но тут скопились кой-какие дела по хозяйству, и мне хочется их переделать, чтобы, хотя на недельку, поехать в Москву.
Не было ни одной Евдокии (мартовской), чтобы я не вспоминал тебя, и каждый раз удивлялся себе, почему не пишу поздравление тебе с Ангелом.
2 Марта. Пройди по Руси, и русский народ ответит тебе душой, но пройди с душой страдающей только — и тогда ответит он на все сокровенные вопросы, о которых только думало человечество с начала сознания. Но если пойдешь за ответом по делу земному — великая откроется картина зла, царящего на Руси.
Семьи Лопатиных (дворяне) и Жаворонковых (купеческая) простейшие, жизнь их ладная — счастье. Игнатовы-Пришвины — стремление вдаль (индивидуализм).
В дворянстве (женились на родных) была бессознательно заложена мысль о родстве жениха и невесты (как у киргизов: «обещались родители поженить, когда жених и невеста были во чреве матери»). Система воспитания брачных людей.
5 Марта. Домучились мы с Ефросиньей Павловной до какой новости: нужно думать о другом так же, как о себе. Она говорит: «Вот как хорошо!» А у меня ядовитая мысль, не говорю ли я так: «Думай, Ефросинья Павловна, о мне так же, как о себе». Не учу ли я этому христианству для собственной выгоды.
Все резче на небе звезда утренняя, и восток сильнее обозначается, а луна не гаснет, светит по-прежнему, видно только, как злые порывы ветра качают оголенные ветви сада, как, словно бабочки, летят последние листья.
Елец. Сколько же лет пройдет, пока волны общества размоют утес неограниченной власти — трудно сказать! Как в личной жизни, так и в общественной бывают разные столкновения, возникают вопросы, которые, как ни думай, все равно не одумаешь за свою жизнь, и решаются эти вопросы после и другими людьми.
Эти вопросы — наше духовное наследство грядущим поколениям.
6 Марта. Попался он как рыба в сеть: самолюбие и бьется, бьется, ищет выход в свободный мир.
У Е. П. полное истощение духа, болеет. Отпустить на поправку к матери?
7 Марта. Дезертир: бежал с войны, но места не было, где не было войны, и когда забрался в деревню, то стала жизнь казаться последствием великой войны и проч. (возвращение к дележу земли).
Уездное Замятина: это один из тех авторов, которые литературно приближаются к народу и так создают иллюзию… даже не иллюзию… а читатель знает, как предпосылку, что автор близок, но не хочет быть близким — это блестящая литературная гримаса… А в общем, у них: но чем ближе литературно, тем дальше жизнью (так у Ремизова).
9 Марта. Отправка вещей на пяти подводах. Утром морозы, днем навозные ручьи. Весь город — сплошная куча навоза и местами курится.
В ночь со среды на четверг — дождик. Мужики в город все едут «по последнему пути», говорят, что кое-где «просовчики».
В пятницу мороз, лошади проехали, но одна попала в просов, и другой ногой перебила себе жилу. Навозный город и чистые снежные поля.
В ночь на субботу ночевали на даче, был ливень, сверкала молния.
10 Марта. Тушинскому вору наш город низко поклонился [198] и поднес ключи. За это потом в городе нашем было много повешено людей. Была некоторое время постоянная виселица.
Где вешали — там теперь молятся. На месте виселицы крест стоит, Семик — на Русальной [199] неделе сходится сюда множество народа, и с незапамятных времен горел здесь неугасимый огонь — кто его поддерживал?
Неизвестная старушка ходила из Александровской слободы и поддерживала. После нее другая старушка неизвестная — так и горел огонек. Теперь огонек погас, а крест цел. Ходят молиться в Семик, но по-прежнему толпой.
13 Марта. Густой туман окутывал все содеянное за ночь, только к вечеру пояснело на месте заката, и пролетели два громадные хоровода гусей. Павел урвался, проехал по большой дороге в город и привез по последнему почту. Теперь мы отрезаны недели на три — вода!
12-го нанялись ко мне Павел с Фионой. Хотя и бестолково и суетно и это вечная война мелочей у женщин, но все-таки жизнь тут складывается в родных местах, будто старый дом перевезли на новое место, не рубится дом, а складывается. И путь идет по старому пути матери, ее волей.
На последнем зимнем пути лошадь попала ногой в глубокий просов и пока вытаскивала, другой ногой подбила бабку в этой завязшей ноге, ступила шаг, два и захромала, дальше больше и вовсе не может ступить на подбитую ногу… Где тут переехать верх, залитый водой, где тут вытянуть сани на гору. Снег, как сахар моченый, только называется снег, а хуже воды. Глыба моченого сахара нависла над верхом, вот-вот повалится. Скифы помогают; разговор с ними: каких лошадей покупать, набор и проч.
Ранняя весна — какая-то нравственная чистка для города: город занавоженный, рыжий, навозу так много, что…
В какой тесноте живут здесь люди среди этих барских имений, только теперь стало заметно: теперь, когда сократили площадь посевов, меня везде преследуют крестьяне и приходят просить «полнивки» под овес. Как велика Россия! как общее не соответствует частному! По газетам сокращение посевов, здесь у нас ходят и просят «полнивки»! И как непрочно, безбожно: вообще мужик, а узнайте лично — какое житье их.
16 Марта. Размыло черную землю у нерадивых людей, треснула тучная земля глиняным оврагом от села до города. Разделил овраг поля и деревни. Дико, злобной гримасой отвечало поле с оврагом весенним мечтам о какой-то нетронутой жизни (здесь человек зарыл свой талант, и почему-то называют все такую жизнь свою Божьей)…
Лозинка бедная сама пробует все укрепиться на краю этого оврага, борется лет пять и потом падает при весеннем размыве в овраг и, повергнутая там, на дне оврага зеленеет еще одну весну.
Бедная! смотрю на тебя и кажется мне, что не ты, а моя собственная жизнь пропадает на краю земной трещины!
И опять этой весной я вижу новое дерево, на краю оврага, стоит, светится новой зеленью. Смотрю на тебя теперь, на твой зеленый свет, и кажется, будто и моя жизнь светится. И кажется мне, верность и постоянство мое и твое освободили из жизни тучной земли плененный в ней этот зеленый свет, и листьями радостью закрыли теперь для меня, а потом закроют для всех зияющую трещину родной земли.
И мне, как лозинке, в счастье было отведено малое место, и всю жизнь потом, как над оврагом в несчастье, мне суждено было вновь достигать своего счастья.
В этом отведен был мне такой маленький уголок, что о нем и говорить бы не следовало, но я постоянно думал о нем, и мало-помалу зеленые ветви закрыли овраг.
Ив. Мих., где клевер сеять. У Афанасия о рабочем. Узнать точно, что и в какое время делать весной. У Коли, что делать с сараями.
Сон: вот так и причинная связь! Никола Сидящий [200]. И увидел он там стол, а за столом Бог сидит, и на столе, как стаканы, стоят причины всего, много всяких причин, и каждая сама в себе, как стакан с подстаканником, так и причина с подпричинни-ком. И вот Никола Сидящий посылает на землю причину любви, она одна единая Причина Любви, но, странствуя, она меняет обстановку и мы, замечая обстановку и вещи, поглощенные любовными думами… множество видов любви на земле…
18 Марта. Дом и земля. Мужики и бабы. Мужик всегда в чем-то бабе мешает — беречь не может мужик, все вдовы у нас отлично устроились. И баба мешает в чем-то мужику, он проклинает «бабье». Из этого не выходит, что баба — материалистка, а мужик — идеалист. Совершив свой круг, он тоже показывается не хуже бабы материалистом: «земли!» — мужичье. Бабье — дом, мужичье — земля.
19 Марта. Рубили в роще деревья для сеней. Еще нет движения соков. Отчетливо видны на пнях годовые круги. Нашли тоненький круг, сосчитали 26-й — в 89 году и вспомнили голодный кукурузный год. Плохой был полеток [201] (какой задастся полеток). Туманно, пасмурно с морозцем по ночам, не узнаешь, когда солнце восходит, когда садится, по воробьям узнаем, как заиграют — шабаш вечерней работе. Целый день на постройке, по хозяйству, вечером к 10-му часу, редко моргая, останавливаются глаза, как у детей, и неудержимо клонит ко сну. Тело живет, дух отдыхает.
20 Марта. Стало некуда путешествовать — везде война. А если и нет самой войны, тень от нее. Горький пишет, что у нас нет энтузиазма в Скифии. Очаг мечты — душа личного человека.
21 Марта. После вчерашнего дождя ночного поля стали пестрые, где протаяло, вязнет нога по ступню, на полях табунами летают грачи и галки, грачи погракивают, галки покликивают — клик, клик! В лесах и на валах — снега. Ждем мороза — клевер сеять.
Общие числа в России как будто не имеют никакого отношения в жизни личной, это самое трудное для изучающего Россию англичанина. После этого случая у меня как-то руки опустились. Ну, как тут поступить в общество, в это общество я не поступил и из-за сахара… и я выдумал себе мед вместо сахара. — Не выкидывает? — спросил батюшка. Я догадался: по мнению многих от меда на тело «выкидывает» прыщи. — Нет, — говорю — ничего, не выкидывает. Батюшка мою пассивность не одобрил, да я и сам не одобряю: это не принцип, это просто лень. А может быть и потребность не такая серьезная: утренний кофе я заменил теплым молоком с булкой и скоро к этому привык, после обеда медом, жить вполне можно. Многие крестьяне у нас вовсе не пьют чаю, а те, кто пьет, опять-таки это не самое же главное. Вот городское мещанство, городская беднота — это другое дело, там народ «чаевой», с кусочком сахара он пьет десять стаканов горячего чаю, с чаем ест хлеб и это все его питание. Стыд и срам: на днях я почти целую версту ехал этим мещанским сахарным хвостом полной тележкой сахара, всматривался в эти бледные измученные лица и не раздал, не раздал. Это вышло совсем случайно, упало как снег на голову, я получил повестку от с. х. общества, что на мое имя оставлено пять пудов сахара! Еду в город получать сахар, все еще не верю счастью. Плохо стало жить: пришел в гости батюшка, большой любитель чайку попить, а у меня вместо сахара мед. И какая дрянь мед! по доверию к пчеловоду я не пошел смотреть, как он его «спускает», и он спустил мне в мед всякой дряни, с червой, с хлебушком, прибавил муки, воды, патоки. Эту сладко-горькую зеленоватую жидкость он продал мне по сорок копеек за фунт, и вот уже месяца полтора я питаюсь этой гадостью. А сахару ни кусочка, ни зернышка песку; о варенье и говорить нечего — смородина, крыжовник, вишни, земляника и клубника так прошли. Батюшка попробовал меду, поморщился и не то с сожалением, не то с оттенком презрения к моей бесхозяйственности, спросил:
— Ну, почему же вы не запасетесь сахаром?
— Где? Как?
— Вам везде можно. В потребилке [202].
— Знать не хочу вашу потребилку. Не хочу поступать в члены общества из-за сахара [203], не хочу за пятирублевый взнос переходить в другой класс общества, отличный от простого народа, за пять рублей получать возможность шушукаться с членами правления, получать количество сахара почти прямо пропорциональное количеству десятин и связанным с этим моим значением, не хочу со своим пудом в тележке проезжать через толпу ожидающих возле потребилки не-членов… Если бы кооператив, а то потребилка.
Раз я сунулся в потребилку, потому что в городе мне сказали, что я, как сельский житель, должен получать сахар в местном кооперативе. Обыкновенная толпа чающих стояла перед потребительской избой, в толпе спорили два мужика: один нечлен «чистил» члена правления всякими нехорошими словами, а тот успокаивал его, оглаживая ласковыми словами:
— Не горячись, милый, не горячись: нужно уметь лавировать собой.
— Черт ты немазаный, скажи ты мне, член ты или нечлен? — Член правления, старый член-перечлен. — Почему же ты, член-перечлен, допускаешь такие безобразия. Следуют перечисления безобразий, их множество, всех я не упомню, но главное, что местный крупный землевладелец получил не в пример другим 16 пудов сахару, а самое главное, что теперь все члены, всякий русский человек нуждается, должен быть членом бесплатно. — Не горячись, не горячись, — уговаривал член правления, — нужно уметь лавировать собою… — Лавировать, лавировать, а сам… ам! Во время спора вышла барыня с мешком сахара, бабы кинулись на нее. — Шляпу, шляпу с нее сдирай! Едва, едва барыня отбилась и, взволнованная, раскрасневшаяся в негодовании укатила в тележке свой сахар. — Ну, смотрите! — ответил батюшка.
И действительно, вскоре на всех начало сказываться вредное действие меда. В это время, когда мы сидели и без сахара и без меда, приехала из Калужской губернии племянница и привезла 0,8 фунта песку. Она приехала как будто из другой страны: в Калужской губернии, оказывается, введена карточная система и каждый получает 0,8 ф. песку в месяц, то, о чем мы мечтали, ссылаясь на Германию. Племянница рассказывает, что в фунте песку содержится 54 чайных ложечки, что в стакан требуется около 2 ложечек, значит 0,8 ф. не хватает, даже если пить по одному стакану в день. Но калужцы отлично приспособились: они варят песок с молоком до большой густоты, полученную довольно обширную массу разрубают на кусочки и получают очень серый кусковой сахар. Племянница тут же и проделала все это варево и наделила всю нашу семью твердыми тянучками. (Целую жизнь мы потом подбирали сахар.)
Воздав должную похвалу Калужской карточной системе, мы принялись пить чай, но как ни ухитрялись, 0,8 фунта на всю семью хватило всего на неделю, и мы снова остались без сахару.
Когда кончился сахар, она же, калужская племянница, научила. Утренний кофе мы заменили горячим молоком с булкой, вечерний чай пили, как говорила племянница, «по-аристократически» без сахара: она уверяла нас, что в высшем обществе пьют чай всегда без сахара, используя аромат его… вполне… как китайцы. В это время я получаю из сельскохозяйственного общества, где я давно состою членом, бумагу, и в ней обыкновенными буквами написано, что написано! что будто бы на мое имя в обществе оставлено пять пудов сахару! В семье переполох, недоверчивая радость, торопливость, скорей, скорей ехать!
Огромный хвост встретил меня в городе, хвост сахарный тянулся от Мясных рядов через всю (Успенскую улицу) и до самого Рыбьего базара — не меньше версты. Бледные лица заморенной городской бедноты под непрерывным окладным дождем казались еще бледнее, но стояли настойчиво… очевидно, без всякой надежды получить. Выдавали в чайном магазине по два фунта песку. Ни дворянин, ни крестьянин не поймут. Нужно знать жизнь всей этой мещанской бедноты города, чтобы понять этот хвост, эту настойчивость, эту потерю времени. В деревне крестьяне не так потребляют чай. Чаевой народ… Какая-то сила…
Как я мог думать, проезжая сахарным хвостом, что я, через несколько минут буду этим же хвостом везти нагруженную тележку с сахаром — я стал в этом сомневаться. В общем, когда я вошел, барыни стали шушукаться, и мне казалось, что у них какой-то тайный заговор. Может быть, они шушукались о своих домашних делах, но я думал, что о сахаре. В обществе не было приказчика, и я должен был сам вынести все пять пудов сахару. Когда я укладывал, мне казалось, что из всех домов смотрят на меня. И когда, укрыв сахар хорошо брезентом, тронулся в путь вдоль сахарного хвоста, мне казалось, я вор, я украл и вот, вот крикнет кто-нибудь «караул». И дома не было успокоения: дома украдкой от прислуги — разнесется молва.
В обществе мне сказали, что это не все, на днях придет еще вагон, и я получу еще пять пудов, снова я казался… Только уж когда я уехал домой: удачная охота.
Но как-то совестно… Меня уверяют, что эти мои преимущества, потому что я — член общества и принадлежу к организованный России, что если бы все сделались членами разных обществ и все получили бы. Все это, конечно, неправда. В военное время мы все — равноправные члены общества и все должны получать одинаково. Необходимо ради выгоды во времени ввести карточную систему повсеместно по всей России.
30 Марта. Боялись, что не будет утренника, и вдруг зима с метелью, ветрами морозами. На третий день северный ветер повернул на восток, на четвертый подул западный, стало мягчить, но земля еще не оттаяла, и мы успели посеять клевер. Утром поле было еще покрыто снегом, клевер падал и утыкался в снег, как дробинки. В полдень весь снег исчез и все поле было покрыто ровно клеверными крупинками.
Ход весны: в Феврале долго без оттепелей стояли ясные морозные дни, не было оттепелей всю зиму, снег лежал без осадков, не было и очень сильных морозов, кроме недель двух перед самым Рождеством. В Феврале все такие морозные дни чередовались с сильными метелями, которые совершенно завалили снегом нашу усадьбу. Как будто не в силах справиться с зимой штурмом метелей во второй половине началась правильная осада зимы: в полдень рушились намерзшие за вечер и уже блестящие февральские сосульки. 12 или 13-го марта, на другой день после нашего переезда, эта осада, казалось, была законченной и начался, казалось, небывало дружный штурм весны: молния сверкала без грома, прилетели все птицы, сбежали верхи, показалась острая как игла трава из-под снега, и выросла крапива под окном. Благовещение — теплый день, в тени доходило до 12-ти, санный путь прекратился совершенно, стали думать о посеве овса. Как вдруг вечером 25-го задул северный ветер, ночью при морозе пошел снег, и утром лежал снег при морозе в 6° и сильном холодном ветре — санный путь восстановился, Благовещение переездили. 28-го ветер переменился на восточный, 29-го на западный, 30-го на юго-восток, в ночь под 31-е буря и дождь… природа: путешествие на месте.
23 Апреля.
— Вильгельм — умнейшая голова! Из-за чего, говорит, мы воюем — из-за вашей земли? Плевать на вашу землю. Мы воюем, чтобы на земле был один царь.
— Чей же царь?
— Все едино чей, только бы один.
— Умнейшая голова!
— Сказывают, правда ли, что он из купцов?
24 Апреля.
— Вильгельм хочет, вы знаете, чего он хочет? вы думаете, он так воюет, подико-ся так! нет он не так, Вильгельм хочет по всей земле одного царя поставить, чтобы один царь был на земле и никаких!
— А ежели его не пожелают?
— Ну, что же: он-то необязательно, чтобы себя или немца какого, а кому придется, а может, очередь будет, только чтобы один царь был на земле и никаких!
— Умнейшая голова!
— Да, еще какая умнейшая-то!
— А правда ли, сказывают, он из купцов вышел?
— Как из купцов?
— Да так: не как прочие из принцев там или из дворян, а из купеческого сословия продрался и вышел в цари?
— Умнейшая голова!
— Одно слово немец — немец.
— А что, правда это, немец обезьянку к пулемету приладил?
Так мирно беседуют плотники во время завтрака, и вдруг пронзительный радостный крик:
— Мир заключен, мир заключен!
Я знаю, в чем дело: вчера дети поссорились между собой за лозиновые свистки, весь день ходили надутые, а я склонял их к миру, и они обещали мне мир на следующий день. Они кричат: «Мир заключен!» и эти неграмотные плотники, большие бородатые дети на одну минуту верят, что настоящий мир заключен. Радость тронула нежданно: вот отсрочили набор до 15 мая, много ли их тут, пять, шесть человек, и вот одному из них это большая радость. А тут: мир заключен!
Потом посмеялись, но на несколько секунд можно было видеть по этим людям, что значит мир!
В имении, где я живу, дубовый лесок продается, и хозяйка время от времени как женихов принимает купцов.
— Кому живется на Руси, какому сословию? Все сословия отличаются. Богач богатеет.
26 Апреля. Спор в гостиной: побогател мужик или по-беднел. Основная ошибка состоит в следующем: человек, желающий сделать вывод, берет людей с христианскими именами Иван, Петр, Михаил, складывает их и получается столько-то мужиков и потом мужика среднего, о котором говорят, уже не упоминая его христианского имени. Если я прихожу в незнакомую деревню, ищу себе приюта в крестьянской семье, то сколько я делаю усилий, чтобы сойтись с людьми, зарекомендовать себя, познакомиться. Но приезжий чиновник имеет дело с отвлеченным средним мужиком. Общество живет одной жизнью, государство другой. И власть государства над обществом происходит именно через эти средние числа — кто-то в среднем числе убавляется, приносится в жертву. И оттого человек, названный при крещении Иоанном, никогда не узнает в себе создателя Российской империи и создатель империи никогда не увидит в себе Иоанна.
27 Апреля. Май начался в апреле: цвела черемуха, сеяли просо, сажали картошку, все в апреле и считали это время за май.
Не то что, как говорят, «коллектив», которому немцы все приносят в жертву, нам страшно это общечеловеческое, и даже не то, что немцы превыше всего ставят свой немецкий коллектив — тоже это обыкновенное, но чужд, ненавистен и страшен для нас их путь, их насильственно-разумный переход от «моего» к «нашему» — нам не нравится тон их «сознательности».
Настоящая сознательность — лично мною найденный переход от личного к общему, от моего хутора ко всем хуторам.
Характерная черта простого народа в России теперь — претензия, малограмотный человек оказывает претензию.
Вот если у кого есть возможность и верный глаз, хорошо бы понаблюдать иностранцев-пленных не в казармах, а в нашем быту. Это поистине новое, небывалое: сотни тысяч этих людей не как варяги, признанные властвовать, а в рабском виде совершают свой крестный путь на Руси.
Чужой, свободный от наших обид и наших привязанностей глаз, но с тем же нашим полным опытом, смотрит теперь на всю Русь от Польши до Владивостока — что они увидят, что они скажут?
Не берусь обсуждать эту тему, но у меня, как и у всякого теперь, есть свои личные впечатления. Помню, этой зимой едем мы с двумя землевладельцами, один из них оседлый, живет у себя в имении, другой имеет в городе магазин, а в имение только наезжает. На козлах сидит австриец Автонас, которого здесь называют Афанасием. Я задал несколько вопросов этому Афанасию о его положении, стараясь хоть как-нибудь соприкоснуться с душой этого непонятного человека. Пока я расспрашивал, между хозяевами завязался отчаянный спор о труде военнопленных, оседлый помещик доказывал, что русские рабочие никуда не годятся в сравнении с иностранными, что только благодаря им он убрал свой урожай. Кочевой помещик, напротив, ругательски ругался. Спор был отчаянный, ничего нельзя было разобрать, но после я собрал сведения о хозяйстве того и другого помещика. Оседлый помещик лично сам выбрал себе пленных и сам распоряжался их работами. Все отлично работали, только два почему-то все отставали. Стали их расспрашивать, чем они занимались на родине: один оказался садовником, другой парикмахером. Садовнику дали сад и, уж это я лично от многих слышал этой осенью, во что превратился этот сад через год, какие там цветы, овощи, фрукты, все говорят: «нечто небывалое». С парикмахером долго не знали что делать, но потом само собой вышло, что ходить ему за лошадьми и, говорят, он это дело выполнял, очень исправно.
Совсем другое дело в хозяйстве помещика кочевого. Тот вызвал австрийцев по телефону, человек пятнадцать чехов, кафешантанных музыкантов, кажется, даже всех из одной капеллы. Можно себе представить, что из этого вышло! Так что популярный очень среди помещиков вопрос о качестве труда военнопленных, по-моему, решается просто качеством самого хозяина.
Наслышались мы, что пленных нужно как-то особенно не по-нашему хорошо кормить. Многие мои знакомые только из-за этого избегают брать к себе пленных, да и правда как-то совестно поселить человека иностранного в людской, заставить спать его на соломе возле телят и овец, да и многое такое, с чем русский человек вполне сроднился и не замечает неудобств, а иностранец возопиет. На этой почве есть у нас примеры отвратительные: верст за пятнадцать от нас одна Коробочка завела себе рабочих-австрийцев [204]; иностранцев она поселила у себя в доме и кормит их чуть ли не с барского стола, а своих русских рабочих держит в людской и кормит их солониной из вонючих овечьих… И в обращении ее с иностранцами и русскими, и в пище, и в жилище контраст…
Выходит, что выгоды оно нам никакой не дает, но у них и у меня есть лошади, кое-какие машины, кое-какой скот, земля своя.
Когда-то мы землю, эту же землю отдавали в аренду зимой: зимой арендная плата была пять рублей, и убирали за нас десятину. Теперь эта же десятина обходится пятьдесят пять рублей!
Неимоверно вздорожал черный труд, цена его с года на год готова поглотить и ренту, и проценты на капитал. К добру это или ко злу?
Наше хозяйство окружено несколькими деревнями, населенными людьми в земледельческом смысле почти что нищими: у них полевой земли на душу приходится по полдесятины, которая, конечно, даже не может их прокормить. Неизбежно им приходится у помещиков землю арендовать. Но помещик не отдает им землю за деньги: часть он берет деньгами, а другую платит трудом, обрабатывая землю в пользу помещика. Так было прошлый год и за десятину ценой в 25 руб. они платили по 17 руб. деньгами, а за остальные 8 рублей они должны совершенно убрать одну помещичью десятину.
В ужасающем росте цен есть что-то роковое, висящее над головой.
Картина на постоялом дворе — на карту: покажи мне Россию.
Строим дом, вернее, не строим, а складываем старый дом на новое место. Плотники — люди забракованные: у одного на коленке шишка в кулак, у другого золотуха, у третьего шея кривая, плотники — люди для войны негодные.
Чужие деньги.
— Негодяи мы! — говорят они. «Негодяи» каждый месяц поднимают плату за свой труд и теперь уже получают вдвое против осени. Подрядились у меня по контракту, мы в постоянной боязни, что они откажутся от подряда, я сам, как только слышу о повышении заработной платы, предлагаю изменить договор.
Так кто видит это необычайное явление — постройку дома во время войны, выражают мне сочувствие, сожаление:
— Почем гвозди?
— Сорок копеек фунт!
Месяц тому назад они были тридцать, еще месяц — двадцать. Сочувствие, сожаление возрастают до очень больших размеров, но это не мешает «негодяям» через месяц опять повышать плату. У них свои аргументы: есть земля, вспахать теперь стоит пятьдесят копеек сажень, значит, десятина тридцать рублей, только вспахать!
…необыкновенное положение через пленного… И чуть заведешь речь о войне, он начинает расспрашивать про Боснию и Герцеговину — родину пленного. Так прошло месяца два…
Однажды я разговорился с этим пленным: оказалось, он прекрасно говорит по-немецки и еще на двух языках, он человек по-нашему образованный: шесть лет Volksschule (Народной школы (нем.)) и, кроме того, он еще учился железнодорожному делу.
Спросил я, не через силу ли он работает. — Нет, — говорит, — не через силу, если бы не грязь и неудобства — хоть бы раз поспать на постели.
Ужасна кажется ему жизнь этих бедных людей, их неумение, применение силы там, где нужно подумать. Но все искупается тем почти родственным к нему отношением: «ни за что я бы не бросил моего хозяина».
1 Мая. Первое мая с утра ходили облака, и мы загадывали, будет или не будет дождь: нужно было крышу покрасить и повещать народ на дрань — дранье коры. После обеда хорошо обозначилось, что обстоится, и стало холодеть. К вечеру стало совсем холодно, и на случай закрыли соломой огурцы. Ночью при месяце грянул мороз, и утром на безоблачном небе солнце при полном пении всех птиц осветило белые, убитые морозом, цветущие сады.
Константин говорит: Михаил Михайлович, война, я так думаю, разбой, а царей считаю за разбойников.
— А подчиняетесь?
— Подчиняюсь: что же я сделаю?
— Не идти, не признаю, мол, войны и не пойду.
— Ну, расстреляют.
— Скажи: стреляйте!
— Зачем же я позорной смертью умирать буду, лучше, пусть на фронте убьют меня, а то, что же я скажу: стреляйте меня! — это позор.
4 Мая. Печник говорил плотнику:
— Друг, будешь на ярмарке покупать себе поросят, прихвати мне одного, какая цена?
— Двадцать пять.
— За одного?
Из глубины подвала слышится голос копача:
— Ерманец, идол, что наработал: поросенок двадцать пять рублей!
— Ну, что ж двадцать пять, — говорит городской печник, — нам в городе это трудно, а ты откормишь — продашь свинью за двести рублей.
— Ты, друг, обалдел, какой же крестьянин станет есть свинью в триста рублей; все свиньи ваши в городе будут.
Спор начинается: мещанин доказывает, что ему невозможно (съесть дорогую свинью), крестьянин то же доказывает, а копач высунул голову из подвала, спрашивает:
— Кому же достанется свинья? Ах, ерманец, сукин сын, что наработал!
Плотник в нерешительности покупать или не покупать, а ему подсказывают одни: «Купи за двадцать пять, через месяц продашь за пятьдесят». Другие: «Подожди, может быть, замирятся».
— Ну, когда это? Они никогда не замирятся, сказывают, так и будет.
— Ну, всему бывает конец!
Цена — счет времени. Счет времени и страх, что нет оправдания этому быстрому движению. Часы и цены: мертвый механизм и живой счет.
Сидит плотник и не может решиться: время такое, что нужен расчет. Мы теперь будто в Америке — время совсем другое, быстрое [205]. Рост цены и страх перед ней, страх перед быстрыми темпами жизни: как бы не отстать.
Осенью мы задумали выстроить дом и, предвидя рост цен на материалы, закупали зимой железо, кирпич, известь, цемент, тес, доски, краску, гвозди и другие строительные материалы. Были призваны все подрядчики, у них были вытребованы точные сметы, заключены условия. Весной в полной уверенности, что все обстоит благоприятно, начали это странное дело: постройку дома во время войны при ежедневном взрастании цен. Время разбило все наши договоры: по осенней цене работать никто не хотел, и жаловаться было некому. Но работники все были хорошие, все уладилось. Только это умирилось, новая беда: кровельщик ошибся в железе, а тот кончик, который ему не хватал, по новой цене почти равнялся всему закупленному осенью железу, плотник почти наполовину ошибся в гвоздях, покупали их осенью по 15 к., теперь по 40, ошибся в тесе; даже печник, знаменитый наш мастер, сделал громадную ошибку в кирпичах — все это бьет, бьет ежедневно, доказывая нелепость строительства во время войны, показываются какие-то люди, подходят и выражают свое сожаление…
— Еще не хватает снарядов! — говорит сестра печника. Еще ошибка на тысячу кирпичей, что делать — но сердиться бесполезно.
— Дмитрий Иванович, почему нельзя высчитать, сколько нужно кирпичей на печи!
— Невозможно, — ответил печник, — печь, вы знаете, дело такое неверное, на каждой печи учимся.
— А если вам сделать вперед на бумаге, составить проект, вычислить и рассчитать.
— Рассчитать невозможно!
Долго спорим, доказываю с карандашом на бумаге, как делать план, чертежи. Прижатый к стене печник мало-помалу даже согласится.
— Нет, Дмитрий Иваныч, вы виноваты! Но он собирается с духом:
— Так работать, как вы говорите, по нутру с холодной душой.
— Горячая печь с холодной душой!
— Да-с, горячая печь с холодной душой не работает, от этого увольте.
— Господь с вами, я вас не увольняю, но ведь сами же вы говорите, что не хватает снарядов.
И мы переходим к войне, что и на войне у них от этой самой причины не хватает снарядов. Тогда принимается всеобщее осуждение своего, какое-то уничижение.
И нехотя, а растет! война все мирит, а трава, озимь, яровые так растут, так цветут сады, так счастливо полно насыщен теплом и влагой воздух, земля — какое счастье, какая сила! и правда, может быть, нехотя, а так все растет! И не хочешь с короткими хозяйственными мыслями выходить в поле, а возвращаешься, исполненный радости, которая не считается с мыслями. Сидя на месте, поневоле недалеко видишь вокруг себя, но то, что видишь, дает уверенность, что и везде так хорошо растет, как в центре черноземного края. Давно посеян клевер, потом овес, картофель, свекла, просо, теперь только кое-где у крестьян досаживают картошку, еще через неделю все везде с посевом будет закончено.
5 Мая. Давно посеяли клевер, овес, картофель, свеклу, просо, теперь кое-где у крестьян досаживают картошку, еще через неделю с посевом все будет кончено.
Нехотя, а растет, и с поля возвращаешься, исполненный радостью, которая не считается с мыслями, радостью, насыщенной влагой теплой, пахучей, покрытой цветами земли.
Та простейшая радость здоровья, которую дает сельское хозяйство, несмотря на все бесчисленные заботы, ныне вовсе отравлена. Радость всегда перемогает чувство одиночества и сопровождается верой, что не одному так, а и всем хорошо. А простейшая радость земледелия говорит тоже так: мне хорошо, значит, всем хорошо. И не видит, не считается с бедой других.
Но теперь перед каждым радостным — зеркало гаданий, и в нем отражается все одна и та же черная картина. В этом году в природе нашего края были удивительные совпадения с душой человека, и в прежнее время летописцы записали бы как знамения.
6 Мая. Прозрачная статья Милюкова… если верить Милюкову, то заграницей чуть ли не каждый участвующий в войне точно знает, почему и зачем мы воюем. Но это неверно. Как неверно то, что в факте смерти заканчивается для самого умирающего тот великий смысл, который мы, живущие, придаем смерти. Умирающий только вопит от боли, а сосед его учится в это время ценить ценить жизнь, и то, что он через зрелище смерти учится понимать ценность жизни, побуждает его величить смерть.
Людей благочестивых в России достаточно, но мало честных людей. Если вы приступаете к какому-нибудь делу и пожелаете найти честного помощника, вам скажут: «таких нет». Вы сомневаетесь: мало ли людей, которые служили бы по совести? Отвечают: не верю в существование такого человека!
— Честность, вытекающая из благочестия, как-то не имеет практической ценности, а честность, выгодная в самом малом количестве, обращается на рынке, она так же редка, как в провинции магазин с твердыми ценами. И русский человек такой честности не уважает и даже не признает, и в результате почти вовсе нет честных людей (честность — магазин с твердыми ценами).
К матери поплакаться и рассказать о себе (как заключенный в тюрьму), но почему же не Ему?
Чтобы принять Его, нужно домучиться до Него, и вот как ясно становится все: нужно думать о другом, как о себе.
Но непременно раньше война, перед этим война.
Теперь уж больше никогда не забывать этого вечера, и не забудешь.
Маша (есть такая нечаянная радость: по Маше добрались до Христа).
Объяснение — спасение: тот же бой, но уже в верхнем воздухе, так что объяснились и опять воюют, но уже видя себя. Условия объяснения: любовь к жизни, жалость к человеку, доверие (путь к счастью).
Хозяйство — школа ненависти и презрения к народу.
Стало много хуже в отношениях. Там жили мы где-то в лесу в стороне, здесь становимся в цепь семейных отношений. Там у меня живет добрая лесная баба, здесь злющая женщина. Там свободно, необязательно, как-нибудь, никто не увидит. Здесь необходимо основательно (дом!) и все на виду и как-то всей жизни конец. Строю дом и не совсем уверен, что в нем буду жить, налаживаю хозяйство для нее и не уверен, что она будет хозяйкой. И так в родное гнездо вхожу как бы против щетины, и она царапает и напоминает, что, может быть, незачем лезть туда. Утеха моя в этой жизни с ней, что свободен и с самого начала сказал (Леонтию), что не дом принимаю, а делаю опыт. И так всегда я это чувствовал и жил хорошо, потому что считал себя свободным. Теперь все лезет против моей природы. И не то что я устроюсь и буду здесь жить — так мне кажется внутри, — устрою их, а Сам буду где-то жить.
Надо от Лиди отделиться. Сходить к Афанасию (о даче). У Ив. Мих., где клевер сеять. У Афанасия орабочем. Узнать точно, что и в какое время делать весной. У Коли, что делать с сараями.
После бурь я извиняюсь всегда. Когда дело доходит до разрыва, то мне кажется, всякая моя жизнь оканчивается. Почему это? Вероятно, потому, что единственной… Боязнь нечистых связей: особая боязнь — болезнь.
Я не знаю ни одного общего числа, которое оказало бы мне пользу для исследования, наблюдения. Вот, например, усиленное развитие промышленности, бывшее до войны, оно ничем не сказалось на людях того района, в котором я живу. Точно так же нынешнее развитие кооперативов — наша потребительская лавка едва влачит существование. Стремление к просвещению — наша деревня не выписывает ни одной газеты. Между тем как большое развитие промышленности — факт, как и нынешнее развитие кооперативов и стремление к просвещению. Мы, конечно, в центральном районе не исключение, Россия так громадна, что общее число у истоков своих теряет всякое значение, общее число живет одной жизнью, а, скажем, личное число — живет другой… Точно так же от непосредственного наблюдения к общему числу можно подойти, только подгоняя одно к другому, как делает большинство наших обозревателей. Непосредственное наблюдение не приводит к общему… это верно, уж это верно! Оно ведет мимо общего, прямо куда-то к абсолюту, к Божьему.
«Когда человек идет прямым путем, для него и креста нет. Но когда отступает от него и начинает бросаться из стороны в сторону, вот тогда являются разные обстоятельства, которые и толкают его на прямой путь. Эти толчки и составляют для человека крест» (Амвросий) [206].
Креста для человека Бог не творит. И как ни тяжел бывает у иного человека крест, который несет он в жизни, а все же дерево, из которого он сделан, вырастает на почве его сердца (собственное соображение).
9 Мая. — Не убьет — останусь в полку. Получу полковника, выйду в отставку и буду опять земским начальником: восемьдесят рублей будет идти за полковника, да жалованье земского начальника.
— Но, может быть, тогда не будет земских начальников?
— Ну, комиссары — не все ли равно?
Неудачное утро с клевером окончилось большой радостью: наконец-то пришли наниматься желанные плотники. Нанимая, мы спрашиваем с опаской:
— На войну идти?
— По 84-й статье! — отвечает первый.
Объясняет статью:
— Грызяк!
Другой по какой-то 62-й — золотуха, третий слаб головой, четвертый хром, пятый старик. И успокаивают:
— Мы все негодные, мы все негодяи!
Шестой пришел безрукий, потерял ее в Карпатском сражении, он пришел наниматься в караульщики сада.
— Как же ты будешь подпорки под яблони ставить? — спрашивают плотники.
— Ну, что ж!
— Левой?
— Ну, левой, а кончится война, может, приделают.
8 Июня. В жизни своей никогда не был председателем какого-нибудь общества, или какого-нибудь собрания. Всегда удивлялся, глядя на председателя, стараясь на всякий случай узнать его дело и мысленно представляя себя, но когда мне грозила опасность, что вот, вот сейчас выберут — все забывал. В минуту опасности выбора глупейшие вопросы казались мне неразрешимыми, например, что нужно вперед: позвонить и сказать «открываю собрание» или сначала открыть, а потом позвонить. И таких, как я людей, на Руси множество: конечно, мы можем быть отличными председателями, но какая-то… Словом, из всех невозможных для себя положений на первом плане я считаю присутствовать на собственном своем юбилее, а на втором быть председателем. И вот чего я всю жизнь боялся, то и случилось: меня выбрали в районные председатели комиссии с. х. переписи.
Я был в лесу, где под моим руководством работало больше ста человек. Почти каждый работавший целился запрятать в кусты и потом вечером стащить какую-нибудь дця себя ценную вещь, и за сотней рабочих у меня должно было быть сто глаз. Вдруг один из мужичков подходит ко мне и передает пакет из волости.
— Намедни, — говорит, — старшина попросил: «будешь в лесу у него, передай», а я поехал в город корову продавать, так дня три и протаскал в портках.
В пакете была бумага, в которой было изложено, что по настоянию министра земледелия учреждается всероссийская с. х. перепись населения, за переписью будут наблюдать особые комиссии из уважаемых лиц, и я избираюсь председателем.
По хозяйству.
До свету ко мне постучали в окно.
— Мороз!
— Слава Богу!
Морозец славный, двенадцатый утренник. Клевер сеять!
Забыли приготовить соломы, которую разбрасывают обыкновенно (лешат) в поле [207], чтобы сеющий мог различить, где сеять. Пока ходили на гумно за соломой, пока мы шли на поле, взошло полное солнце, мороз скоро размяк, по бороздам потекли ручьи, нога стала глубоко утопать в озимь, сеять стало невозможно. Неудача расстроила и, как всегда при неудачах, показалось дурное нашего хозяйства: эти ручьи, текущие по бороздам на склонах постепенно переходят в овраги, по оврагам вода мчится в новые громадные овраги, сливается в могучие реки.
Преступное, ничем не зависимое нерадение. Размыло яркую богатейшую землю у ленивых сонных людей, треснула тучная земля глиняно-красным оврагом от села до города. Разделило поля и деревни. Дикой злобой, гримасой отвечает поле с оврагом, убивает весеннюю мечту.
И все из ничего: здесь, в центральном краю, мы страдаем от засухи, у нас не хватает влаги. То, что несется теперь с шумом, размывая поля, не действительная вода, а мираж, подобный миражам пустыни: вода пронесется, размоет поля, и мы снова засохнем.
Но все прекрасно, если только не хозяйствовать, а бросить все и странствовать: нигде нет на свете таких могучих полного звука колоколов, доносящихся к нам по разливу. Только бы не хозяйствовать.
Делать нечего. Возвращаемся с семенами клевера на двор, где плотники из старого здания делают новое. С плотниками беда, хоть близко не подходи: не считаю себя вправе отказать им спрашивать себя о газетных новостях, не могу удержаться, чтобы и не сказать им что-нибудь новое.
Каждый раз надеюсь, скоро отделаюсь, но где тут скоро отделаться!
Плотников пять человек, все бракованные, негодные. Так и нанимал:
— На войну идти?
— Никак нет: по 84-й статье.
— Грызяк!
Другой по 62-й: золотуха. Третий еще по какой-то статье, которые они знают превосходно.
Так по всем этим статьям у меня собрались все негодные.
— Все негодяи! — как они сами себя называют.
Как рабочие руки, так и «живой инвентарь»: мы покупаем и ценим теперь больше всего лошадей старых, или очень молодых: лошадь на пятом году, как известно, мобилизуется. Так и соображаем: кто смелый и надеется, что война за лето кончится, покупает четырехлетку, кто поосторожнее третьяка, но самое верное купить старую клячу, и клячи в цене.
С плотниками просто беда, хоть близко не подходи, сейчас же оставляют работу, закуривают цигарки и начинают расспрашивать о газетных новостях. Не могу и не считаю себя вправе в такое время отказать им, каждый раз надеюсь, что все кончу в минуту, но каждый раз объяснение мое осложняется.
9 Июня. За тылом. Есть фронт и есть тыл первый, потом второй, третий. А за последним тылом начинается мир, совершенно противоположный всему военному. И там государство и тут государство, но как поле ржи издали — поле, похожее на море, и поле ржи, когда войдешь в него и наблюдаешь, как исхитряется, как тянется какой-нибудь тощий ко-лос-зажмура, чтобы догнать своих жирных товарищей — так и государство на фронте, и то же государство за тылом.
Вот уже около года я живу в этом мире за тылом войны, принужденный добывать себе пропитание, как колос среди тощих и жирных товарищей.
Сегодня день жаркий, а на поле вышли люди, одетые в двойную одежду, мужчины надевали по два пиджака, по две поддевки, женщины по двое-трое рубашек и юбок. Наш старый заросший парк был весь завален узлами одежды, и девочки стерегли свои узлы, как стерегут во время пожаров. Не одна женщина приходила к нам с утра с узлом и просила Христом Богом спрятать свою одежду от «казаков».
— Вас, — говорю женщине, — они не тронут, а у всех взять они не посмеют.
Видимо сегодня с утра прошел слух, будто бы казаки отбирают одежду для войны.
17 Июня. Хотя у нас по всей Руси теперь стонут от недохватки и высоких цен, но все-таки стон этот не хватает за сердце. Не хватает, потому что в Германии стон больше нашего, и наше не отражает всеобщего. И серьезно у нас не говорят даже об этом. «Германец-идол, что наработал!» — скажет один, а другой поправит: «Сами наработали: думаешь, нет у нас сахара, объяви цену полтинник за фунт, сейчас явится!»
Дождями уборка ржи задержалась больше, чем на неделю, за эту неделю рожь полегла, перепуталась, а цена за уборку, только скосить и связать, стала двадцать пять рубликов за десятину! Про молотьбу страшно подумать: пятьдесят копеек с копны, да еще от себя нужно предоставить молотильщику не менее двух лошадей, двух работников и много баб. Но работников за пять рублей в день не достанешь, бабы за поденную берут по рублю. Заплатил бы и пять, заплатил бы и по рублю, но ведь не выручить этих денег, цена на рожь при хорошем урожае будет обыкновенная. Выручает, что сам работаешь, труд поглотил все — и ренту и кредит на капитал. Часто не понимают, что не высокая цена причина беды, высокая цена для участников производства не беда: высоко платишь, много берешь. Но беда в том, что не по дням, а по часам изменяются, этим попираются все договоры…
Дединцевы с арендой: обязательные работы — их происхождение (обязанные). Нынешний год, вероятно, последний, у нас работают обязанные — кто эти обязанные? военнопленные? Нет! русские люди, местные крестьяне, обязанные за пользование частью помещичьей земли убирать им остальную часть. После забастовки 1905 года типичный образец среднего хозяйства в нашем краю такой: земля по краям имения сдается крестьянам (25–30 р. посевная десятина), а середина обрабатывается этими же крестьянами в пользу хозяина, причем из их арендной платы вычитается за счет обработки (скосить, связать, свезти, а иногда еще и убрать сено) рублей семь, восемь.
18 Июня…. виновны? германцы? мы сами, я сам виноват. Та организованная Россия, которая получает хорошее жалованье и Россия неорганизованная — гладиаторская, земские и городские союзы и деревенская Русь. Как ни тягостна картина нашего хозяйства, этой жизни в тылу войны, но не в этом тяжесть и смысл. Нам тяжело, но немцам куда тяжелее. Смысл этой жизни в той способности без ропота отдавать людей (гладиатор). Из этого складывается смысл, и рождаются слова ответа врагам: нас еще очень много, очень! И мы готовы терпеть все до конца!
22 Июня. Именины покойной матери. Двери, пороги, ворота, подворотни, калитки, лазы, черные ходы и парадные — эти препятствия на человеческих скачках, испытания. За дверьми везде одинаково. Каждый человек учится для себя открывать двери. Нужно изображать человека, как он кажется при своих закрытых дверях и потом внезапно открыть их. Это узнавание похоже на перемещение с фронта в тыл.
Гладиаторы. Уборка ржи. Два: зависимость от погоды и от рабочих. Бабки и копны. Неземледельческий люд. Нищие. Туча кругом ходит, а пока не скосят, нельзя сложить, невозможно их остановить. Перекочевали на другую сторону. Известие о победе: два генерала. Неземледельческий люд — как быть с ним. Сельскохозяйственный рабочий (косу не может присадить, шалаш для собак выстроить). Гарный — побуждение, нерв этой работы — водка и вот теперь гарный в заключение.
Гладиаторы: они работают, потому что на той стороне готовая рожь и всякий, кто откажется, не получит. Тучи, как вороны, летают. Солнышко взошло, тучи разошлись, с конца на конец летают черные птицы. Они работают не от себя, не для себя, а как гладиаторы (нэ фронте).
Впечатления, привезенные парламентской комиссией из Европы, совершенно не сходятся с нашими: у нас война… сознание необходимости ее отдельной личностью — в Европе, в индивидууме — у нас нельзя этого найти, а в массе, в этой покорности масс, в необходимости общей «повинности», в гладиаторстве… [208]
31 Июля. На большаке. Мы катимся на велосипедах по большаку, по тем местам, где некогда Тургенев находил материалы для своих любовных очерков. Спутник мой — гимназист восьмого класса из тех юношей, которые должны бы сделаться профессорами, но из-за любви к отечеству не достигают точки опоры в своем призвании. Тургенев был иностранцем в России, чтобы любоваться Россией, нужно быть хоть немножко иностранцем, а то неправда ее замучит. Но теперь вот настоящие, реальные иностранцы не верят…
Иногда мне кажется, что эта страстная тяга русского человека к иностранному, мечта его о каком-то Светлом иностранце, который с любовью посмотрит на Россию, происходит из нравственной необходимости самого русского человека все свое осуждать: так суровый долг прокурора освобождает место красноречию адвоката.
Только теперь Коле В. уже не до прокурорства, скоро он будет прапорщиком, и это решение развязывает узел: теперь он может свободно любоваться тургеневскими местами, быть адвокатом своей родины. Со спокойной совестью катимся мы по большаку, время хорошее, осеннее: блестящие колеи, цветущие осенним убором усадьбы, старые лозинки по краям большака. Все мило нам: и суслики на задних лапках, и что просо уже скосили, а картошка еще в полях, и что стручки акации от мокрого лета до сих пор не потрескались, все это обыкновенное нам теперь любо. Катимся и любуемся вместе.
Навстречу нам тихо едет телега, в ней несколько обитателей нашей земли и один пленный. Иностранец привлекает наше особенное внимание и это, правда, очень необыкновенно на большаке: его одежда, его манеры, а, главное, глаза его не такие, как наши. Где-то на мельнице человек в такой же форме нес мешок за плечами, мелькнули эти чужие глаза, где-то на покосе кормового горошка, на перекрестке большака и поселка, такой же человек вел в кузницу лошадь и посмотрел на нас…
Мы думали согласно с Колей В., что теперь по всей нашей земле столько таких людей — иностранцев смотрят на нас, и многие из них скажут о нас такие слова. И что эти слова будут поистине новыми, потому что иностранец пришел к нам теперь не варягом, призванным воевать, а в том же рабском виде, как наш народ, проходит свой крестный путь.
Поравнялась с нами телега: пленный сидел совершенно так же, как и наши мужики, свесив ноги с грядки [209], беседовал с мужиками непринужденно, видно, труд соединил этих людей и сделал понятной иностранную речь.
Осмотрев нас, катящихся на велосипедах, иностранец спросил: «Много у вас таких?» Быстро мелькнуло в голове: «Каких, таких?». Молодых? я не молодой, Коля — мальчик. Богатых? Велосипед для иностранца — не признак богатства. Каких же? Какими мы представляемся на большаке этому иностранцу, почему он так спросил о нас: «много у вас таких?»
Мы не поняли вопроса, но там, на телеге как-то поняли и, вероятно, очень быстро, потому что мы, катясь на велосипедах, услыхали отчетливо сзади: «Мало ли их, мошенников!» вероятно, поняли они нас, как людей совсем особенных… кто может кататься и любоваться.
На велосипедах катим мы с одним гимназистом в город, чтобы отвезти на почту эту заметку.
1 Августа. Одну из самых больших иллюзий дает человеку чувство обладания землей: несомненно, что каждый отдельный владелец является только временным арендатором земли, что рано или поздно земля эта перейдет другому владельцу. Но каждый из этих владельцев, обладая землей, чувствует, что в этом обладании сходятся все времена и сроки. Казалось бы, что земля как смесь твердых минералов, подножие хрупкому человеческому телу постоянно должна напоминать человеку о непрочности его бывания. Между тем, обладая своим минеральным пьедесталом…
Твердые пены. «Рожь из рубля не выйдет» и вдруг твердые: 1 р. 50 к.
3 Августа. Бабы и дамы. Своевольные бабы: домострой рушился, баба стала своевольной.
Тип: монополыцик купил свинью и, холостой, рассчитывает, что войны 3 года переживет с салом.
5 Августа. Поездка в Елец с Колей Волуйским.
Катим на велосипедах по большаку с Колей Волуйским, гимназистом 8-го класса в город за крупой и хмелинами… Навстречу нам движется телега, в телеге человек десять австрийцев и русских, ноги с грядки спустили, все курят махорку, беседуют. Едут они поля убирать. Коля готовится быть литератором и все наблюдает.
— Вот компания врагов, — говорит он. Поравнявшись с нами, австрийцы показывают на нас русским и явственно для нас спрашивают:
— Много у вас таких?
«Каких? — подумали мы, — таких здоровых и годных для войны? или таких свободных, которые по своим личным делам могут проехаться на велосипеде, или, может быть, недурно одетых, богатых, или людей, очевидно по лицам, интеллигентных профессий. Каких таких? — мелькнуло в голове, — как нас с Колей представляют себе австрийцы?».
Русские мужики, незнакомые нам совершенно, ответили, и ответ их долетел до нас издали:
— Много таких! это первые наши мошенники.
Не знаю, что поняли австрийцы из этого ответа, но мы хорошо поняли: мы, в представлении людей, убирающих рожь, были люди — не чиновники, не купцы, не интеллигенты, а что-то среднее между ними и совершенно отдельные от среды, убирающей рожь, люди совершенно иной враждебной стороны, люди на велосипедах.
— Наши мошенники! — сказали мужики. Ответ мужиков, будучи русскими, мы хорошо поняли, ни австрийцы и никакие иностранцы этого не могли бы понять, как это можно людей приличных, только за то, что они едут не на телеге, а на велосипедах называть мошенниками.
В табачном магазине инвалид одноглазый, глухой, покупает рыболовные крючки, приказчик пальцами пытается объяснить ему цену и приговаривает: «Несчастная жертва человеческая!»
Подполковник в отставке кому-то объясняет, что по дороговизне бумаги перешел на трубку, и курит махорку потихоньку от жены…
Профессиональный революционер В. Т. В. (тип!), радостно потирая руки, говорит: «поработаем!»
Дело войны срывает с глаз всякие повязки: власть в простом человеке, окруженная ореолом таинственности, святости своего происхождения. И вот оказывается, что за божественностью этого начала — власть помещика.
Признаюсь, что чрезвычайно трудно, имея в черноземной полосе хутор, становиться на точку зрения интересов крестьян и с. х. рабочих. Иногда, ложась вечером спать, чувствуешь себя благодетелем своего рабочего: я плачу ему самое высокое жалованье, у меня кормится вся его семья и лошадь его, мои лошади обрабатывают его собственный надел, обращаюсь я с ним как с человеком без кавычек. И кажется на сон грядущий, отношения наши переживут и войну, и рабочий вопрос.
Утром рабочий этот просит расчет: [210] переманили куда-то в экономию конюхом, обещают ему там горы золотые. К вечеру он очищает нашу избу, а следующим утром без рабочего, без скотницы приходится самому кормить скот, копаться в грязи и навозе, пока не найдется новый работник. Много можно бы написать очерков в Тургеневских местах. Плохо, конечно, очень плохо хозяйствовать теперь. И правда, что совести у этих людей бывает мало. Да, но вот мне приносят газету, и я вычитываю нечто изумительное, так что совесть становится против совести и обида своя забывается: некий губернатор где-то в своей губернии приказывает крестьянам за установленную плату убирать поля помещиков! Позвольте, губернатор, но почему же вы не обяжете и помещиков убирать крестьянские поля? Они тоже очень нуждаются в труде, в значительной своей части платят за уборку гораздо дороже, чем сами помещики. Как все изменилось!
Из своего раннего детства мне вспоминаются зимние вечера. После ужина мать читает всегда непонятную мне газету и вдруг останавливается, прислушивается, спрашивает, обращаясь в переднюю: — Кто там? — К вашей милости! — отвечает робкий голос. Дверь открывается, на пороге стоит занесенный снегом мужик. — Что тебе? — Сделайте милость: одолжите под кружок. Мать немного поворчит, поломается даже, но, в конце концов, выносит ему пять рублей под кружок. За эти пять рублей, взятые в зимнее время, мужик должен будет обработать кругом всю десятину.
Эта работа теперь в военное время обходится рублей пятьдесят. В то время, однако, отдавать землю под кружок не считалось делом зазорным, все так делали, дельце считалось обычным. В земельных отношениях стушевываются. Теперь делают обратно: труд, окрыленный сорвавшейся с цепи ценой, борется с рентой, а рента выправляется высокой ценой. Нет ни малейшего проблеска сознания — доказательство: друг друга обделывают. У некоторых отдельных людей вы можете встретить проблески сознания борьбы: они говорят, что тогда с забастовкой в яму попали, нужно бы сговориться и не выходить на работу. Но масса влечется просто стихией, такое положение.
Так или иначе, а после забастовки система хозяйства посредством кружка исчезла совершенно. Но ее смели новые формы закабаления с. х. рабочих: явились крестьяне, называемые «обязанные». В нашем уезде это… основа, и крестьяне малоземельные — земля ему необходима, потому он получает от помещика свою запольную землю и должен обрабатывать часть земли в пользу его… По-видимому это был последний год, в нынешнем году все отказывают: что такое обязанные… И так подняли вопрос о равноправии сословий… Но не сознание и рост цены приводит к этому положению, стихийно: не на что опереться.
Когда я земского начальника просил не так строго осуждать наших крестьян…
«Столица и Усадьба» … [211] В «Старых Годах» не быт, а музей [212], а в этих журналах из этого создается иллюзия быта, только на бумаге и миражи для археологов, здесь глянцевитое, чисто по-немецки…
Источник: lib.rus.ec.
Рейтинг публикации:
|
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Комментарии
Настоящий том представляет собой второе издание книги М. М Пришвина «Дневники 1914–1917», изданной в 1991 г. Входе подготовки тома к переизданию в архиве Пришвина (РГАЛИ) была обнаружена папка под названием «Отдельные листы 1914–1916», которая находилась внутри материалов, относящихся к «Раннему дневнику» (1905–1913). До сих пор считалось, что дневник 1916 года, за исключением нескольких записей, включенных в первое издание, утрачен. Анализ обнаруженных архивных материалов позволил восполнить в настоящем издании этот существенный пробел. Несколько записей 1914 и 1915 гг. также были включены в дневник.
При подготовке текстов слова, которые не удалось прочесть по рукописи, обозначаются в тексте угловыми скобками о либо даются предполагаемые составителем слова в квадратных скобках <>.
Комментарии и алфавитый указатель в данном издании переработаны.
В алфавитный указатель не включаются имена неизвестных по биографическим материалам Пришвина крестьян, людей, которых он встречает во время поездок на фронт в годы Первой мировой войны или в Петербурге в течение 1917 года.
Дневник Михаила Михайловича Пришвина (1873–1954) представляет собой уникальный документ, хронологически охватывающий пятьдесят лет (1905–1954) — годы катастрофической ломки всех форм жизни.
Первые сохранившиеся страницы дневника относятся к 1905 г., обозначившему начало новой политической ситуации в России, а последние записи сделаны в январе 1954 г. — дата, позволяющая говорить о начале кризиса сложившейся политической системы.
Таким образом, текст дневника воссоздает подлинное лицо целой эпохи, связанной с процессом насильственного переустройства мира, в котором существование и творческая деятельность личности неминуемо сопряжены с трагедией. Пришвин ощущает себя выразителем этого, в его понимании, главного содержания эпохи: «Хочется и надо — это у меня с первого сознания, между этими скалами протекла вся моя жизнь».
Текст дневника представляет собой некое двуединство, в основе которого лежит интуиция коллективной души народа и творческой личности. При этом очень существенно, что путь Пришвина как писателя определяется стремлением не сочинять, а воплощать коллективную душу народа в форме сказки или мифа («Не сочинительство, а бессознательное поэтическое описательство»).
С одной стороны, дневник как особый жанр, свидетельствующий о стремлении художника выйти за границу искусства, раскрывает присущую искусству тайну, делает возможным прямые идеологические высказывания и логические обобщения. Дневник Пришвина содержит огромный пласт исторических и жизненных реалий — эклектичный, хаотичный мир дневника соответствует действительности. С другой стороны, своеобразие дневника заключается в том, что даже в этом жанре Пришвин сохраняет художественный способ познания мира. Важной частью дневника Пришвина является связь с его художественным творчеством: в дневнике часто впервые появляются художественный образ — исток будущего произведения, синтезирующий смысл того или иного события, черновые варианты рассказов или очерков, которые часто без всякой обработки переносятся в художественное произведение или становятся им. Важной особенностью дневника оказывается рефлексия писателя на собственный художественный мир, свой творческий путь.
Отличительной чертой художественного стиля Пришвина, присущей ему с первых произведений, является антиномичность субъективного и объективного, исповедального и очеркового, экспрессии художника и материала. В дневнике эта антиномичность приобретает особенную силу: факты реальной жизни, сохраняя на первый взгляд абсолютную случайность, предстают перед нами, овеянные потоком поэтического сознания, который выявляет их лицо, их смысл. Это так существенно, что без натяжки можно сказать: дневник Пришвина представляет собой единый художественный текст, в котором текст дневника каждого года часто организуется вокруг одной, главной темы, выступает как бы завершенным фрагментом целого.
Если для обыденного сознания хронология — в значительной степени условный ритм жизни (календарь), то в художественном сознании Пришвина это факт художественного мышления, выражающий единство природного, исторического и человеческого времени.
В дневнике 1914 г. главной темой становится женское движение, которое рассматривается писателем в широком контексте русской и мировой культуры (Венера, образы Гёте и Гоголя, идеи Розанова). В свете женского движения получают интерпретацию вопросы истории (памятник Екатерине, образы женщин-революционерок), общественное движение (диспут по женскому вопросу, «передовая» женщина), проблемы семьи, брака, материнства, любовь, христианская проблема девства, проблема личности, идеи женственности коллективной русской души и женского начала в творчестве.
В пришвинской метафизике мужского и женского обращает на себя внимание следующее соотношение: женственность русской души — творчество легенды — женственность самой личности художника.
С августа 1914 г. ведущей темой в дневнике становится война. Но предметом внимания писателя являются не военные события сами по себе. Война становится своеобразной призмой, сквозь которую воспринимается теперь образ России: возникает оппозиция «Россия — Германия», встает вопрос о русском национальном характере, об исторической судьбе России. Война в дневнике существует как событие, нарушившее историческое течение времени и обнажившее в жизни ее архаическое, реликтовое основание («По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим», «дух наш возвратился к вопросам первобытных времен»). Это возвращение чревато возможностью социального срыва в обществе, что Пришвин пророчески предвидит уже в августе 1914 г. («если разобьют, то революция ужасающая»): победа представляется ему в это время единственной возможностью сохранить преемственность истории.
Однако в 1915 г. катастрофический ход событий становится очевидным («это страшный суд начинается»), и на этом фоне возникают две важные темы, которые впоследствии получают развитие в дневнике революционных лет: тема отцеубийства («интеллигенция… убивает отчее, быт») и тема движения русской религиозной души в сторону мифа о земном рае («Последствием этой войны, может быть, явится какая-нибудь земная религия»).
Война в дневнике Пришвина предстает символом мужского дела («настоящей женщины нет на войне… все сопротивляется ей»), но в то же время в сознании писателя происходит сложное сопряжение мужского и женского: война сравнивается с родами — то и другое связано с творчеством новой, неизвестной жизни.
Очень важно отметить, что в творческой судьбе Пришвина-писателя война сыграла особенную роль. На фронте, куда он попадает в качестве корреспондента, к нему приходит постижение природы, как части космоса, то есть мира упорядоченного, осмысленного человеком, внутри же хаоса, который приносит война, места природе не находится («почему на войне исчезает природа?»). На войне он обнаруживает связь природы с творческой природой человека и поднимает вопрос о соизмеримости природного и человеческого ритма, о природе сопереживающей, сочувствующей или «равнодушной». Кроме того, война предельно обострила восприятие — так или иначе в 1915 г. впервые отдельные картины природы сложились в дневнике в мощную общую картину весны. Природа осознается Пришвиным как та сфера, в которой он с определенностью чувствует себя художником.
Дневник 1916 г. зафиксировал уникальную точку зрения писателя — из глубины провинциальной русской народной жизни, в которой он ничего не изучает, а живет как все: писатель-пахарь, собственник земли. И это положение открывает ему новый угол зрения на войну: оппозиция «Россия — Германия» превращается в оппозицию «русские — немцы» («В этой войне мерятся между собой две силы: сила сознательности человека и сила бессознательного. Мы русские — сила бессознательная, и вещи наши на место не расставлены») и постепенно вообще перестает быть оппозицией («В конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины»), а становится способом культурного диалога. С этой точки зрения крайне интересным оказывается появление пленных австрийцев в качестве работников, которые становятся носителями европейской культуры в русской провинции. В то же время во всей глубине раскрывается перед писателем двойственность русского национального сознания, эта загадка русской души, предстоящая всему миру («почему русский человек, каждый в отдельности — жулик, вор, пьяница, вместе взятый становится героем», «Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой»). Так или иначе, Пришвин понимает, что война до последних основ потрясла мир («Как завеса спало с мира все человеческое, и обнажился неумолимый механизм мира»), обнаружив предел возможностей культуры («как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное»).
В первой записи дневника 1917 г. появляется мотив двойственности, которая в русской культуре традиционно связывалась с Петербургом. Пришвин воспроизводит ситуацию, в которой оппозиция реального и нереального, жизни и идеи теряет четкие очертания. Двойственность пронизывает человеческое существование, деятельность петербургских министерств, трагически обнаруживается в положении императора, а затем и в процессе формирования новой власти. Изменяется и положение самого Пришвина: был писатель, а теперь писатель-пахарь, собственник земли. Наконец, эта двойственность проникает в само слово («О мире всего мира!» — возглашают в церкви, а в душе уродливо отвечает: «О мире без аннексий и контрибуций»). В течение всех последующих лет Пришвин отмечает проблему языковой трансформации реальности под воздействием навязанных языку идеологических стереотипов («И как сопоставишь это в церкви и то, что совершается у людей, то нет соответствия»).
Революция обнаруживает свою подлинную природу, несущую умаление, уничтожение бытия. Это, по сути, оказывается продолжением движения к примитивным формам жизни, и смысл ответа на исконно русский вопрос «Кому на Руси жить хорошо?» заключается в отказе от настоящего, реального — теряется связь с бытом, домом («хорошо бродячему, плохо оседлому»).
В дневнике 1917 г. идея отцеубийства соотносится с библейской притчей о блудном сыне, получая одновременно историческое и религиозное измерение («социализм говорит «нет» отцу своему и отправляет блудного сына все дальше и дальше»).
В 1917 г. Пришвин необычайно чуток к самопроявлению народной стихии. Народная жизнь приходит в движение и обретает голос, и народное сознание мгновенно персонализирует этот голос. «Митинга видел», — записывает Пришвин чьи-то слова. Не столько в идеях, сколько в движении стихии с ее душой, живущей по законам мифа, утопии, Пришвин пытается искать смысл исторических событий. Он расширяет историческое пространство революции до времени Петра I и Великой французской революции, то есть включает ее в контекст русской и мировой истории, а в современном политическом пространстве представляет революцию ареной действия «сил мировой истории человечества».
Историософская оценка происходящего выявляет патриотизм Пришвина, в котором чувство вины перед родиной соседствует с верой в нее: «Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка нам была, и мы годами ее не видели, теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью».
Религиозный смысл русской истории, который традиционно определялся чаянием Царства Божия, теперь осмысляется Пришвиным через слова Христа: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы», в которых отвергнутый людьми Христос обещает уже не Царство, а покой, помощь людям, способным обратиться к Нему…
Однако понимание апокалиптического характера истории не уничтожило в Пришвине здоровую натуру художника. В последней, предновогодней записи дневника с изрядной долей иронии и самоиронии над растерянностью перед лицом неизвестной и еще непонятной жизни Пришвин советует гражданам нового государства учиться, учиться, учиться — слова, которым по иронии судьбы было суждено стать крылатыми.
Я. Гришина, В. Гришин