12 Мая (вторник) в 7 ч. у. выехал из Песочков и приехал в Хрущево в 12 дня 14 Мая (четверг).
15 Мая. В ожидании коллизии решения Хрущевского вопроса. Встреча на Николаевской ж. д. Студент говорил: «Нужно делать невидимое, а видимое само придет».
17 Мая. Поездка на хутор: наглая кирпичная изба (нигилистическая), пахнет мужиком, овраг так разросся, что ездят вокруг этой обреченной избы. Степь, поле — поэзия неба: горлинка, ястребок, перепел, коростель, звуки жаворонка.
18 Мая. День объявлений.
19 Мая. Сами не живут и другим жить не дают. Объяснение с Лидой. Боятся друг друга. Действительность = действие = занять землю; прав, кто займет.
Мама:
— Миша, хорошо теперь иметь свой кусочек земли.
— Теперь, в военное время, почему? Да ведь из-за земли же они дерутся.
20 Мая. Сгущаются тучи: невозможность добиться прямого ответа. Посещение старой соседки Любови Александровны и предложение выбрать посредника. Переклинива-ние земли. В малом великое: события на войне.
21 Мая. Приготовил ультиматум: дайте ответ или я пришлю своего доверенного.
Старый слуга Иван Михайлович:
— Занимайте землю, ведь отдают. Лидия:
— Я выстрою себе комнату.
22 Мая. Лидия вскипает, но потом приходит покорная, победа! Она боится суда и продажи усадьбы. 21-го поездка к Дуничке. Сад Дунички — в глазах соседей — доказательство ее дела. Воспоминание о Маме неземной. Маша и Дуничка. Воспоминание о маме и ее расширении души.
23 Мая. Именины в городе. Елецкий ад в пыли… Важность чиновничьего государственного банка и проч. — всё типы, и такая радость, что нашелся обыкновенный человек — нотариус Витебский. Чиновники — все неудачники Елецкой гимназии, старые товарищи: те же, только в бородах.
24 Мая. Москва. Кремль. Кремлевские бульвары: налево! и гонят публику, и в публике: «Несчастные!»
25 Мая. Гриша перегоняет спирт, завел моторчик, ничего не читает, гудит мотор: гонит спирт во время нашего поражения.
Сон о вращении Земли: собрались на вокзале, сидят на чемоданах перед светопреставлением. Как они все не падают? Приросли каждый своим к земле: была когда-то обида, а может быть, страх перед жизнью, перед свободой, и тогда в каждом из них пробудился инстинкт самосохранения и каждый ухватился за соломинку, и, может быть, вовсе и не соломинка помогла, но каждому стало казаться, будто это соломинка, и своя соломинка, и с того момента стали представлять себе мир как соломинку — держись за нее, и каждый врос нахально в землю, и знать ничего не знает, кроме себя, и это есть непоколебимое право, так что если сказать: «Все человечество будет счастливо, отдай свою соломинку», — и он не отдаст, потому что это кажется несправедливым, соломинка нажита предками и своим трудом, так что против всего мира восстанет человек, а своего не отдаст. (Коля и человечество: «Уступи для человечества свой клин земли по дешевой цене»).
26 Мая. Разговоры по случаю нашей военной неудачи: [152] какие-то собрания о созыве Думы и о народной обороне и «в свои руки» и проч. Коноплянцев признает чепуху нашего порядка и проч.
27 Мая. Поездка в Песочки.
Воспоминание об одном Хрущевском утре в Липовой аллее… солнце восходит, множество птиц поет и заглушает плач деревеньки, и кажется нехорошо, но почему-то гармо-нья, и только далеко-далеко после из этого хаоса явление сознания, что это ратников берут.
Новобранцев провожает до околицы вся деревня, и голосят совершенно так же, как по покойнику.
30 Мая. Не забыть: елецкие типы — Григорий, швейцар в Петербургской гостинице, дочь-гимназистка, любитель соловьев и смердяковщина [153].
Разговор о Душечке [154] и Мейерше: как Душечка превращается в Мейершу (Софью Андреевну): дети с ней, ради детей, получает от него детей, и роль сыграна его, он уже не существует: он знаменит, философ, социалист и проч., всё снято с него и ассимилируется в род, идет на пользу выращивания детей, а начинается с желанья ввести идеи в нашу будничную жизнь.
31 Мая. Собрание у X. — не понимает, что во всей этой неправде войны скрывается и подлинная правда, источник, обновляющий мир.
1 Июня. Все законы бывают из чувства страха или чувства свободы (только вопрос: бывали ли законы от свободы (разве законы божественные?).
Есть такой момент в жизни человека, когда он остается висеть в воздухе, поворотный, решительный момент, после которого человек становится взрослым, тем особенным загадочным существом для маленького человека, <встреча> с этой тайной взрослого человека, которую можно понять только, когда сам станешь взрослым. Вокруг этой тайны обыкновенно бывает обман: это кажется только, будто взрослые люди чем-то обладают (тайна взрослого человека, зачатие и проч.). И сколько ни читай нравоучений, дети все равно, не испытав того, не поймут это. В этот роковой момент, когда человек вдруг остается в воздухе, большинство людей охватывает испуг, и он хватается за что-нибудь и держится, и большинство людей на этом и остаются: этот необычный островок укрепляется, даже не островок, а соломинка: держит — и держись, тут завязывается фантастически случайный узел жизни, и эта фантастическая точка считается материей, реальностью (на основе испуга вдруг что-то найдешь, и тогда поднимают голову: «Я, я живу!»), а на самом деле реальность уже утеряна, жизнь мимо прошла, и это уже прошлое, — что же подвернулось? — случайное что-то пришло само, недействительное: поповна, фабрика <2 нрзб.> узкое, частичное, мелкое, индивидуальное, случайное, специализация, рутина, легкость, покой, устройство, положение — этим и обманывает взрослый человек (пример большого обманщика — Михаил Стахович), из этого складывается этот фантастический клубок, который называется общественной «жизнью» и реальностью, настоящей жизнью и проч., — фантастический, потому что все тут построено на почве сначала испуга, а потом самообмана, и потом уже обман других.
Все-таки я еще не понимаю до конца природы появления «соломинки» (островка): ее не берут, а ее дают, не я источник, а другие — вот основа; другие — рутина, прошлое, как все раньше жили, а главное, утрата себя всего (целого): грехопадение.
Такова природа материи: показывается нечто другое, за что можно ухватиться (поповна), и этот момент есть момент смерти, т. е. начало смерти, тления. Например, если в старинное время оставляли имущество сыну, то дело было не в самом имуществе, а в том отношении к нему, которое передавал отец сыну, это отношение было религиозное, нетленное; после же того, как религия пала, имущество продолжало передаваться по наследству, и эта передача стала средством растления семьи; умный человек в настоящее время, желая обеспечить семью, тратит свое имущество на его образование, и это более верный путь — верный опять-таки не потому, что образование само по себе ценно, а потому, что отец верит в это образование, у него есть религиозное отношение к этому образованию; со временем это выродится. И вот интересно найти природу этого страшного мертвящего остатка: почему, если религия исчезла, дух исчез, этот остаток остается и даже имеет притягательную силу для испуганных людей, дает им соломинки (соломинки прошлого). (Между прочим, какой ужас, если бы дети, вопреки воле матери, получили свои части судом.) Если это существует, то, значит, кроме наших человеческих отношений к вещам есть еще самостоятельное воздействие вещей, например, моя воля выражена в документе, я уничтожаю документ, а вещи и без документа не теряют значения, в них заключена какая-то сила, которую можно заключить в деньги, и этими деньгами действовать даже вопреки воле матери — так вот откуда же эта сила вещей? Такое решение из механики: волей человека вещи сдвинуты, воля исчезла, вещи стремятся к распадению, какая сила их сдвинула? Какая же сила влечет их на свои места: сила косности, сила распадения, сила смерти, сила греха. Теперь и понятно, если наследник не получил воли вперед, то вещи берут волю назад, навязывают свою волю, и самое лучшее в таких случаях отказаться от наследства: я не принимаю наследства, я интеллигент. И начинаю все вновь.
Всякими вещами можно хорошо воспользоваться (как Розанов «Новым временем») [155], силу вещей можно перехитрить, характерным явлением бывает, когда вещь овладевает человеком, это очарование, человек бывает очарован вещами (немцы очарованы Кайзером, Кайзер — Германией, Александр Михайлович — поповной и обстановкой, Ева — яблоком, Адам — Евой и т. д.). Происхождение чар: воля узка, сера, суха, отдых сладок, лень поэтична, цветиста, легка, стоит на минуту ослабить волю, как начинается приятная теплота, показывается цветистая материя.
Гордость есть капитал без процентов или же рента с отрезанными купонами.
Моя коренная неудача была в смешении в себе нескольких враждебных существ: одно хотело одного, другое — другого, когда одно из них было удовлетворено, другое освободилось и стало жить. Так можно любить и ничего не достигнуть, потому что в любви бывает две противоположные стороны: одна родовая — общение, совокупление, другая — враждебная этому, и эта другая вступает в борьбу с той, и то и другое обесценивается: неудача от самого себя, не знаешь, что хочешь. Решение, казалось бы, в браке, но и она не верит в брак, и я (с браком связаны родители, прошлое, а мы были выброшены). Брак — это верное (Коля вдруг объявил, что он (нелюдимый) сзывает всех родных, устраивает пир) [156].
4 Июня. Мой больной живот беспокоили две фурии — Лидия, Соф. Яковл., и к ним потом присоединилась Англия. Явная слабость ее, если она теперь, вся будто бы против войны, введет систему воинской повинности. Германия и Россия, кулак и дворянский сад. А может быть, всегда и во все времена побеждает худшее… так в жизни… и победа добра есть победа зла: так победа России (добро) может быть победою зла… и прочие сны.
Общество есть приходо-расходная книга личной жизни. Общественная нравственность есть приходо-расходная книга личной нравственности.
6 Июня. План моих занятий на ближайшее время, источники добывания средств, устройство семьи и проч. (в письме к покойной матери).
Работа над повестью из эпохи кающейся интеллигенции [157] (тема: Искушение). Подготовка сочинений к выпуску — вот стены моей комнаты.
Денег хватает до половины августа — день переезда семьи в Питер, день отъезда моего в Хрущево.
9 Июня. Планы от 6 июня уже изменились: нечего лезть на рожон и ехать в Хрущево, нечего тратить энергию на устройство в такое время дома. Зимую опять в Песочках, сам учу Леву.
Погода — как будто все еще продолжается борьба весны и лета с зимой. Заревой холод и дожди сменяются полдневными припеками, неожиданными солнечными озарениями, иногда белою ночью поднимаются красивые туманы.
Война вступила в новый фазис: нас немцы бьют, в обществе что-то назревает, подобное первому подъему при объявлении войны. Только в то время нужно было поднять и отправить войско, теперь назрела потребность подняться самому обществу. Еще есть полная уверенность, что, в конце концов, немца изморят, но уже пробиваются такие чувства, будто идет кулак рубить вишневый сад — чем кулак плох? [158] Война земледельческой массы с человеком города, вооруженного всей техникой…
Куда ни пойдешь, куда ни посмотришь, все такие обыкновенные одинаковые люди, и с удивлением спрашиваешь себя потом: из этих людей состоит бюрократия?
Мать во сне приходила, и я просил ее выполнить свое завещание — совершенно по тону сон, как явление Христа, а к нему пристают с земельными делами.
13 Июня. Птицы, все птицы вывели. Одна чета у нас под балконом устроилась, всё сидели на яйцах — чай пьем, обедаем, — всё носики видим. Теперь вывели и сидят на столбике садовой решетки, ловят мух; на другом столбике самец — тяжеловат; поочередно носят в гнездо, кладут пищу в широко раскрытые рты; птенцы ужасно некрасивые — а вся жизнь их разве красивая?
Религия — это естественный свет жизни праведной.
Посмотрите на птицы небесные: вы думаете, легко им жить? летят — шишки под крыльями, повеселятся денек весной — и в гнездо, сиди, не шевелись, а потом вывели — таскай весь день червей. Выкормили — опять в дорогу, опять шишки под крыльями. И попить и поесть ей не радость, кругом враги: клюнет и оглянется, клюнет и оглянется. А после этого посмотришь на птицу, и нет краше ее ничего на земле, и нет ничего свободнее: свобода, говорят, как птица.
Рожь цветет, травы цветут, время васильков. В лесу мужики делят свои покосы, мечут жребий. По утрам чисто, росисто и зарно (зарное утро — ни одного облачка; осенью бывают зарные дни). Вечера светлые без конца. В десятом часу в сосновом бору на закате горят стволы, и кажется, там служат вечерню. Скроется солнце, потухнет в бору, но светло, ровно светло, — и так на всю ночь. Звезд не видно. Месяц встает и не светит. Кричит всю ночь коростель на мокром лугу.
Всему этому я всю жизнь свою поклонялся, любил это все, а теперь только изредка оглянешься вокруг себя на Божий мир. У меня такое чувство, будто множество близких людей у меня умерло, я притупился считать эти могилы, и кажется, вот настанет время — и я останусь один на земле.
Вчера узнали, что Львов отдан немцам.
20 Июня. Рожь наливает. Все травы цветут на лугу. В гнездах всё оперяются больше и больше, временами взмахивая крыльями, птенцы. Солнце перемежается с теплым дождем. В лесу, как в оранжерее. Застанет дождь, станешь под ель, постоишь немного — и опять солнце и такое: эти умытые деревья тогда под радугой встречают, как новые, необыкновенные, вырисованные, как минареты, дворцы — такими после болезни или после тюрьмы видишь деревья, такими жаждешь увидеть их в городе в ожидании весны. Теперь высшая точка расцвета северной природы (время наливания ржи), потом все пойдет на убыль.
21 Июня. Вспомнил «Конь Бледный» Ропшина [159]. В нем двойной грех: против искусства — что искусство связано жизнью, и против жизни — что жизнь подчинена искусству. Получается, что человек жизнь променял на бумагу. А впрочем, просто говоря, автор не имеет таланта и до искусства ему нет никакого дела.
NB. Почему в моих больших работах неизменно совершается такой круг: при разработке темы материалы мало-помалу разделяются на этнографические (внешнее) и психологические (субъективное), потом, робея перед субъективным, которое приводит меня к незаконченному, невыразимому кругу личной жизни, я спасаюсь в этнографическое и выделяю из него для рассказа совсем не то, что задумал. Сие надо всесторонне обдумать.
Человек страдает от того что, отрываясь от пуповины мира, становится частью и не может чувствовать целого («кого я называю Бог»).
Выписать: Софокл в издании Сабашникова (массовое) и др. издания классиков (поручить Иванову-Разумнику).
26 Июня. Кто родился с жаждой свободы, тому не миновать рано или поздно, как необыкновенной бабочке, попасть на иглу. Рано или поздно проколет сердце игла, и уже не возвратиться назад, как ни бейся, к прежней глупой, но драгоценной свободе. Пронзила игла, и трепещи крылышками, пока не умрешь. Трепет крылышек у пронзенного сердца — вот источник всех наших песней и мыслей о свободе. Но какие же это были песни на всей людской плесени, покрывающей землю!
Люди родятся и живут с маленькой тайной, нераскрываемой, несознаваемой, но этим тайным они и отличаются друг от друга, и, вероятно, из этого складывается тайна всего мира «непознаваемого». Сама тайна очень смешна, если ее назвать, так же, как нос, убежавший с лица [160], но, раскрытая в поступках, она называется жизнь человека.
Какая-то глупая, случайная встреча с существом, которого я не знал и не знаю до сих пор, пришпилила и меня на иглу. И что ни делалось мной, ночь все-таки остается во власти того существа, и время от времени оно является ко мне в самых уродливых видах, и след его появления — чувство сладкой безнадежности, и как-то все вверх дном в нажитом.
Эту ночь она проживала со мной в Пале-Рояле в виде барышни, которая просила меня ввести ее в литературный круг, чтобы печатать свои фельетоны — значит, существо самое отвратительное. И, несмотря на всю пустоту, все мое отвращение к этому реальному существу, я все-таки заявляю ему, что эта встреча доказывает, что я создан для счастья. Провидение ко мне милостиво.
Смысл этого, как я понимаю, в том, что, уже пронзенный иглой, трепещу, как мотылек крылышками. И рисуется основа моей природы: «счастье» я признаю единственным, необходимым условием бытия, а несчастье — небытие. Но факт налицо — несчастье, и все-таки я живу (трепещу крылышками). Во сне это радость свободы, широта с фактом несчастия, дают видеть проникающий друг друга смысл — чувство сладкой безнадежности.
То, что я задумал изобразить в «Марксистах» [161], очень значительно: пол, источник жизни, подорван, и отсюда является необходимость в «женщинах будущего». Радикальная развязка с семейным несчастьем и бытом. Особенность этого явления — «безликий романтизм». Не замечательная женщина с данными чертами возводится в идеал, но вообще женщина. Этот романтизм есть действительно «абстракция полового чувства». К самому ничтожному случаю может прицепиться такая психология и возвеличить до небес ни за что (обидно) самую обыкновенную девочку (Ленский и Ольга). А, может быть, это величаемое прекрасное есть кусочек скудной, но настоящей жизни, являющейся доктринеру?
28 Июня. Из пережитого в Августовских лесах: что-то пугает, отчего-то страшно было все время, и вот, наконец, и не страшно, все равно, как будто плыли, плыли, боясь какого-то страшного берега, а вот когда вышли на этот необитаемый остров, то стало все равно: низкое небо, болотная земля, как осенью в окрестностях Петербурга, и все равно. Бывало и раньше в минуты душевной тупости от столкновения противоположного стремления в обессиленной душе показывались такие островки старости, но это быстро проходило, никогда не казалось это целой неисходимой землей… И даже петухи не поют…
И что из того, если «счастье улыбнулось», миновала смертельная опасность, — как отделаться от воспоминания, как помириться с тем, что в дальнейшей жизни все равно мало-помалу будут показываться островки, гуще, гуще и неизбежно сомкнутся в конце в ту же самую землю без края, с тусклым серым небом.
Где-то послышались звуки музыки, невыразимо чудесные, простые и что-то простое, ясное, какой-то выход открылся. Вспомнились все эти полузамерзшие врачи и сестры: как они все спокойно шли, под пулями, сопровождая транспорт раненых. И так ясно показалось, что добро чрезвычайно просто, и делать его можно, как всякое простое немудреное дело, главное, что это дело.
Звуки росли и стихали волнами: играл где-то орган. Он пошел туда и увидел костел. Вошел в костел и звуки простые, вечные слушал, пока все ушли. Ксендз подошел к нему.
— Звуки чудесные. Простые.
— Но все большое просто: «Смертию смерть поправ».
18 Июля. В нынешнее время войны пустыня закрыла и лицо свое, и голос ее умолк для всех, кто проходит ее без всей полноты крестного труда и страданья. Желтой зеленью и голубыми цветочками светящиеся орошенные льны не говорят теперь сердцу обыкновенно, по-старому живущего человека о возможности обыкновенного счастья здесь, на земле: никого не обманывают.
Разговор:
— Вильгельм — ему теперь плохо.
— Чем же плохо, все победы да победы, ему теперь хорошо.
— Ну что же? — победа победой… разные победы бывают, ему от этой победы плохо.
— Потому плохо, что дружбе изменил.
Во всей силе показывается немецкий механизм и беспомощная русская первобытная удаль. Чтобы разбить их, нужно в корне измениться, во всяком случае, нельзя же с голой дубиной идти. Поменьше теплоты бы, да побольше рассудка.
Мать, как вдова, обреченная на деревенскую жизнь и кормежку детей, приняла этот долг, не любя вообще долга. Мало-помалу ограда ее усадьбы стала оградою ее вдовства, а за оградой лежала свободная и прекрасная жизнь. Ей даже казалось, что у тех людей нет мелочей жизни. Она при поездке в «мир» будто на луг выходила, радостная, преображенная. С каким интересом смотрела вокруг себя, замечала все мелочи, и все они имели свой смысл и судьбу. Между тем везде было одинаково. Это ее сохраненная неизжитая жизнь светила.
Каждый даровитый писатель окружен слоем какой-то ему только присущей атмосферы — обаятельной лжи. И можно себе представить «честного» человека, который ненавидит эту ложь: таков И. Н. Игнатов, по существу своему враг искусства, но ставший критиком, таких много честных критиков. Горький, Чуковский, Ремизов, Розанов, Сологуб — все это чрезвычайно обаятельные и глубоко «лживые» люди (не в суд или осуждение, а но природе таланта). Так что правда бездарна, а ложь всегда талантлива.
Меня занимает сейчас «ложь» Горького. Например, Розанов — тот сознает необходимость этой лжи, стоит на ней, и его называют циником. А Горький не сознает, верит в свою ложь, и его признают за святого. Положим, святые, как и поэты, существа тоже лживые, действуют тоже обманом. Сумма всего этого обмана называется религией и искусством. Сумма той бездарной правды — наукой. Но знание опять-таки талантливо, хотя и не лживо, знание есть вечный памятник войны между талантливой ложью (мистика) и бездарной правдой (рационализм). Много ли нужно дарованья, чтобы стоять на 2 х 2=4, и сколько дарованья нужно, чтобы представить людям 2x2 как 5. Типы 2 х 2=4: Голованов [162], Игнатов «Русские Ведомости», Венгеров и проч. (мосты, немецкие военные операции, учебники, «общественность»). Типы 2 х 2=5: Кукарин [163], Розанов. Умрите и будете знать.
Смерть зайчика: красный зверь, туманы, сила рассказа в описании судорог и др. признаков конца и следующий затем момент преображения: у зайца та же самая фигура, глаза, всё, как живое, но что-то другое еще, отчего красный зверь испугался (красный зверь — лисица).
Очень интересно раскусить Горького: что, если за Серафимом скрывается мелкое непобежденное самолюбие? И серафимство — самообман. Как писатель он равен только Левитову, а поклонники превозносят до Толстого — сознает ли он это? Его «Детство» — произведение монотонное, хотя и прекрасно написанное, в нем весь пейзаж по земле и нет вовсе неба. В сравнении с Толстовским «Детством» так: вертится крыло ветряной мельницы, то земли захватит зеленой, то синего неба — Толстой. А у Горького мельница вертится на вертикальной оси, как молотильный привод, не поднимаясь от земли. Написано прекрасно, а целых шестьдесят страниц не мог дочитать. Перевешивает обстановка, а не личность, и деревянит читателя.
20 Июля. Ильин день. Как и прошлый год, в это время сквозь темные ветви сосен просвечивали, как песок пустыни, поля созревших колосьев и младенчески чистые льны, и слышится стрекотанье кузнечиков, и гремят последние грозы, и жалится северный свет в чаянии близкой осени.
Матери дома нет, по лестнице бегут, кричат:
— Царя убили! [164] Нянька причитывает:
— Пойдут теперь мужики к господам с топорами [165].
Поднимаются вопросы о примирении правительства и общества, о признании обществом государственного долга и правительством общественных начинаний. Столько пришлось пережить, что как посмотришь на себя тех времен до войны, до революции — не я, а бедное дитя блуждает там где-то в мареве. Как это ни странно, но именно теперь, во время великих событий, наступило время ценнейших интимных признаний: регистрация событий при нынешних средствах общения сделается механически сама собой, нынешний летописец освобождается от этой работы, участвуя в событиях или озираясь на них, он может быть занят исключительно личной судьбой. Как эта личная судьба совпадет с общей судьбой? Непременно совпадет. Вот у меня сейчас не хватает чернил, я посылаю в лавочку свою чернильницу налить ее за копейку (так это у нас водится), ко мне возвращается пустая чернильница:
— Лавочник велит сказать, что теперь налить чернильницу стоит пятачок.
— Почему же?
— Война! все вздорожало…
Ложь, это ложь о чернилах, но я сделать ничего не могу и пишу теперь свои признания дорогими чернилами…
Соблазняло порвать с миром, погрязшим во лжи, но не уйти, а перевернуть его на новый лад: пусть будет государство, но это совсем не такое государство, как теперь, это «государство будущего». Может быть, потому и государство будущего, что за ним скрывается женщина будущего? Очень может быть. Остается сделать еще одно последнее усилие воли и мысли, и я буду с ними: я уже буду не «я», а «мы», и потом совершится мировая катастрофа, и государство будет «мы».
Но где-то в темной задней душе шевелится сомнение, например, вдруг является вопрос о флоте, как же быть, ведь флот нужен, флот необходим для государства? Товарищи смеются: «Какого государства, старого, буржуазного?» И вдруг с поразительной ясностью, очевидностью оказывается ненужность флота… раз мировая катастрофа, то какой же флот, в этом государстве флота не будет.
Мелькают какие-то огни в глазах, и далекий из детства голос старушки: — Вот как загорится земля…
Гляжу в темное окно, и вот она загорается, загорается… Мировая катастрофа, я с вами!
Но если не катастрофа, если не сразу со всем светом разделаться, то какая же может быть речь об отказе средств на государственную оборону, если я живу в нынешнем государстве, пользуясь им, то как же я откажусь от него…
25 Июля. Ну вот и узнали большую часть правды и… ничего.
Сколько раз твердили, что правда одолевает ложь, и все это знают от колыбели, но все-таки к этому известному нужен какой-то плюс сегодняшнего дня, чтобы это имело какое-нибудь значение. Вот мы в глуши прочли речи депутатов первого дня [166], впечатление ошеломляющее, Великий пост закончился, пироги на столе — кушайте! Ну и что же?
Теперь крестьяне напряженно работают на пашнях, на полях, газетные известия к ним доходят позднее, я иду рассказать им о Думе первый, я хочу сделать от себя опыт: какое впечатление производит правда на этот народ, что останется после правды.
В дни юности, такой далекой по сложности удаленных от нашего века переживаний, мы считали за народ мужика и придавали необыкновенное значение его словам. Такой «подход» к народу — остаток крепостных времен, когда личность исчезала за сословием «мужик», — ныне потерял всякое значение, и обману такого подхода никто не поверит теперь. Я не могу себе представить группу из десяти, двадцати человек на лугу или в поле, среди которой не нашелся бы один, разбивающий своим выступлением всю иллюзию мужицкого сословия. А где один, там и два, смотришь, а вокруг все чрезвычайно разнообразные люди. Нет, народ не мужик, но я все-таки иду к мужикам, исключительно потому, что газета к ним не дошла, и я принесу впечатление не с мужицкой, а с девственной почвы.
Косцы сидят, завтракают под тенью своих телег.
— Хлеб да соль!
— Милости просим.
Жизнь как везде: страдание не так выглядит, как его представляют. Новая черта: дружная Россия (в тылу, как на позициях — раньше пропасть между тем и другим). Один рассказывает <мне>: 19-го сына взяли на позицию. Другой <рассказывает>, третий… Равновесие между трудом и знанием: ценою этого нужного труда достигается равновесие между знанием и трудом.
Мало того, чтобы хотеть и действовать, нужно еще ясно видеть то, чего хочешь. Если же видишь не ясно, то будет погоня за призраком (Дон-Кихот).
Материальные ценности легче видеть, чем духовные, но на них надо учиться видеть точно.
Густой момент жизни: в этот момент люди обыкновенно пугаются идеального мира и хватаются за какой-нибудь обломок, плывут на этом обломке, привыкают к нему и считают, что так это и есть и быть должно и такова жизнь.
Большинство людей смутно сознает какую-то единую идею жизни, но, чувствуя слабость свою постигнуть ее, за что-то хватаются, совсем за другое, и так живут как бы испуганно.
Женские споры: мужчина принимает общее, как общее, а женщина неразлагаемое элементарное общее хочет разложить, свести на личное, получается спор идеи или факта научного с инстинктом. «В Смоленской губернии земля скверная, а у нас в Орловской хорошая». — «Нет, у нас живут хорошо, куда лучше вашего!» — «Да я не говорю о том, как живут, а о географии, что у нас здесь чернозем, а в Смоленской песок и болота». — «Хуже ваших мест я не видала, убирают поля нерадиво, а у нас по десяти коров держат» и т. д. — нелепый спор. Потому что у нее в душе сидит заноза: это счет лично со мной, я человек образованный, по ее мнению, я от этого не лучше ее, необразованной, у меня имение, у нее надел, но она представляет себе жизнь лучшую на наделе, чем в имении, и от всего этого выходит, что география попирается: Смоленские болота оказываются лучше Орловского чернозема [167].
1 Августа. Учебник Иловайского [168], а может быть, мораль Дунички, а может быть, мораль всей учебы сложили в моем представлении историю как действие абсолютно правых и абсолютно неправых (злых) существ. Что те и другие борющиеся силы могут быть правы — этому никто не учил. Может быть, этому воспитанию способствовала вся гимназическая система, где в воспитателях мы видели зло. Система воспитания будущих сектантов и <1 нрзб.> анархистов (чиновников).
Отцеубийство: в трактире лошадник хочет убить отца: не дает свободы. Интеллигент тоже во имя свободы убивает отчее, быт. (Родичев, дворянин, объединяется с Игнатовым, купцом.) В сущности, они быт не разбивают, а примешивают в него нечто небытовое, что это? Свобода? Но, в сущности, быт вовсе не умирает, а только надевает фраки и страусовые перья.
5 Августа. После чтения газет снился страшный сон о красном быке с ободранной шкурой, как он ринулся, а гигант-человек подошел — тюк из пистолета, воткнул что-то в рану, бык пошатнулся и упал. Утром разгадываем: бык — Россия, палач — тевтон.
И Бог с ней, с Ковной, и даже Петербургом — только бы не такое заседание Думы!
Легенды о внутреннем немце.
Взятие Ковны.
Ну и взяли, и возьмут Ригу, Петербург, все равно целы будем — велика Россия! И конца не видим шествия немцев, потому что только теперь поняли, что это за сила, какой это простейший организм, включающий в себя мыслящую и все чувствующую клеточку.
Вспоминается пережитое на войне: вступление в сферу этого гигантского организма и встречи с клеточками: сестра Мара, заблудившийся ветеринар; <доктор> заведующий хозяйственной частью и сестра, ксендз, польская женщина и проч.
Внутренний немец. Сначала он был на фронте, потом в людях с немецкими фамилиями, потом в купцах, и, наконец, говорят: — Ты думал, внутренний немец на стороне, а он с тобой за одним столом сидит, одною ложкою ест. После этого немец должен выйти наружу.
Стал припоминать расположение комнат в квартире своего детства, неожиданно все ясно припомнилось, и столовая, и винтовая лестница вверх, и зал, а о гостиной вышло сомнение: эта гостиная, кажется, из «Войны и Мира», нет, из «Анны Карениной» — или это комната Татьяны, где Онегин объясняется в любви, а вот кресло… на этом кресле объясняется в любви — кто? Саша с Наташей, значит, это наша гостиная, а я читал многие романы, мысленно помещая героев в нашу гостиную.
Когда взяли Варшаву, в народе говорили и спрашивали меня не раз: — Варшаву взяли, а, слышно, опять мы ее отбили, верно? Точно так же и о Ковне говорят: будто бы мы ее опять взяли. Так же было и о Львове, и о Перемышле. Создается какое-то впечатление воскресения в третий день по Писанию.
Старик в 90 лет рассказывает с яркостью очевидца, как заманивали француза и как потом гнали его. Война — печать на память народную. Старики — дети. Француза заманивали, и, кажется, теперь немца заманивают так же, «тем же способом».
Война — это возвращение людей к идеалу пяти заповедей Моисея [169]. Кажется, мы уже давно перешли эти заповеди, их детское содержание, и вот опять «Не укради» становится неразрешимой проблемой. Война — возвращение на ступень бесконечно удаленного даже от пяти заповедей: «Не убий» — небесный недостижимый идеал. Зато возвращается нравственность животного мира: почитание начальника, верность, дружба. Лучшее, родовое, как устоявшиеся сливки, остается при армии, тыл живет весь в недостижимости идеалов заповедей.
Христианские заповеди и заповеди Моисея стали голыми формулами, война дает им содержание, и формулы становятся живыми… («Смертию смерть»).
Детство. Елецкие чудаки: в них избыток чего-то, не покрывающийся делом, Ельцом, и потому они чудаки: костюмы, еда и проч.
Полугка газет 14 Августа. Сентиментальность германского канцлера Бетман-Гольвега (начало войны). Германская шрапнель разбивает оковы русского народа (Ллойд-Джордж): черта еврейской оседлости, казенка, свобода слова, подоходный налог. Угроза прижать русскую армию к Пинским болотам. Россия в критическом положении.
Едут беженцы из Риги, рассказывают о запустении города (как Тарнополь, Львов: то, что видел в Галиции, у нас теперь). Слух об укреплении Ст. Руссы (!), о закрытии Со-лецкой дороги, о проведении линии через Песочки. Везде ожидают немца, хотя, в конце концов, верят в победу. Это вышла у нас только «захмычка» в снарядах.
23 Августа. Социалисты потому не любят «того света» (т. е. вечного, неизменного, абсолютного закона гармонии), что целиком заняты делом: деловая сторона жизни (устройство людей) им заслоняет неделовую (мечтательную) сторону. Но не церковь и социализм — две противоположности, а социализм и оккультизм.
Как на море время от времени морякам нужно бывает определиться среди водного необозреваемого пространства, так и в наше время на земле переселяющимся из губернии в губернию народам нужно тоже куда-нибудь определить себя: долгота и широта — пределы морские, родня — пределы людей, потерявших в государстве место своего постоянного пребывания. Кто самый несчастный? у кого нет родни, или же она осталась за общим пределом своего государства — за границей. Вспоминают родных, о которых в другое время совсем и не думали, и те, в свою очередь, от этого родства давным-давно отказались. «Накормить, одеть, обогреть» — стало высшей добродетелью, и поесть, отдохнуть стало часто конечным желанием. По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим, по идеалам нравственности — к пяти заповедям Моисея. И то, что каждый из них в своей отдельности бессилен накормить и пригреть эти массы бегущих людей, эта очевидная недостижимость для каждого идеалов библейских заповедей больше всего показывает, что дух наш возвратился к вопросам первобытных времен. В этом вопросе переселения народностей желанными людьми являются не сестры и братья милосердия, а обыкновенные братья и сестры, тетки, дяди, бабушки и дедушки, словом, — родня. И счастлив тот, кто в этом возвращении к земному видит для себя высшую школу смирения духа и вновь учится и учит людей выполнять обыкновенные заповеди жизни земной.
Я встретил в гостинице прислуживающего какого-то безродного старика-латыша. Он рассказал мне, что он весь тут и больше у него нет ничего и никого. Он единственный среди массы этих бегущих людей был вполне счастлив: ему терять нечего, он и теперь в своей обыкновенной стихии. Бритый, с торчащими сединами, сморщенный, ласковый старик появлением своим принес все лучшее, что встречал я, казалось мне, только среди русских людей. Но видом своим и языком он был не русский.
Странная стихия шевелится в душе, когда встречаешь в иностранце то, что раньше считалось в тайне души только цветком родной земли: как будто земля эта становится не твердой застывшей массой, а подвижной и свободной, словно вышел на берег беспредельного моря: позади в очертаниях помертвевшей неизвестной земли воспитавшее меня прошлое, впереди живое будущее, море, океан, соединяющий все земли, все государства и все народности…
И кажется, что назад <4 нрзб.> как лед, но лед растает скоро и будет живая вода.
Народ, простой народ у земли так настроен, что подложи только огоньку, укажи ему, где немец, и он пойдет немца бить — чего же больше для успеха в нашей победе? Нужно только устроить и направить эту силу. Об устройстве мы каждый день читаем газеты. Надеясь, мы забываем, что пишется больше о том, что нужно сделать, а не то, что есть. Я был поражен, окунувшись после долгого деревенского житья в интересы и настроения губернского города. Я думал, что уж если даже Сологуб написал: Благословенные поля и нивы [170], И благостные кооперативы, то как же на деле-то в глубине России, а на деле оказывается все та же вековая тишина. В январе этого года в Новгороде бухгалтер епархиального свечного завода с товарищами задумал основать потребительское общество «Пчела». В одно из первых собраний на частной квартире общество это было арестовано на несколько часов и вып-щено со строгим наказом не заниматься больше «Пчелой». На днях, прочитав в газетах о «благостных кооперативах», один из участников общества идет к приятелю:
— Не сходить ли к губернатору, может, теперь разрешит «Пчелу»?
— А что же, сходи, — отвечает приятель, — нынче будто стало свободнее: говорят в Думе, пишут: развязали рот человечеству.
Губернатор разрешил, и «Пчела» теперь объявляет об организационном собрании. И только, больше ничего и нет из общественного в губернском городе в исторические дни: строится кинематограф и пр.
Но если выкинуть из головы мысль о том, что нужно делать, и смотреть только на то, как история отражается в жизни губернского города: отражается, отражается! Я стою перед большим черным шаром, изображающим тысячелетие России, мимо св. Софии проносятся громадные грузовики, военные автомобили, в толпе гуляющих там и тут виднеются красные шапочки каких-то иностранных военных, похожих на студентов. В глубине души по своему природному воспитанию я признаю только русских солдат и, пожалуй, немецких. Вот сказываются народные взгляды на солдатчину как на отречение. Солдат — это целая заключенная необходимая вечность. И вид его совсем особенный: как из чугуна вылепленная фигура, вылили, включили, оставили, и она ходит. А эти иностранные солдаты идут просто, как мы, честь отдают просто, будто кланяются знакомым.
— Француз, француз! — говорят в толпе.
И чего только не рассказывают, чего только не выдумывают о причинах появления французов в Новгороде.
— Правда, что вы француз? — спрашиваем.
— Мы русские с французского фронта, — отвечают они.
Русские с французского фронта вливаются в толпу губернского города, знакомятся, беседуют, разъясняют положение дела. Я выбираю себе одного француза, знакомлюсь, и через несколько минут мы на фронте и не где-нибудь на французском, а просто на фронте против немцев. Я слышу уже где-то восклицания губернских людей:
— Так вот оно что: и у них тоже не хватило снарядов! Да и там тоже ворчали в тылу, почему французские и английские военные не наступают.
Француженки заявили Жоффру, что, если так, они требуют мужей к себе. Жоффр им, конечно, любезно и обстоятельно разъяснил, в чем дело.
— И у них не хватает снарядов! — воскликнули втолпе. Русских застала война в Париже. Сообщение с Россией было не налажено, решили отбывать войну у французов. Воевали, но больше работали по <4 нрзб.> делу, много работали и много перебили: из девятисот остались и возвратились теперь только четыреста пятьдесят. Возвращаются с некоторой обидой: их назначили не в ряды французских солдат, а в особые иностранные легионы и отношение к этому легиону было особенное. Под конец предлагали всем в любые батальоны.
Весть о смене верховного командования [171] достигла меня через лавочника: Карпов догнал, рассказал и спрашивал:
— Что же теперь будет, что же теперь будет?
Не верилось, казалось невозможным устранение Ивана-Царевича, но невозможное совершилось — и царь принял командование.
— Царь-то ничего, да вот сподручники! — говорят серые мужики.
Карпов все знает уже:
— Да, его дело пошатнулось уж с Перемышля и что же: как справедливый человек он хорош, а как военный, видное дело, не мог немца убрать. Не миновать чистки! И потом… что потом? потом утвердить настоящую власть, прямую и единственную и короткую… что там суды, разная проволочка, все это пустяки, и думаю, эти разноголосия тоже все пустяки, один разговор и проволочка, а власть тут должна быть решительная, скорая.
— Какая же власть?
— Административная власть! — Чиновники, помещики не понимают, что делают, не время теперь спорить, нужно понимать момент общий и подчиняться ему. Глупые, не понимают, что все ихнее к ним вернется, перейдет время, и опять будет власть у них, народ же не может властью распоряжаться.
Идея правительства общественного доверия [172] в скорое время сделается всенародной идеей: мужики это поймут, как приближение народа к царю. Вопрос лишь в том, успеют ли это сделать до всеобщей разрухи.
Каждая птица, каждое животное в природе есть завершение окружающей ее среды. «Рассказы о природе» надо написать, исходя из этого. Дупель должен рассказать нам о кочковатых лугах, коростель о речных поймах с высокими осоками: как он шагает мышью; время года, дня, близость или отдаленность от людей. (Купить Брема, Мензбира, Аксакова).
Министерство общественного доверия, или ответственное министерство в простом народе теперь называются просто «Ответственность». Все разговоры о причинах наших неудач и о будущем нашем заключаются: «одно слово, нужна Ответственность».
Понятие, выработанное парламентской историей и произнесенное теперь — ответственность, — у нас из недр простого народа вызвало широкий отклик совести.
Я спрашиваю разных крестьян, с которыми мне приходится встречаться, как они понимают эту ответственность: кто должен отвечать и перед кем?
Ясно, перед кем, перед народом, но кто отвечает, на это получается, смотря по кругозору судящего, разный ответ: то хищники-купцы, то люди, взявшие в свои руки власть, то прямо называется какое-нибудь по имени лицо, больше всех виноватое, и в заключение рекомендуется ему прямо отрубить голову.
Это Страшный суд начинается. Народная душа теперь, как лесная низина, наполняется водой и всё отражая-Смотришь на людей, как они кувыркаются, Господи ты, Боже мой! колесом, колесом, ноги вверх, руки вниз, руки вверх, ноги вниз и опять… колесом живет человек! И вдруг, смотришь, один остановился, на ноги встал и пошел на ногах вперед, все вперед.
Жили-были два брата, один брат трудился, другой достигал звания.
Иногда встречаешь радостное и говоришь: «Это у нас только это», а везде, на всем свете то же бывает.
Радость о своем — это чувство земли, а радость, что везде так, — это чувство океана.
Знакомое, обыкновенное местечко в лесу каким покажется, если, блуждая, придешь к нему и его узнаешь. Это значит, что привычка разбита и удалось посмотреть на местечко с другой, неведомой стороны. Так мы, живя, изживаем себя, а кажется, будто виновата обстановка. Вовремя надо уметь покидать старое, любя старое, вечно бросать его и переходить к новому [173].
Начало чего-то. Всякий из нас, кто пережил события 1905 года и переживает войну, относится к своей прежней жизни, за рубежом 1905 года, как старый дедушка, и только оттого, что внуков нет, внуки — сами дедушки, не рассказывается эпическая повесть о тех давнопрошедших временах.
3 Сентября. Люди будущего — материалисты по миросозерцанию и лично — идеалисты. Люди прошлого — идеалисты и лично — материалисты.
Сентябрь для сентября очень сохранился и будто август выглядит, но летят, уже непрерывно летят, перелетывают листья березы.
Осеннее небо, усеянное звездами, такой вечный покой, и особенно здесь, в деревне, где каждый день раньше и раньше засыпает деревня.
Поля пустеют, по мере этого короче дни и раньше спать ложатся в деревне, зато ярче звезды на небе. Выйдешь на крылечко — такой покой! и вдруг падучая звезда, обрезано все небо на два полунеба, метеор, мчащийся во вселенной, коснулся нашей атмосферы и открыл нам, каким сумасшедшим движением дается этот деревенский покой.
Моя старинная мечта заняться как-то особенно, по-своему, географией, вообще природоведением, одухотворить эти науки, насильно втиснутые в законы одной причинности.
5 Сентября. Вчера получены газеты от 3 сентября с объявленным решением правительства распустить Думу [174], но еще нет известий самого роспуска, о самом роспуске знает Василий (телячий дух):
— Что же это такое, правду сказали, а ее распустили; не надо правды!
Вот когда, наконец, подступил «внутренний немец» к нашему внутреннему фронту. Теперь уже ясно каждому видно, что их византийские одежды, только одежды, показывают немецкую нашу внутреннюю душу. Возмущение, впрочем, происходит от сохранившейся надежды на покой, что, мол, все как-нибудь обойдется так, постепенно. Как только эта надежда разбивается до конца, это, хотя и не видно отсюда горизонта, дело будущего становится виднее.
Беженцы, проникающие во все поры жизни нашего города, мне представляются ветвистыми кореньями какого-то растения.
Целые поколения нашей интеллигенции воспитались на народе, мужике не требовательном, а несчастном, смиренном рабе Божием:
Всю тебя, земля родная [175],
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
Так чувствует себя у нас всякий, нисходя до помощи к народному страданию. А вот являются беженцы и заявляют свои права, совсем не похожие на наше смирение. Не хотят работать <1 нрзб.>. Недавно я выслушивал на вокзале рассуждения нашего предводителя дворянства: он мне доказывал необходимость установления твердой власти по следующим причинам: поток беженцев никак остановить нельзя, а направить его можно, только их обезличивая… Как раз в это время подходит какой-то беженец, довольно прилично одетый, и заявляет:
— Разрешите мне остановиться в Брянске.
— Ваше назначение…
— Пенза… а там никого нет, а в Брянске мой брат.
Предводитель дворянства смешался и сказал:
— Вы должны подчиниться обществу, если все так будут…
— Но ведь тут мой брат, отправлять меня в Пензу, да это даже нерационально…
— Рационально, — сказал предводитель дворянства.
Петроград и Петербург. В комнате холодно: хозяева судятся за дрова. Холодно, как бывало в Львове. Соседи пришли просить хлеба белого.
— А у вас нет ли черного?
— Черный есть, мы вам дадим. Не нужно ли сахару?
— Фунтик ссудите…
На улице перед чайным магазином исключительная очередь, как бывало, перед праздником в казенках. Приезжий из провинции купец так и подумал, было, что казенку открыли, и, осклабясь, осведомился. Разговоры о том, куда уезжать, когда уезжать, слухи о голоде. Вечером приходит прислуга, рассказывает, аэроплан бросил бомбу, попала бомба в баню и побила 400 ратников 2-го разряда. Глупости, а посматривают <1 нрзб.> и прислушиваются. Вместо прежних стройных войск на улицах <видны> только ратники 2-го разряда, какие-то мальчишки и что-то орут.
— Это что! — разговариваем мы с Сергеем Петровичем, — а вот когда настанет такое время, что вы пойдете вон то бревно на Неве ловить, а я пилу искать, и где-то в другом месте новые люди будут закладывать новый город для новой жизни…
Не хватает разменной монеты, очень похоже на Львов, корреспонденции писать некуда, разве только в старый Петербург из Петрограда покойникам, что за это короткое время осыпались, как желтая листва после осеннего мороза: «Милые покойники, мы, поколение, следующее за вами, в глубине души вашим покоем живем, наши надежды на мир, на победу, на хорошее правительство — надежды людей, мечтающих о покое. А не нужно этого, пусть уж больше и больше разрушается до последнего часа, когда молодежь будет строить новый град…»
Беженцы. «Куда же их девать? ведь они тоже наши». Приехал дьякон, семью потерял, приехала школа, а половина учеников потерялась…
Беженцы наводят на такие мысли… но обратные тем, фронтовым: там ощущение врага создает какую-то дымовую завесу на трудящийся народ, здесь создается завеса на фронт враждующих народов, и ясно до очевидности, что их интересы противоположны государственным. Возле беженцев — социальное дело, на фронте — государственное. Чем больше этих бегущих мирных людей, чем дальше в глубь война, тем ближе мир.
Мне хотелось подарить знакомым маленькую пальму, захожу в большой цветочный магазин, теперь почти пустой (цветы получали из Бельгии), — всего две пальмы, одна большая в 60 рублей, другая маленькая, в четыре рубля. Я ворчу, а хозяин говорит: теперь время такое, что сахар дарят, а вы покупаете пальму. Я послушал совета и в следующую мою поездку в Петербург привез из деревни голову сахара, и был настоящий фурор у знакомых: целую голову, да где же я достал ее, вот чудо-то!
Появились женщины-кондукторы на трамваях в полной форме, а на голове платочки. Появились на железных дорогах женщины в погонах. Женскому делу предстоит в близком времени большое поприще.
Опять Распутин! Все говорят, будто он Думу распустил. Государь уже решил, было, поручить Кривошеину организовать из общественных деятелей министерство, как вдруг переменил решение и назначил Горемыкина. Это будто бы Распутин отговорил. Опасаются, что он теперь в ставке и не подкуплен ли немцами, не сговорит ли царя к сепаратному миру. Вспомнишь только, что слышал за одну неделю здесь — и ужаснешься жизни петербургского человека: в неделю на месяц постареешь…
Встречаемся с Разумником, не видели всего неделю друг друга, и сколько есть о чем поговорить, сколько воды утекло за эту неделю, будто часовая пружина сорвалась и с безумной скоростью затикали часы. Не будь привычки хвататься за старое — как бы мог жить теперь человек!
Будто с Перемышля начал по ночам вертеть столики [176], а днем кормить голубей… обрадовался, говорят, что освободили. Так ли? А ведь это у народа Иван-Царевич!
Спокойствие.
Левые негодуют на кадетов: это Милюков будто создает спокойствие в расчете: правительство в ходе войны все равно уступит власть, так что беспокоиться нечего…
Гринев у Пугачева [177].
Горький выслушивает доклады своих «енералов» о Милюкове и фыркает: «Человечишки!» Потом о Милюкове: «Глупый человечишко!» Сидит, выслушивает, и вот-вот выговорит: «Гг-енералы!» Вокруг него старинное оружие, вывезенное из Италии, картины, книги, им накупленные, мебель, совсем будто Пугачев во дворце, — а тут же и такое почтение, такое благоговение ко всему этому «европеизму», как он называет.
И во всем этом, со стороны глядя, какой-то смешной, наивный Пугачевский тон, а пойдешь с этим же Горьким грибы собирать, как он идет, большой, задумчивый, посмотрит на дорогу, засыпанную хвоями, и скажет, опираясь на свое чисто нижегородское «о». «Вот когда хвои эти обледенеют и ветер, так позванивают… чудесно!»
И когда расскажет свою жизнь, как он бродил по схимникам, как стрелялся, как с одним лавочником задумал культуру в деревне насадить и как претерпел в этом и многое, многое свое русское — как естественно выходит из всего этого его преклонение перед «европеизмом». Излагаю нить разговора нашего: Необъяснимое: т. е. китайщина, восток, где жизнь не ценится (примеры необъяснимого: гвоздь в затылок убитого и многое такое знакомое нам «не для чего», «круг», «загадочность», «без выхода», «непонятное», «достоевщина»). Выход из необъяснимого — Италия! (у Рязановского: — Эллада), вообще признание ценности жизни.
Не богоборство, а просто покончил с Богом: как и Легкобытов: пуп отрезали человечеству от Бога.
Старец из ямы спросил Максима, как шел и проч., а потом начал спрашивать о брате своем и так сказал: это вот брат его в эту яму посадил. Что это за яма? — несчастие, и Бог, и злоба к человеку — вот откуда необъяснимое, выход из которого — к человечеству (в радость, в жизнь, в Европу).
Мое заключение:
— Прометеева борьба кончается Христом. Пугачев отвечает:
— Да, это признает немецкая философия: ничего, остроумные люди, ничего…
Горький начинает примеры приводить из своей жизни, доказывая, что он не в борьбе, а просто «покончил». Я не могу ничего возразить, потому что то — «немецкая теория», а это жизнь, это факт, и к этому новому факту (жизнь состоит в новизне фактов) надо прибавить новый действительный, а не мертвый факт. Почему этим живым людям и ненавистны Мережковские: эти живут, а те строят теории, эти рождают жизнь, те певчие, воспевают ее, эти всегда стоят как бы у конца и мучительно дожидаются продолжения, у тех во всякое время и на все, как брызги, слетает ответ.
— Не умеют сказать: «Не знаю!» — вот главное обвинение Горького Мережковскому.
Такие люди, как Горький, открывают давно открытое, давно сказанное, они думают, что открывают, но они только находят что-то уже сотворенное и находку свою действительно открывают толпе.
У Горького Лука, вероятно, представляет из себя проповедника Христа-утешителя [178]. В нем Горький изображает свое собственное сомнение в такой личности: чем он силен? обманом.
Мне Горький говорил: — Схимник говорит общими словами, обыкновенные вещи говорит, какой-нибудь купец уйдет от него, вспоминает, что он сказал, и видит обыкновенное, что и он не глупее, а вот почему-то он может, а мы не можем, почему?
Камень-правда. Среди поля камень лежит большой, как стол, и нет от этого камня пользы никому, и все на камень этот смотрят и не знают, как взять его, куда деть, пьяный идет, натыкается и ругается, трезвый отвертывается и обходит, всем надоел камень, и никто взять его не может — так вот и правда эта.
Лично многие из нас пережили свое разрушение града и плыли, спасаясь на каком-нибудь жалком бревне, голодали, озирались по сторонам, вскакивая на задние лапки и повертывая мордочку по сторонам на видимое всем разрушение городов, земель, бегство сотен тысяч людей, потерявших кров, удушливые газы, бронированные автомобили и мечущие бомбы крылатые моторы, — это все ново. Мы переживали жизнь в глубину, теперь переживаем в ширину.
Вдеревне. Сахар. Отсутствие сахара создает настоящую революцию: как радостно переносило население запрещение водки и как тягостно это отсутствие сахара. Как понятие немца-врага расширялось и, расширяясь, дошло до понятия внутреннего немца, как и формула «Всё для армии» потеряла прежнее значение, когда армия стала создаваться из ратников 2-го разряда — людей, никогда не бывавших в строю.
25 Сентября. День раздела. В воскресенье 20-го приехал в Хрущево.
Автобиографическое. С некоторого времени я почувствовал, будто за мною следит кто-то, и ни одно движение мое не пропадает бесследно, ни одно движение, ни один человек не пропадает и влечет за собой иногда громадные последствия, так…. мечта жизни…
Осыпались старые люди за время войны, как осенью желтые листья на старых дубах…
У Толстого главное хорошее в творчестве — способность лепить людей из чего-то живого, читая, вы постоянно чувствуете под собою безликую стихию (как это называют) или, что ли, подпочву, из которой по воле творца легко и свободно возникают, проходят, исчезая куда-то, лица людей.
Всё недаром!
Какая масса людей проходит даром, как тени, и кажется, все это ненастоящие, неинтересные люди, между тем в действительности все они настоящие, все интересные: стоит только попасть с любым из них на одну тропинку, как откроется неизбежно их природа в ужасающей силе, и тогда понимаешь действительность, равно как, глядя на мелькнувшую падучую звезду, догадываешься о действительной мчащейся природе неба, а не спокойной, как кажется.
Антихрист. У мужика под Николой висит Вильгельм — антихрист, и мужик говорит: «Если его все под Николу повесят, то сила в нем пропадет».
Беженцы. — Третий день не ел! Не врут — для вранья тоже нужен досуг. Рвет в окно. В урыльнике варят картошку. Тут варят, а там гадят. Причина потерь родных: пошли за дровами, а поезд ушел. Не будь своего, так все бы мертвые приехали.
Тут же в поезде умирают и каждый день рождаются. Духовная помощь. Крестник. Случайная встреча матери с сыном. Костры к вечеру разгораются, холоднее, говор, как в зимних ульях. Человек с трубочкой: ему все равно — куда-то ведут, куда? Вся масса не знает, куда, зачем, что. Тут, по мнению Бехтеева, нужна власть, которая и должна определить все, нужно обезличить массу. Подходит человек, имеющий направление в Борисоглебск, а ему нужно в Царицын — там у него родственники, нет, пусть едет в Борисоглебск.
Город богатый возле — прошлый год, когда прибывали раненые, и нынешний, когда явились беженцы. По всем признакам видна готовность населения жертвовать (приносят хлеб, подносят баранки), нужна только организация власти.
Движение такое, что сделать ничего нельзя, но возможно только непосредственно хвататься за нужду: кусочек сахару, поданный ребенку, и кусочек власти.
Сестры жизни обходят вагон: сколько детей? восемь! восемь кусков, щепотка чаю. Достали молока…
Пользуются воинским питательным пунктом, а если приходит воинский поезд, то вся машина останавливается, билетики хранятся до следующего питательного пункта, при опросах: «У вас нет билетика?» — говорят: «Есть», а с тем билетиком не дают здесь пищи.
Движение Елец — Гродно — Пенза — где-нибудь забивается и направление изменяют — где искать родных?
В комитете юридической помощи населению: беженец пошел определять в приют чужого ребенка, пока определил, эшелон ушел, и, в конце концов, он остался с чужим мальчиком на руках, а своя семья неизвестно где.
С 24 августа — 24 сентября 100 тысяч беженцев, из них 10 тыс. дамы, наверно, накормили.
Болгария объявила войну Сербии. Война теперь и все, связанное с войной, до того глубоко проникло в жизнь, до того стало обыкновенно и всем знакомо, что для изображения этого нужно воображать себе читателя где-нибудь на другой планете. Мне кажется, наиболее занятным и даже фантастическим показалось бы теперь изображение жизни где-нибудь самой мирной, самой обыкновенной в прежнем довоенном роде.
Вот аллея старого парка именья, где я часто раньше бывал, вот по озими пробитая крестьянами тропа, лошади на зеленях, листья замерзающего хрена, голые деревья дубов, лип и как бы весенняя нежная зелень каких-то деревьев вдалеке: зелень сирени, зелень немногих сохранившихся листьев — желтые все облетели и остались зеленые, редкая зелень от редины своей кажется нежно-весенней зеленью, а пруд, как зеркало, и пущенный по нем камешек звенит и свистит, как стаи пролетающих весенних пташек. Вот-вот грянет крепкая зима. Я бродил по старинному саду, бычок, увидев меня, пошел за мной, и все шел, шел, привык ко мне, станет на секунду, скусит травы, и опять за мной, мы подошли к застывшему пруду в лесу, забавлялись звенящими камешками, и так прошел первый день нового собственника [179]. Кричат размножившиеся утки, гремят по мерзлому телеги: мужики везут в город картошку, мужик задавлен картошкой. — Ской далече? (сколь). Гололедица. Замерзает земля, может быть, не удастся вспахать и придется сеять весной овес по пожару. Иван Михайлович о картошке: — Что делать? Из-за картошки невозможно продать рожь и овес, невозможно достать никакую подводу: задавлен мужик картошкой.
Старик Волуйский знает моего отца, деда и прадеда, а я даже отца своего не помню.
Когда водку запретили — помощь, когда сахар запретили — обдирали.
Мой вопрос: кроме общих причин расстройства движения, какие специальные причины задержки продуктов сельскохозяйственного производства на местах? Ответ: первая причина — опоздание уборки урожая вследствие дождей на целых полтора месяца, так что теперь мужики заняты, вторая причина — цены высокие на продукты, и потому мужики стараются вывозить свое. Третья причина: теперь не пьют и потому заботятся о своем. Благосостояние мужика увеличилось, во-первых, от прекращения пьянства, во-вторых, от высоких цен на хлеб, в-третьих, от казенного пайка.
Мужик стал есть: по свидетельству мучных торговцев, значительно увеличился спрос на высшие сорта муки (крупчатка, первач 1-й, первач 2-й) и сильно понизился спрос на вторые сорта (серая первая и выбойка).
Попробуйте теперь купить у мужика яйца! Попробуйте попросить его заехать куда-нибудь или что-нибудь подвезти. И потом требование чаевых как должного.
Число рабочих рук уменьшилось: Ростовцев говорил, что в аренду не взяли все его имение, но на взятую часть охотно повысили цену. Узнать: при каких же обстоятельствах ест у нас мужик теперь белый хлеб, какой это мужик.
9 Октября. Понимающих литературу так же мало, как понимающих музыку, но предметом литературы часто бывает жизнь, которой все интересуются, и потому читают и судят жизнь, воображая, что они судят литературу.
12 Октября. Львов взяли…
Смерть бабушки (начало романа). По кусочку земли: да ведь из-за земли же они дерутся! Описание ее владений. Остается одна с географической картой. Изобразить невозможность для старого человека понять географическую карту. Завещание. Что-то в карте смутило ее, перепутала мысли о войне, о разделе, о сдаче в аренду… умерла. На спокойном звездном небе скатилась звезда… и стало понятно, какое огромное движение было там под этим видимым покоем тверди небесной. Осенние листья осыпались, так и старики осыпались не от вражеских пуль, а от странного невидимого <неизвестного> грядущего нового мира.
18 Октября. Начинаю возвращаться к себе…
Эпоха европейской заминки и торжество Вильгельма: крушение европейской дипломатии с выступлением Болгарии.
Никого не ругают в провинции больше кадетов, будто хуже нет ничего на свете кадета. Быть кадетом в провинции — это почти что быть евреем. Недаром и еврейский вопрос есть вообще грань между провинциальным прогрессистом и кадетом: прогрессист по еврейскому вопросу виляет, кадет признает равноправие. Конечно, разделяет и аграрный вопрос, но все-таки не так очевидно это, не так жизненно, как еврейский. И все-таки, мне кажется, не так тут дело в программе, как… в чем? Я затрудняюсь точно определить. Мне кажется, что обыватель по совести считает кадетскую программу хотя и недостижимым, но почти что святым. Когда левый выставляет свою недостижимую программу, то за то он и левый, отщепенец, человек будущего, человек не от мира сего, «передовой авангард». А кадет у нас судейский чиновник или адвокат, человек жизненный, который меряет и аршином жизненным. Скажет один о таком:
— Кадет.
В ответ ухмыльнется и повторит иронически:
— Ка-дет! Недаром икру любит.
— Что же, — спросишь, — нельзя кадету даже икрой полакомиться?
— Отчего же нельзя: покупай, и кушай на здоровье, и угощай — это ничего. А у нас уж примета верная: как адвокат начал ходить к купцам и есть икру — пропащее дело. Икру ест, а потом расписывает: мы, мол, кадеты!
Словом, у нас думают так: если хочешь делать святое дело, откажись от икры и с нею вообще от заинтересованности личной в этой жизни, будь просто святым и не мешай другим есть икру.
Зато какой бы ни был прогрессист правее кадетов, хотя бы на пол-еврейского вопроса, этот прогрессист движется: этот человек ничем, в сущности, не отличается и от самого правого, только по чему-нибудь ему так быть Удобнее. Тут главное в радостном живчике, сопутствующем во всяком жизненном предприятии. Можно и на фронте в царстве смерти делать серьезное нужное дело возле раненых и в то же время никогда не упускать из виду радостного живчика. Так работает какой-нибудь уполномоченный, одушевленно, плодотворно в высшей степени и в тяжких условиях. Вдруг он узнает, что знакомый или родной человек, земляк назначен министром. Сейчас же загорается живчик радостный, и, сломя голову, катит уполномоченный с фронта догонять министра и думает об одном, как бы не опоздать к губернаторскому месту.
Когда по улице с мещанскими домишками, где вечно, как в ауле, пахнет навозным дымом и жалкие люди собирают с улицы шарики конского навоза для отопления своих домиков, провозят целую телегу, нагруженную хорошими жаркими белыми березовыми дровами, то кажется — не дрова, а какую-то вкусную осетрину везут.
Откуда везут осетрину? Сколько зависти, сколько вздохов и проклятий вокруг, злодеем представляется владелец осетрины, если поддаться на минуту чувству жалости к этой городской бедноте. Откуда везут осетрину? Недавно я был в гостях у владельца небольшого имения, он пошел мне показывать свои гигантские садовые деревья, обреченные им на срубку. Несколько сотен этих великолепных деревьев занимали почти полторы десятины земли — роскошь, недоступная хозяину. Он решил их срубить и выгодно продать материал. Ильм идет на дорогие поделочные работы, клен то же самое, кроме того, было много в парке могучих прекрасных ясеней. Хозяин спрашивал меня, на что идут ясени. Я знаю, что они тоже идут на что-то очень дорогое, но на что — вспомнить не мог. К нам подошел ботаник, вступился в наш разговор о дорогих вещах столярного искусства, улыбнулся, и сказал:
— Не время теперь об искусстве разговаривать! Мы удивились, он опять улыбнулся:
— Все пойдет на дрова, ничего нет дороже дров: двадцать копеек пуд — сырые на месте, сухие — сорок копеек, этого никакое искусство не выдержит.
Так оно и вышло: великолепный материал искусства пошел на дрова, на отопление — чего бы, казалось, демократичнее? А вот теперь по мещанской улице города везут эти дрова, и люди смотрят на них, как на недоступную осетрину.
Загляните теперь в тайники всякого сколько-нибудь состоятельного дома, сколько там белой муки, сахару, всякой крупы, всяких мелочей. Сегодня кто-то сказал: «Покупайте уксусную эссенцию», — а завтра уж все покупают. Завтра нам скажут про вазелин — мы будем вазелин закупать фунтами. И так все естественно и даже демократично: цены растут с быстротой ужасающей, всякий лишний рубль и рабочий человек с наибольшей выгодой должен помещать на закупку продукта необходимого питания. «Я не настолько богат, — скажет всякий бедняк, — чтобы не запасаться…» Происходит соревнование передовых коней и водовозных кляч…
Ксения Николаевна:
— Саша, чего ты свою жену никому из нас не покажешь! Саша отвечал:
— Что мне показывать ее: это у меня в домике не для выставки.
Потом сконфузился своего слишком резкого тона со старухой, подругой его покойной матери, и стал говорить с большой искренностью: — Ксения Николаевна, простите меня, что я вам так… семья моя, правда, сложилась случайно. Было мне очень неладно: борьба такая душевная между животным и духовным, хотелось брака святого с женщиной единственной, вечного брака, соединиться с миром, и в то же время… мне был один путь — в монахи, потому что я воображал женщину, ее не было на земле и та, за которую я принимал ее, пугалась моего высокого идеала, отказывалась. Мне хотелось уйти куда-то от людей в мир, наполненный цветами и птичьим пением, но как это сделать, я не знал, я ходил по лесам, по полям, встречал удивительные, никогда не виданные цветы, слышал чудесных птиц, все изумлялся, но не знал, как мне заключить с ними вечный союз. Однажды, в таком состоянии духа я встретил женщину [180] молодую с красивыми глазами, грустными. Я узнал от нее, что мужа она бросила — муж ее негодяй, ребенок остался у ее матери, а она уехала, стирает белье, жнет на полях и так кормится. Мне она очень понравилась, через несколько дней мы были с ней близки, и я с изумлением спрашивал себя: откуда у меня взялось такое мнение, что это (жизнь с женщиной) вне того единственного неземного брака отвратительна и невозможна.
Очередная задача: выдумать какую-нибудь форму для газетных очерков и систематизировать наблюдения.
Люди реакции у нас в провинции, вернее, громадное большинство их, держатся не принципов, а того, что в настоящее время является прочным: если прочно будет социалистическое, то они признают и социализм.
Алексей Федорович Шереметев (предводитель дворянства в Ливнах), шестидесятник, монархист, выводит идею царя из: 1) народу нужно дать, что он хочет сам, 2) Россия завоевана правительством.
С н ы. Будто бы я где-то в своем новом доме, показываю гостям фотографии, а на террасе через несколько комнат под сенью старых лип сидит мать моя и возле нее мои дети. Я пошел туда, она встала, высокая, вся в черном, сильная, медно-загорелая, я смотрю на нее и плачу, плачу…
Приближается год со дня смерти.
Фронт и тыл соединяются: народ хочет разными путями немца разбить.
Ошибка Шереметева: народ в своем развитии неизбежно должен пройти то же самое, что прошел интеллигент.
Война. В Толстовской эпопее войны не изображена обратная сторона, изнанка войны — то, что снабжает армию, связывает армию с тылом, в чем, как черви, заводятся подрядчики всякие, живущие от войны к войне, надеждой на новую войну: такая война бывает раз в столетие, как тут не нажиться!
18 Октября. Будучи целый год вдали от столицы, я спрашивал часто себя: что делает в это время Мережковский? На него у меня была в душе надежда, потому что его я люблю как человека и уважаю как большого писателя и даже учителя.
И что бы враги ни говорили о религиозно-философских собраниях, а историк отметит это искание Бога перед мировой катастрофой, как все равно простонародный летописец не упустит сказать о горевших лесах в июле 14 года и о по-меркнувшем от дыма солнце.
Жалкое искусство нашего времени, краденое… и пр.
26 Октября. В кружке Мережковского было отношение к старой религии милостивое и даже любовное, а что он как будто бы вынимал из ножен меч, то это было неверное, ненастоящее. Старая религия, отчасти как источник для искусства, отчасти как материал для романов с перспективами глубочайших открытий, глубочайших соприкосновений с народной душой. А в русском передовом обществе отношение к религии действительно отрицательное, потому что в действительности русского человека отделяет от религии ложь ее представителей.
При чтении фельетона 3. Гиппиус «Без аминя».
Анекдот — это «аминь», произнесенный не духовной личностью, а обществом, это общественный аминь.
При чтении Пойо. Я думаю, что при исследовании религий напрасны изыскания у первобытных народов, о которых нам, вероятно, по существу мало известно. Нынешние примитивные люди из народа, если взять их в массе, как они едут на своих телегах на ярмарку, как на ярмарке торгуются, дерутся, потом едут ко всенощной и там крестятся — почти совпадают с определением первобытных языческих народов. Но если душою соприкоснуться с отдельными личностями из масс, душою, т. е. смотреть на подобное своему собственному пережитому, то в первобытной душе увидишь всю полноту переживания сложнейшей души. И если бы мы могли постигать душу птиц, четвероногих, то и там бы нашли то же самое. С поверхности все однообразно и в природе, в глубину разнообразно и все есть, что есть в нашей душе. В природе есть все, и наше человеческое дело есть только дело сознания (сознательной личности). Дело человека высказать то, что молчаливо переживается миром. От этого высказывания, впрочем, изменяется и самый мир.
Отзвуки войны. На этой войне лежит печать промышленности: православная Россия споткнулась на фабричном пороге — не хватило снарядов, не хватило средств удовлетворения необходимой потребности в обществе при огромных богатствах.
Когда ищешь последнюю причину вздорожания какого-нибудь продукта, то, в конце концов, кажется, что последняя причина есть вздорожание рабочих рук: все отвечают, что продукт дорог, потому что дороги рабочие руки. Рабочие руки дороже, потому что дороже средства удовлетворения необходимых потребностей. И получается заколдованный круг: спекуляция одного лица, которое держит в руках весь наш уезд, его деморализующее влияние на все наши общественные начинания. Сила этого лица, однако, заключается в связи с неким непременным членом, который правит всей губернией, сила же этого непременного члена заключается в слабости губернатора. Слабость же губернатора происходит не от его личности слабой, а оттого, что природа нашей власти такова, что материальная часть ее поручается специальному лицу. Таким образом, получается связь земельно-чиновничьей аристократии с промышленной через это специальное лицо с общей целью обирания обывателя, который вопит об ответственности.
Нужно исследовать, как через это все-таки пробивается общественность.
Как изучить историю третьего сословия? Изучить елецкие купеческие роды…
Удел русского интеллигента: за Китайской стеною религии, отделяющей народ от общения с ним, питаться крошками, падающими со стола европейской учености и безверия.
Беседа с председателем Биржевого общества.
Христос и торгующие. Меня всегда удивляло в Евангелии, как это Христос без предупреждения прямо бичом выгнал торгующих из храма: [181] люди торговали голубями по обычаю, это было обыкновенно, привыкли к этому — и вдруг их прямо бичом… Раньше я это не понимал, но теперь, во время войны, мне стало ясно: для торгующих единственная мера — бич, всякие предупреждения тут бесполезны.
Порочный круг: почему дороги продукты первой необходимости? Ответ: потому что дорог рабочий труд. Спрашиваете рабочих: почему дорог рабочий труд? Они отвечают: потому что дороги средства первой необходимости. Земля стоит на китах, киты лежат на воде, а вода на земле.
Город не может получить дрова, потому что евреи скупили все дрова и берут за них по 30 к. за пуд. Спрашиваем евреев, почему так дорого. Отвечают: потому что себе стоило дорого.
Схема: виновато не купечество, как можно ставить козла в чужой огород: виноват тот, кто пускает козла в чужой огород. Факт: некто пускает козла, некто виноват в козлином попустительстве. Мы знаем, кто виноват: некое лицо из губернского присутствия, правящее всей губернией. Во всякой власти есть часть духовная и материальная: материальная часть отдается секретарю, духовная — представителю власти, без разделения невозможно, и весь вопрос, насколько сильна та духовная часть власти, чтобы подчинить себе материальную. Власть может быть исполнена самых лучших намерений, но беспомощна, потому что не может справиться с материальной своей частью. Я видел на войне исполненного благороднейших стремлений и получившего деньги для закупки разных хозяйственных материалов. Не будучи знаком с этими материалами, со списком закупок их, он поручает это вторым лицам, и те становятся хозяевами положения. Когда разбираешь все эти случаи, то, в общем, приходишь к заключению, что горе не в злом человеке, а в слабом, имеющем претензии на власть.
Как известно, в Толстовской эпопее войны почти вовсе не изображена материальная сторона войны, то, что снабжает армию питанием.
В этой войне до очевидности совершается одна и та же сущность: в чем фронт и тыл объединяются? Там, на фронте, враг стоит лицом, а тут, в тылу, он стоит задом, тут он отдыхает и кушает, спит, наживается. Фронт — это очень узенькая линия, и там только момент, один момент после долгого времени ожидания, момент, когда враги становятся лицом к лицу. Но все другое время, на всем пространстве от этой узенькой полосы враг отдыхает, ест…
Редкий момент, когда враг становится лицом к лицу и можно бывает заглянуть в лицо врага, и этот момент ожидания с жутким нетерпением на узенькой линии, называемой фронтом; во все другое время враг — существо ласковое и даже ходит ко всенощной.
Нынче, пожалуй, не так страшно заглянуть врагу в глаза на боевой линии, как жить изо дня в день возле его грязного и вонючего тела.
Недаром же рисуют образ врага по образу Георгия Победоносца. Голова у врага рода человеческого изображается маленькой, но интересной: пышет пламя, горят глаза, эта маленькая голова посажена на огромное тело вьющееся. Духовная сторона зла изображена маленькой, а материальная — необычайно огромной.
Счастлив <человек>, счастлив тот, кому суждено вонзить копье в огнедышащую пасть, и горе тому несчастному, кто обречен пребывать изо дня в день возле его огромного вонючего вьющегося и грязного тела.
Крестьянин, который открывает лавочку в деревне, потом переходит в город, делается купцом, происхождение богатств этого крестьянина всегда приписывается начальнику зла: он или обыграл или убил. Народниками-писателями написано множество повестей на эту тему. Нам понятно теперь происхождение этой легенды, личная инициатива, личное творчество в народе рассматривается как общее благо, а торгующие тем виноваты, что обратили его в личную собственность. Потом скупость как сознание своей личной неспособности, потом расширение свободы, которая приводит к общей свободе. Мы находимся в периоде индивидуализма и скупости. На это закрывать глаза нечего. Потом: с развитием общественного опыта индивидуализм как естественная сила, как сила природы так или иначе используется обществом. У нас она используется администрацией, разлагающей <естественное> стремление общественности.
Колотушка! опять колотушка! Помню, где-то на заре своей жизни при встрече с кем-то усталым рассказывал о своем детстве, что слышал на улицах родного города колотушку, как это было, казалось мне, давно, будто тысяча лет прошло с тех пор. И вот теперь опять колотушка та самая, мне кажется, я через тысячу лет возвратился в родной город, и в нем все по-старому. При звуке колотушки выхожу на улицу, залитую лунным светом, сторож таинственный, как Медведка, журчащая где-то в глубине ночи у тенистого пруда, проходит по пустынной улице. Я натыкаюсь на камень и вспоминаю, что тысячу лет тому назад я натыкался на этот же самый камень и, удерживая равновесие, отскакивал вот к этому самому чугунному столбику. И тут где-то Коля Криворотов жил…
За столиком корреспондента. Ровно к восьми вечера я прихожу в городскую Думу и занимаю место у столика корреспондентов; в зале одни только портреты купцов, старых деятелей города, и ни одного живого человека. Сторож мне разъясняет, что собираются у них постепенно, часам так к десяти, и бывает, числа не хватит — и все разойдутся к одиннадцати, и отложат заседание.
Портреты старых деятелей мне хорошо знакомы, но теперь, во время войны, они в моем воображении как-то странно преображаются. Время такое, что не увидишь приятеля, с которым привык делиться новостями, три дня, и кажется — три года прошли. И так уже привык к такому быстрому темпу времени с перебоями, что, когда смотришь на этих людей, кажется, через тысячу лет возвратился опять на старое место. Старые купцы, мне кажется, теперь держат узду времен, сидят и держат ее и насмехаются надо мной, их потомком, которому долго казалось, что он вырвался из этой узды в мировое пространство.
Их очень немного, этих знаменитых представителей купцов нашего прежнего времени, их потомки между собой все перероднились, и я сам им всем родня. Через тысячу лет, кажется мне, возвращаюсь я к этой своей родне. Усмехаясь, смотрят на меня отцы города, молчат и твердо держат узду времени. Один гласный, вылитый портрет своего висящего на стене отца, входит в залу, подсаживается ко мне.
— Сколько лет, сколько зим! Какими судьбами? Надолго?
— Совсем.
Изумленный, смотрит на меня, как будто я сюда из вечного пространства, метеор свалился сюда, встал на ноги и заговорил.
— Что же вы тут делать будете?
— Пересмотрю, как жили отцы и деды.
— Жили, жили, — гласный озирается на портреты, — те жили правильно, совестливо жили, а нынче война, отечество в опасности и… жулик на жулике. Были и войны в прежнее время, были и богатеи, и наживали на <войне> в то время <тоже>, а иначе…
Он рассказывал мне об одном, как он нажил на войне (случай какой-нибудь описать возмутительный), ругался ужасно, долго и вдруг говорит:
— Извините меня, ах, батюшка, я и не подумал.
— В чем дело?
— Да ведь он же, батюшка, вам родня…
— Родня?
— А как же: Михаил Петрович, извольте видеть… — он показал на старый портрет, — был вам прадедушка, а бабушка ваша… родня, как же не родня. И продолжал дальше в каком-то восторге: — Можно сказать, даже ближайшая родня. И как же вы так этого не знаете, ближайшая родня. Только вы меня извините, ах, уж пожалуйста, не взыщите…
Гласные собираются медленно, в десять часов не хватает двух голосов для кворума, а их требуют, говорят по телефону, посылают сторожа, за зеленым столом теперь <сидят> живые портреты. Слух о моем возвращении… Меня окружили, за моим корреспондентским столиком собирается вся дума.
— Какая ваша цель?
— Цель моя: найти Минина.
Елец. Окраинный город московского государства. За Сосной начиналась татарщина. Батый доходил до Сосны и повернул. К этому: легенда о Божьей матери на Аграмаче [182].
30 Октября. В дневнике Толстого молитвы его похожи на «записи», а записи ничуть не похожи на молитвы: какие-то письменные молитвы. Если уж записывать свои молитвы, то надо записывать, как стихи, чтобы их могли повторять другие, и от этого не было бы смешно, как неминуемо будет смешно, если другой человек будет молиться по толстовским записям.
Да, слабость духовная или физическая есть источник нашего презрения и брезгливости, пошлости жизни среднего человека. Сильный мимо идет.
Источник: lib.rus.ec.
Рейтинг публикации:
|
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Комментарии
Настоящий том представляет собой второе издание книги М. М Пришвина «Дневники 1914–1917», изданной в 1991 г. Входе подготовки тома к переизданию в архиве Пришвина (РГАЛИ) была обнаружена папка под названием «Отдельные листы 1914–1916», которая находилась внутри материалов, относящихся к «Раннему дневнику» (1905–1913). До сих пор считалось, что дневник 1916 года, за исключением нескольких записей, включенных в первое издание, утрачен. Анализ обнаруженных архивных материалов позволил восполнить в настоящем издании этот существенный пробел. Несколько записей 1914 и 1915 гг. также были включены в дневник.
При подготовке текстов слова, которые не удалось прочесть по рукописи, обозначаются в тексте угловыми скобками о либо даются предполагаемые составителем слова в квадратных скобках <>.
Комментарии и алфавитый указатель в данном издании переработаны.
В алфавитный указатель не включаются имена неизвестных по биографическим материалам Пришвина крестьян, людей, которых он встречает во время поездок на фронт в годы Первой мировой войны или в Петербурге в течение 1917 года.
Дневник Михаила Михайловича Пришвина (1873–1954) представляет собой уникальный документ, хронологически охватывающий пятьдесят лет (1905–1954) — годы катастрофической ломки всех форм жизни.
Первые сохранившиеся страницы дневника относятся к 1905 г., обозначившему начало новой политической ситуации в России, а последние записи сделаны в январе 1954 г. — дата, позволяющая говорить о начале кризиса сложившейся политической системы.
Таким образом, текст дневника воссоздает подлинное лицо целой эпохи, связанной с процессом насильственного переустройства мира, в котором существование и творческая деятельность личности неминуемо сопряжены с трагедией. Пришвин ощущает себя выразителем этого, в его понимании, главного содержания эпохи: «Хочется и надо — это у меня с первого сознания, между этими скалами протекла вся моя жизнь».
Текст дневника представляет собой некое двуединство, в основе которого лежит интуиция коллективной души народа и творческой личности. При этом очень существенно, что путь Пришвина как писателя определяется стремлением не сочинять, а воплощать коллективную душу народа в форме сказки или мифа («Не сочинительство, а бессознательное поэтическое описательство»).
С одной стороны, дневник как особый жанр, свидетельствующий о стремлении художника выйти за границу искусства, раскрывает присущую искусству тайну, делает возможным прямые идеологические высказывания и логические обобщения. Дневник Пришвина содержит огромный пласт исторических и жизненных реалий — эклектичный, хаотичный мир дневника соответствует действительности. С другой стороны, своеобразие дневника заключается в том, что даже в этом жанре Пришвин сохраняет художественный способ познания мира. Важной частью дневника Пришвина является связь с его художественным творчеством: в дневнике часто впервые появляются художественный образ — исток будущего произведения, синтезирующий смысл того или иного события, черновые варианты рассказов или очерков, которые часто без всякой обработки переносятся в художественное произведение или становятся им. Важной особенностью дневника оказывается рефлексия писателя на собственный художественный мир, свой творческий путь.
Отличительной чертой художественного стиля Пришвина, присущей ему с первых произведений, является антиномичность субъективного и объективного, исповедального и очеркового, экспрессии художника и материала. В дневнике эта антиномичность приобретает особенную силу: факты реальной жизни, сохраняя на первый взгляд абсолютную случайность, предстают перед нами, овеянные потоком поэтического сознания, который выявляет их лицо, их смысл. Это так существенно, что без натяжки можно сказать: дневник Пришвина представляет собой единый художественный текст, в котором текст дневника каждого года часто организуется вокруг одной, главной темы, выступает как бы завершенным фрагментом целого.
Если для обыденного сознания хронология — в значительной степени условный ритм жизни (календарь), то в художественном сознании Пришвина это факт художественного мышления, выражающий единство природного, исторического и человеческого времени.
В дневнике 1914 г. главной темой становится женское движение, которое рассматривается писателем в широком контексте русской и мировой культуры (Венера, образы Гёте и Гоголя, идеи Розанова). В свете женского движения получают интерпретацию вопросы истории (памятник Екатерине, образы женщин-революционерок), общественное движение (диспут по женскому вопросу, «передовая» женщина), проблемы семьи, брака, материнства, любовь, христианская проблема девства, проблема личности, идеи женственности коллективной русской души и женского начала в творчестве.
В пришвинской метафизике мужского и женского обращает на себя внимание следующее соотношение: женственность русской души — творчество легенды — женственность самой личности художника.
С августа 1914 г. ведущей темой в дневнике становится война. Но предметом внимания писателя являются не военные события сами по себе. Война становится своеобразной призмой, сквозь которую воспринимается теперь образ России: возникает оппозиция «Россия — Германия», встает вопрос о русском национальном характере, об исторической судьбе России. Война в дневнике существует как событие, нарушившее историческое течение времени и обнажившее в жизни ее архаическое, реликтовое основание («По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим», «дух наш возвратился к вопросам первобытных времен»). Это возвращение чревато возможностью социального срыва в обществе, что Пришвин пророчески предвидит уже в августе 1914 г. («если разобьют, то революция ужасающая»): победа представляется ему в это время единственной возможностью сохранить преемственность истории.
Однако в 1915 г. катастрофический ход событий становится очевидным («это страшный суд начинается»), и на этом фоне возникают две важные темы, которые впоследствии получают развитие в дневнике революционных лет: тема отцеубийства («интеллигенция… убивает отчее, быт») и тема движения русской религиозной души в сторону мифа о земном рае («Последствием этой войны, может быть, явится какая-нибудь земная религия»).
Война в дневнике Пришвина предстает символом мужского дела («настоящей женщины нет на войне… все сопротивляется ей»), но в то же время в сознании писателя происходит сложное сопряжение мужского и женского: война сравнивается с родами — то и другое связано с творчеством новой, неизвестной жизни.
Очень важно отметить, что в творческой судьбе Пришвина-писателя война сыграла особенную роль. На фронте, куда он попадает в качестве корреспондента, к нему приходит постижение природы, как части космоса, то есть мира упорядоченного, осмысленного человеком, внутри же хаоса, который приносит война, места природе не находится («почему на войне исчезает природа?»). На войне он обнаруживает связь природы с творческой природой человека и поднимает вопрос о соизмеримости природного и человеческого ритма, о природе сопереживающей, сочувствующей или «равнодушной». Кроме того, война предельно обострила восприятие — так или иначе в 1915 г. впервые отдельные картины природы сложились в дневнике в мощную общую картину весны. Природа осознается Пришвиным как та сфера, в которой он с определенностью чувствует себя художником.
Дневник 1916 г. зафиксировал уникальную точку зрения писателя — из глубины провинциальной русской народной жизни, в которой он ничего не изучает, а живет как все: писатель-пахарь, собственник земли. И это положение открывает ему новый угол зрения на войну: оппозиция «Россия — Германия» превращается в оппозицию «русские — немцы» («В этой войне мерятся между собой две силы: сила сознательности человека и сила бессознательного. Мы русские — сила бессознательная, и вещи наши на место не расставлены») и постепенно вообще перестает быть оппозицией («В конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины»), а становится способом культурного диалога. С этой точки зрения крайне интересным оказывается появление пленных австрийцев в качестве работников, которые становятся носителями европейской культуры в русской провинции. В то же время во всей глубине раскрывается перед писателем двойственность русского национального сознания, эта загадка русской души, предстоящая всему миру («почему русский человек, каждый в отдельности — жулик, вор, пьяница, вместе взятый становится героем», «Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой»). Так или иначе, Пришвин понимает, что война до последних основ потрясла мир («Как завеса спало с мира все человеческое, и обнажился неумолимый механизм мира»), обнаружив предел возможностей культуры («как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное»).
В первой записи дневника 1917 г. появляется мотив двойственности, которая в русской культуре традиционно связывалась с Петербургом. Пришвин воспроизводит ситуацию, в которой оппозиция реального и нереального, жизни и идеи теряет четкие очертания. Двойственность пронизывает человеческое существование, деятельность петербургских министерств, трагически обнаруживается в положении императора, а затем и в процессе формирования новой власти. Изменяется и положение самого Пришвина: был писатель, а теперь писатель-пахарь, собственник земли. Наконец, эта двойственность проникает в само слово («О мире всего мира!» — возглашают в церкви, а в душе уродливо отвечает: «О мире без аннексий и контрибуций»). В течение всех последующих лет Пришвин отмечает проблему языковой трансформации реальности под воздействием навязанных языку идеологических стереотипов («И как сопоставишь это в церкви и то, что совершается у людей, то нет соответствия»).
Революция обнаруживает свою подлинную природу, несущую умаление, уничтожение бытия. Это, по сути, оказывается продолжением движения к примитивным формам жизни, и смысл ответа на исконно русский вопрос «Кому на Руси жить хорошо?» заключается в отказе от настоящего, реального — теряется связь с бытом, домом («хорошо бродячему, плохо оседлому»).
В дневнике 1917 г. идея отцеубийства соотносится с библейской притчей о блудном сыне, получая одновременно историческое и религиозное измерение («социализм говорит «нет» отцу своему и отправляет блудного сына все дальше и дальше»).
В 1917 г. Пришвин необычайно чуток к самопроявлению народной стихии. Народная жизнь приходит в движение и обретает голос, и народное сознание мгновенно персонализирует этот голос. «Митинга видел», — записывает Пришвин чьи-то слова. Не столько в идеях, сколько в движении стихии с ее душой, живущей по законам мифа, утопии, Пришвин пытается искать смысл исторических событий. Он расширяет историческое пространство революции до времени Петра I и Великой французской революции, то есть включает ее в контекст русской и мировой истории, а в современном политическом пространстве представляет революцию ареной действия «сил мировой истории человечества».
Историософская оценка происходящего выявляет патриотизм Пришвина, в котором чувство вины перед родиной соседствует с верой в нее: «Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка нам была, и мы годами ее не видели, теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью».
Религиозный смысл русской истории, который традиционно определялся чаянием Царства Божия, теперь осмысляется Пришвиным через слова Христа: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы», в которых отвергнутый людьми Христос обещает уже не Царство, а покой, помощь людям, способным обратиться к Нему…
Однако понимание апокалиптического характера истории не уничтожило в Пришвине здоровую натуру художника. В последней, предновогодней записи дневника с изрядной долей иронии и самоиронии над растерянностью перед лицом неизвестной и еще непонятной жизни Пришвин советует гражданам нового государства учиться, учиться, учиться — слова, которым по иронии судьбы было суждено стать крылатыми.
Я. Гришина, В. Гришин