15 Августа. Успение. Перед концом света страшно поднялись цены; поднимаясь всегда неожиданно, цена производит на обывателя впечатление, будто он что-то пропустил, отстал, будто где-то за облаками, за тучами кто-то творит быстрое время и ценою-бичом времгни перегоняли нас в мир совершенно иных отношений. Однажды, так гонимые люди, вдруг один за другим почувствовали, что бежать больше некуда и незачем, и что прежнее время прошло, и они стали совершенно иными. Тогда оказалось, что они могут смотреть на жизнь обыкновенных прежних людей с очень дальнего расстояния и все понимать… Оказалось, например, что любовь к отечеству — не прежняя таинственная душевная сила, а такая же простая, как сила электричества, пара. Оказалось, что самая жизнь есть тоже сила, которая легко исследуется лабораторным путем, что между…. психическим и физическим состоянием нет никакой разницы.
19 Августа. Парк в Галиции. В диком лесу нам не так пусто кажется: в диком лесу нам кажется, будто живут в нем хозяева, невидимые нам и непонятные. Но в парке, в саду, откуда люди ушли, пусто и страшно…
Румыния объявила войну.
Прошлое. Вот когда прошло все совершенно, и даже было бы неприятно встретиться. Невозможность в основе. Поэт может жениться, но поэзия не вступает в супружество-Момент, когда спекулятор призывается на войну и выходит из круга хозяйственной деятельности, он становится защитником отечества.
Учительница Елизавета Андреевна ничуть не развитее и не умнее Марьи Прок., но она окончила гимназию, а Мар. Прок. — самоучка. По своему уму и развитию Ел. Андр. ничуть не выше Мар. Прок., но когда заходит речь о тайнах мира, то Елиз. Андр., как окончившая гимназию, все ссылается на происхождение человека от обезьяны, а Мар. Прок, полна всякими народными «предрассудками» — верит в сны, в тайные голоса, в нечистую силу и в Бога.
Поля черноземные, сумрак, встречаются два мужика один из города, а другой в город и говорит один другому: — Наших перебито — сметы нет! Щемит в груди, говорю кучеру Глебу: — Отчего это, Глеб, ведь скверно живется в нашей России. — Чего хуже. — А не хочется немца. — Да!..
Девочка, дочь о. Афанасия едет на телеге вся в пятнах, волнуется, что кружки не получит; хочет собирать на раненых.
Чувствуешь какой-то мировой стержень, на котором вертятся все государства и там все равно к человеческому: такое обнажение. И начинаешь понимать этих взрослых людей, преследующих свои цели без внимания к человеческому: так это и быть должно, так и купец должен обманывать и мать эгоистически любить ребенка, сторож охранять дом — все это железное мировое обнажается.
Девочка идет по дороге и за нею две коровы, будто связанные с ней. Так едва это заметалось: все наивное, все радостно природное исчезло, потому что во все это сердечно-человеческое нож воткнут. Как завеса спало с мира все человеческое, и обнажился неумолимый механизм мира.
Мужики на черноземе встречаются. Мужицкое, грубое, неумолимое и в то же время жалостливое к человеку. Николай так себе представляет будущее: что-то общее управляет, мужицко-твердое и жалостливое к человеку. Правда, чувствуешь истину этого мирского, русского, а лица нет того привычно-героического, как у немцев: герой и за ним народ. Победить должно в России массовое начало, и в тоже время задумываешься, как же оно победит без точки своего выражения — личности: в этом чудо… и будущее основание мира на земле.
Продавали карту Европы.
Еще Стахович пишет, что австрийцы очень сердиты на немцев, что те их втянули в войну, а рассказы русских раненых все детские, как нас учили в детстве: все победы, победы. Патриотизм нашей семьи и Стаховичей: нам неприятно, что в такое время занимаются переименованием городов, а те восклицают: как это красиво: Петроград. И как-то выражают свою монополию на патриотизм, и мы чувствуем себя не свободными. Это два отношения к одному… Это же происходит и во всем обществе: земцы ревнуют к Красному Кресту [213]. А то чувство неудовлетворения при виде общественной жизни происходит от несвободы, живое чувство в рамках казенщины, нет помощи, без пристава.
Победа (Львов) — я вижу на столбе городского головы объявление: приглашает покорнейше собраться в церковь помолиться по случаю дарованной нам победы. Это слово трогает меня до слез: не рассчитанная победа, а дарованная.
Летом перед войной я жил в деревне, окруженной горящими моховыми лесами. Пожар и у нас начался, очень близко от моего домика. Однажды, гуляя в лесу, я за ветром незаметно пришел на место пожарища и видел, как одно большое дерево покачнулось и с треском рухнуло недалеко от меня. Где-то еще затрещало. Лес валился, сжигаемый невидимым подземным огнем. Не страх опасности, а ужас первобытного человека охватил меня, что деревья как-то сами падают, деревья неподвижные, мощные стали двигаться. Была небольшая красная тучка на небе. Когда объявили войну, мужик сказал, что тучка эта была перед войной, и потом все говорили, что видели перед войной красную тучку. Так и я с трудом могу отделаться при воспоминании горящего леса от войны. Мне тоже кажется, будто это с ней связано, что это было признаком войны. Еще из картин запало в мою душу. В это время мне пришлось ехать в пустом вагоне. Вошел пожилой господин, очень прилично одетый, долго смотрел в окно на горящие леса и вдруг мне говорит: — Как-то еще пройдет солнечное затмение. Очень удивленный, я говорю ему, что это не связано с человеком. — Как не связано! — воскликнул он, — когда же солнечное затмение проходило без войны? Вы, должно быть, неверующий? — Что ему было на это ответить, спорить я не стал и покорно его слушал. И он мне долго говорил о последних признаках конца мира, как люди перед самым концом летать будут. На одной станции, погруженной в сизую дымку горящего леса, он ушел и потом в пустом вагоне он представлялся мне лешим человеком, переносимым из леса в лес этими пожарами.
Теперь, когда я слышу вокруг себя, как люди на большие бездушные государства переносят свои человеческие чувства, я чувствую разность времен: в те далекие времена люди связывали жизнь свою с проходящими по неизменным кругам светилами, теперь связывают с государствами: их наделяют своим человеческим, не в затмении, не в горящих лесах ищут признаков будущего, а в государствах; говорят: как понравится это Англии, как отнесется Франция, это все Австрия. Все это до того вошло в обиход, так к этому привыкли и так этому поверили, что действительно это стало так, и никто не может сказать, что я сам причина войны, что я несу в себе весь мир. Еще одна деревенская картина запала мне в душу перед началом войны. Мы удили рыбу на речном заливе. На самодельном плоту переправился батюшка с иконами. Это было в день трех Святителей [214], когда у нас в этой деревне служат молебен. Только что запели «Святителю отче Николае!» вдруг что-то зашумело над головами, и на небе показались аэропланы. Летели шесть аэропланов. Никто здесь не видел еще летящего человека. Я ожидал, что все будут поражены, будут что-то глубоко философски переживать, я после молебна спрашивал о впечатлении. Кто видел аэроплан в календаре, тот не сомневался, что это летающие люди, а кто не видел, говорил: это не люди, это пущенное…
Изобразить духовность, возникающую в народе при надвигающемся… Мы победим! И сейчас же поправка: а кто знает!
— Ох, как тяжело, как тяжело! — Говорит моя тетушка, — как закрою глаза, так убитые, как открою и подумаю: «Вот так цивилизация, всю жизнь верила в цивилизацию, а они вот к чему пришли!» Всю жизнь до семидесяти пяти лет моя тетушка, ученая на медные деньги, верила в прогресс, больше: она изменила вере отцов-старообрядцев ради этой веры в прогресс. И вот пришла глубокая старость, а за всю свою веру тетушка видит перед глазами убитых, а в голове постоянный вопрос: есть ли Бог в этакой вере?
Кто бывал в Ельце, наверно слышал имя о. Николая Брянцева, великого подвижника в деле отрезвления края. За четверть века упорной борьбы ему удалось… Спускаясь по склону между домами, я решил к нему зайти посмотреть — мне пришло в мысль ревнивое чувство: четверть века человек работал, и вот и Россия все-таки пропадает от пьянства, а государство — и вот сразу. Картина превзошла все мои ожидания: общественный закон, все стали трезвыми.
Телеграммы постоянные были: бомбардировка Белграда продолжается, теперь: перевозка германских войск с запада на восток продолжается.
Тема: 1) земля круглая 2) очеловечение государств.
Вопрос: почему двинулась Россия? что мужики проспят, как зашевелилась эмоция. Возле полицейского участка женщины меньше плачут, привыкли или так вообще: ратник не такая трагическая фигура, как настоящий солдат. Вдруг толпа вся покатилась со смеху: повар государственного банка, человек-бочка тоже пришел определяться. Люди остались такими же: женщина покинутая тоскует и плачет, а муж идет на войну и весел, умирать не страшно, жить тяжело: что бояться умирать, когда все равно придется, и опять же судьба: кому назначено, тот и дома умрет, а кому жить и с самой страшной войны возвращается, и так они весело, в новеньких рубашках, такие молодцы, какими-то вернутся?
Всюду видишь — из окна ресторана, прижались к стене дома, возле трамвайной остановки на Невском, на зеленой подстриженной траве парков, везде Гектор и Андромаха [215], и у ней ребеночек иногда такой маленький, что и глаз не открывает, и все сосет без перерыву — герои войны, а кто назовет их героями? герой Вильгельм, Сазонов, Горемыкин, царь. Пересмотреть о героях: пустота.
Затишье, неизвестность и потому между всеми что-то общее. В общем, наши как-то богаты: никто не кричит «расшибем!», хотя есть полное основание думать так.
<Пишет> в альбом, обещается, клянется где-то добыть для нее счастье: это счастье — чувство родины, земли своей родной, печки деревенской, запаха соломы — и все это тут в кресле, а он хочет ехать куда-то и достигать счастья; утратив мгновенье, она принимает все меры, чтобы вернуть его, достигнуть и вот у него вторая достигнутая жена, любимая тем чувством, которое он получил тогда в момент приближения действительного счастья. Простой факт, а нужно пройти <было> всей жизни, чтобы понялся: тут был и труп, и кладбище, и слезы, и цветы, и синий купол неба, и…
Перед войной я писал своей тетушке, что мне очень плохо живется, и сам не знаю, отчего: не плохо ли везде, и не быть бы чему-нибудь вскоре особенному.
Я спросил: — А что если он пустит оттуда бомбу? — Какой-то мужик вдруг глубоко потрясенный сказал: — И пустит, и вот изба моя и нет ее. — Что изба! — говорю я, — все село сгорит. — И сгорит, и сгорит, — говорил мужичок таким тоном, как будто утверждал существование непобедимой нечеловеческой не Божьей неправды. Через несколько дней говорили мне, что один аэроплан упал где-то на огороде и капитан разбился и, умирая, говорит: — За огород отвечаю, за людей не отвечаю! Так они все, эти простые русские люди понимали то, что надвигалось на них перед войной, какая-то сила надвигалась: за огород отвечает, за людей не отвечает.
В Петербурге началась забастовка. Крестьяне нашей деревни отнеслись к ней несочувственно: это было оттого, что «забастовщики» — деревенское понятие нехорошее, бандитов и хулиганов — переносилось на наших городских рабочих. Я объяснил мужикам о рабочем движении, говорил о вздорожании продуктов и растущей заработанной плате, доказывал им, что бастующий рабочий не «забастовщик». Все было напрасно: мне говорили, зачем они соблазняются, посадские девушки, калоши, шляпы… все от себя… мы все виноваты в забастовках и проч. После, когда началась война, я согласился, что и в войне мы виноваты сами: зачем мы… этим немецким, всем… и я уверен теперь просто, что с этим немецким война, что она началась за то человеческое, война духовного с чем-то нечеловеческим, немецким. Поэтому я думаю, как и крестьяне, вести свою летопись не по-чужому знанию, а от себя: как мне жилось в это время. Я чувствовал смутную тревогу, мои нравственные <силы> оборвались, я жил перед чем-то: дневник.
Люди, как горящий лес: сдвинулись деревья. Телега смерти: озеро, похоронный плач. Ярмарка и объявление войны. Я место потерял: мне теперь все равно, я пережидаю… я с массой.
25 Августа. История с Яковом — о горе, горе! Как мучилась тоже с нами мать! Завтра его отправить, привезти Льва.
27 Августа. Приезжал поэт Миклашевский (Михаил Петрович). Увезли Якова. Дожди. Молотилка сломалась. Коля, как еж, таскает в свою комнату яблоки.
Сон о пустом доме, как настроение человека, строящего дом во время войны.
Уполномоченный Лопатин уехал в Питер за твердыми ценами, и деревня осталась без цены. Теперь в этот урожайный год деревня завалена хлебом, а купить ничего нельзя: за три рубля пуд не купишь. У плотника Осипа своего хлеба нет — плотник хлебом не занимается. Ходил, ходил по деревне, никто не продает: «цены, — отвечают, — не знаем!» и не продают.
Косят чечевицу. Подходит просо. Надо жнивье пахать.
Отношение крестьян к австрийцам: и умиляет, если взглянуть с одной стороны, и как-то обижает, если с другой стороны. Отношение к иностранцу. Австриец барин, Кир мужик, легенда о том, как разжился мужик через австрийца. Отношение помещика — пороть.
Люцерна — волшебная трава.
1 °Cентября. Окна матовые ладонью разглаживаю, показывается осень — ветер, дождь, куры кучкой в вишняке, просеяли в саду просо, в копнах мокнет, как бы не осталась картошка в земле. Рожь и овес кончены, в амбаре.
О блаженство какое: полынным веничком, осенним, пахучим самому замести свою каморку и, оправив постель, попив чайку (самовар самому поставить!) приняться за трубочку.
Волшебная трава: лошадь ее ест дочиста, а перешла лошадь на другое место, трава в следе за ней опять вырастает. И так семь лет — трава эта люцерна.
Упущенный момент: жалеть, что упущен или благословлять? Только она никогда не простит [216], и раз ее дар не принят, ни в какие твои дары она не поверит, хотя бы ты всю жизнь ей посвятил. Воет ветер, листья желтые летят, собаки воют… В этом, только этом году умерло чувство: и больше не снится уродливая дева со сладкими чувствами. Линяет гора любви и все чернее, чернее остов ее показывается.
Реальная Россия (Московская Русь) и фантастическая — северная.
С.х. рабочие: Павел — обломок барской экономии. Новый человек Кир, соседи удивляются: зачем Кир пошел ко мне служить. Нужен такой рабочий, у которого ничего своего бы не было. Батрак: мечта о доме. Они воруют, но, воруя, не богатеют, а у хозяина все идет кое-как, и скот паршивеет.
Сады обобраны: ерепиловка (мелкое яблоко), бородавчатое яблоко самое крепкое, бурое (падаль).
Недавние дни: 2-го Сент. Сентябрьское утро. Восток светлеющий закрыт синей полосой, а так все небо чистое, чистое, светит Венера, светит луна, светит невидимо восходящее солнце, но кажется, что одна только звезда утренняя. Встало солнце, как хорошо в лесу, где своим светом светят клены и ясени и, мешаясь с солнечным светом в тишине, — так хорошо, так тихо, тихо, так любовно — эта седая от росы нетронутая трава — и сердце шепчет: «Богородице Дево, радуйся!» [217]. Еще гудят пчелы. Озимь кустится. Дятел долбит.
Бытовой человек и личный просто человек.
11 Сентября. Ночной мороз — седые алюминиевые лопухи.
Первые угрозы зимы [218]. Солнце: мороз исчезает, яко дым. Ночью снова во мраке осени при обилии звезд наступает грозная сила. Сравнить весеннюю борьбу и осеннюю.
16 Сентября. Еще кружатся низко на дворе, пугая кур, ласточки, но дни их в этих краях, а может быть, и часы, сочтены. Ночью ударил мороз, и с утра посыпались тополя, каждый листок, падая, увлекал десяток других, и к полудню верхушки тополей стояли обнаженными. Ясени облетали большими перистыми листьями, будто складывали оружие.
Поскорее заказывать валенки. Починить полушубки. Гора лысеет.
Горит костер в лесу на восходе солнца. Восходит раскаленное светило, и кажется нам, удивлено солнце, что мы ночью предупредили его и развели своими руками этот солнцеподобный собственный огонь. От налетевшего утренника мечется в разные стороны огонь наш, жалкий, будто пойманный, гаснет, но уголья тлеют, колебля воздух. Через эти струйки колеблющегося (гретого) воздуха виден нам удивительный лес: каждый лепесток его кроны дрожит, изумрудно-зеленый: весь лес, сказочно прекрасный, колышется. Так застало нас солнце и будто удивилось вначале, а потом поднялось и обратило внимание на весь свет, и забыло наши горящие угли, и мы забыли их затоптать, ушли. (Любовь — огонь, похищенный с неба.)
Лысеет гора любви, из-под леса показывается голый каменный остов.
Я был свидетелем двух героических эпох русской жизни: революции и войны с немцами. Смотрел на людей. Казалось, они были застигнуты врасплох и делали свое дело полусознательно, копошились изо всех своих сил, устраивались. Уже одно то, что современник не может пересмотреть всего — делает разницу с будущим. В этих хлопотах, в этой особенно сильной тяге устройства личного каждым человеком не было ничего героического. Казалось, это были черновики, материалы для какого-то другого времени и что потом уже придет поэт, историк, философ и сделает из этого самого прозаического времени картину времени героического…
17 Сентября. За окнами, укрытыми ставнями, словно что-то огромное кипит в черном котле: буря, дождь, холод и тьма крутят, студят, треплют наш осенний сад.
2 °Cентября. Зазимок первый: весь день хлопьями валил снег. Грязь безвыходная. Трагедия серба: будущий герой, а сейчас, когда решается, он думает и о том, что в казармах пыль летит на постель, и что, если не пойдет, в Сибирь отправят, просто замученный человек. И мука его, просто мука — материал для поэта, для историка. Кухня героя. (В кухне у нас живет герой, настоящий герой, будущий освободитель Сербии…)
Неправда, но это больше правды, это ощущение писателя, что в такую минуту, не всякую, а вот такую-то, мир весь точкой креста своего сошелся в его сердце, и он чувствует все по правде: и бурю в саду, и войну, и спящего ребенка, и все, куда ни обратилась мысль, и настоящее, и прошлое, и будущее, такая минута веры: спросите — и на все будет ответ.
22 Сентября. О, если бы вы знали, в какой обстановке, в каком настроении хозяина добывается теперь то, что люди ежедневно потребляют: хлеб, мясо, масло, модоко и другие подобные продукты. Что вы думаете: есть и в хозяйстве синяя птица, о, да еще какая! Но теперь она улетела — мучительно думать: куда? Умрешь и узнаешь? А пока жив, пусть, будто где-нибудь в Бельгии живет теперь синяя птица.
Боже мой, что было на земле, если бы каждый сельский хозяин ясно и точно видел цель свою: свиную тушу и больше ничего. Не было бы Руссо, Толстого, Аксакова, русского мужика, старинных усадеб, воспоминаний, да, ничего не было: поели бы и еще откормили, и еще поели, и так бы шло.
А вот оно так теперь все в хозяйстве: всякий обман исчез, синяя птица улетела от жизни.
Какую ничтожную часть мира представляет из себя книга, как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное.
И так во всей жизни есть такая обманщица, чудесница — влечет и ничего не оставляет (пример: скотоводство — чудесное занятие, но как только исчезла она, остались коровы), исчезла, покинула и оставила жить человека с коровами. Так искусство всегда разрушает жизнь: оно покажет капусту приманкою, расставляет ловушки по всему свету, западни. Поэтому, чтобы избежать западни, нужно построить новый мир по образу и подобию того, что влечет к нему, нужно заранее умереть, как животное.
Это присутствие иностранцев в России — факт такого огромного значения, что теряешься и робеешь высказывать свои единичные наблюдения. Как они живут в казармах, это официальная сторона, что собственно и видят приезжающие делегаты — это не так важно. А вот как живется — большинство их работает и живет среди нас. Вот на пути нашем экономия, куда этой зимой мы ездили на охоту. Едем трое, два соседа-помещика, на козлах сидит австриец Автонас, которого помещики называют Афанасием.
По хозяйству. Начались морозы. Так недавно расстались с ними, только в мае! Тогда убило морозами сады, огороды, пострадали овсы, прихватило просо. Теперь боимся последнего, как бы не остаться с картошкой. Из-за дождей запоздали с молотьбой. И только окончили, все схватились за картошку. Едва удалось достать десять девочек по полтиннику в день! За день накопали возов пятнадцать.
В хозяйстве всегда чего-нибудь боятся, особенно в этот год морозов и дождей. Весной боялись за овес, просо, огороды и сады и, правда, все это сильно пострадало от майских морозов. Лето хозяева дрожали с уборкой из-за дождей. Кое-как убрались и вдруг хватили ранние сентябрьские морозы: стали бояться, что останется в поле картошка. Все бросились убирать, и рук не хватило. Мы нашли девять девочек от десяти до двенадцати лет, которые вместо двугривенного потребовали по полтиннику в день.
Начали почти что с завтрака, покопались — пообедали, опять покопались — пополудневали, а потом и вечер. Много ли так накопаешь!
— Ох, не остаться бы с картошкой?
— Не останемся! — ответил наш старичок-пенсионер, большой оптимист.
— А вы как думаете? — спросил я венгерца по-немецки.
— Schlecht!(Плохо! (нем.)) — ответил венгерец. Ему очень жалко картофеля.
Крылатое слово генерала Алексеева: «Война окончится для всех неожиданно».
Война обнажает мир, каким он есть.
На постоялом дворе: географическая карта и говорят о войне. Старик подходит:
— Покажите-ка мне Россию! — Показывают. Крестится:
— Слава Богу, Россию увидел! А хозяин:
— Давно бы вам надо Россию показать.
Смерть Пульхерии Ивановны перед географической картой.
Солдаты разбегаются. Больше миллиона в бегах. Интеллигенция подняла народ на немца, подъем был в интеллигенции, а не в народе, Интеллигенция воображает себе Русь по французскому герою, а Русь творит чертовщину.
Чертовщина обуяла: мужик разбил яйца на базаре: — Не хочу по таксе.
Горький сказал:
— Ваше пребывание на хуторе, какое отношение имеет к литературе?
2 Октября. Луна где-то за домом, и, кажется, ночь, но звезда утренняя перед домом горит полно в рождении утра. Так, неоткрытым, неузнанным остается для меня лицо моей родины. Несчастной любовью люблю я свою родину, и ни да, ни нет я от нее всю жизнь не слышу, имея всю жизнь перед глазами какое-то чудище, разделяющее меня с родиной. Чудище, пожирающее нас, теперь живет где-то близко от нас, и я видел вчера, в день призыва, как ворчливая, негодующая толпа оборвышей поглощалась им, и они, как завороженные змеем, все шли, шли, валили, исчезая в воротах заплеванного, зассанного здания. А может быть, это весна? самая первая весна и грязь эта и оплеванная родина — все это, как навоз и грязь, ранней весной выступающая всем напоказ?
Два человека русских: Ж-в и Р.: как шел на войну Ж. и как Р. — полное признание, заготовленная шинель и пр. и страдание до погибели. Но если, колеблясь в выборе, обратиться к простому народу и к интеллигенции за советом, то народ ответит обратным тому, что он делает, и интеллигенция тоже ответит обратным, тем, что ей назначено: интеллигенция тянется за народом, народ за интеллигенцией, а сущность — дело неколебимое.
Черта эта, по-моему, очень интересная и заслуживает большого внимания, и даже начальство, кажется, обратило внимание: как это несправедливо, как это унизительно! Но с другой стороны, нужно войти в положение нашей Коробочки, стали упрекать ее, а она отвечала: «Русского человека ей кормить хорошо невыгодно. Корми его лучше, — скажет Коробочка, — он, пожалуй, хуже еще будет работать. А иностранца кормить — полный расчет».
Конечно, есть известная правда и у Коробочки.
Дело в том, что наш земледельческий район только по богатству почвы земледельческий и потому что все тут этим занимаются. А в смысле техническом он, может быть, самый неземледельческий. Вы, конечно, замечали, если путешествовали по Руси, что чем лучше у нас почва, тем хуже на ней живут люди. Вероятно, это потому, что за хорошую почву было больше борьбы человека с человеком, помещика с мужиком. Малоземелье, община в связи с правовым порядком истощили мужика, а вместе с тем истощили и помещика. Как пример, до чего русский человек не земледелец, я могу указать на тот факт, что в нашей деревне есть только два человека, которые могут хорошо насадить косу, и к этим двум ходят все присаживать. Из наименее удачливых вербуются у нас батраки — ленивые люди с вечной цигаркой во рту. Чуть отошел от него, он уже не пашет, лошадь стоит, понурив голову, а он шестиком сбивает в саду незрелые яблоки. И вот в эту среду является настоящий иностранец — сельскохозяйственный рабочий со всеми техническими навыками. Коробочка, конечно, перед ним ходит на задних ножках, ухаживает за ним, кормит, одевает. Есть из-за чего стараться!
И потом есть в русском быту страх чужого глаза и оттого какая-то приниженность. Приедет гость — какая беготня, как гремят тарелками, будто этой суетой, этим громом тарелок хотят спастись от чужого глаза. Так и с этими пленными иностранцами. А кто его знает, может быть, он еще человек знатный.
— Не простой, не простой, — слышал я однажды, — когда все уснули, я видела у него огонек.
— Так что же.
— Огонек и что-то читает и такая, знаете ли, у него улыбочка, все молчит и чуть-чуть улыбается.
А у крестьян, рассказывали мне характерную легенду о том, как один мужик разбогател через своего австрийца. Мужик будто бы хорошо очень относился к своему пленному, кормил хорошо, не мучил работой. Однажды пленный и говорит: «Откроюсь тебе, что человек я не простой, богатый я и знатный». Мужик стал еще больше ухаживать за пленным барином. Тут откуда-то являются большие деньги у пленного, и он все их мужику. Так он от пленного и разбогател. Вот тут у будущего исследователя и будут самые интересные и благодарные наблюдения. В экономии хозяин и рабочий разделены стеной и отношения там очень узкие, а у крестьян полное соприкосновение. Я наблюдал близко одного пленного в нашей деревне. Хавронья, наша прачка, прибежала однажды к нам, взволнованная: «Завтра к нам привезут австрияку! — Ну, что, — спросили мы на другой день. — Привезли. Чудно! Я несу сноп, а он из рук вырывает: «я донесу, я донесу!», дали ему цеп, а он не понимает, называет полторы палки. Ловкий, скоро научился: молотит. И все вокруг дома подметает, стойло вычистил, лошадь чистит, окна вымыл, навоз…
Меня немного смешило появление какого-то оттенка гордости у хозяина пленного. Как будто он приобрел какое-то…
3 Октября. Мышиный год: как мыши разбегаются, когда до них доходят при разборке скирда, так ныряют в ссылку на кожевенные и всякие заводы люди при объявлении мобилизации. Мышь, мышь! (знамение).
Вчера я проходил полями [219] соседнего крупного имения, и был поражен картиной великого запустения: многие десятины проса стоят некошеные, и ветер давно уже развеял семена, кормовой горошек брошен и дождями смешан с землей, целые поля картофеля явно остались на замерзание-Главное, что имение это находится в прекрасных руках, оно было образцом для всего нашего места и, значит, если в нем что не убрано, то и невозможно было убрать.
Сегодня я был на бирже с целью продать немного ржи, полученной со своего хутора за это лето. Там была картина запустения, подобная виденной мною на полях: в нашем центральном черноземном краю, в центре мучного дела совершенно не было хлебных сделок. Я предложил свою рожь, ко мне кинулись купцы, цена рубль пятьдесят пять.
— Хорошо!
— А доставить можете?
— Доставить…
Вышла заминка: доставить сейчас нет никакой возможности; крестьяне не повезут, потому что возят картофель и этим зарабатывают от 20 до 25 руб. с воза.
Доставить невозможно — продать нельзя. Может быть, и можно будет после, но вообще, зачем торопиться. Я ничего не теряю, если зерно остается у меня в амбаре. А стараться так для государства и общества — это дело уже чисто личное на философической почве.
Может быть, по этим личным мотивам я продал свою рожь и доставил, но об этом я не скажу, потому что все равно наш специально мучной город сидит без муки, и я своим зерном ничего не прибавил и не убавил. Причины беды вам известны: это не одна причина, а цепь их. Но не эта преходящая беда меня волнует: с грехом пополам, но это дело скоро наладят и, в конце концов, зерно мы извлечем из амбаров. Я нарочно начал свою статью изображением полей соседнего имения — вот что меня волнует: это полбеды, если зерно в амбаре, но если на будущий год зерно не будет в амбарах, вот что будет беда настоящая. А это непременно так будет, если мы будем продолжать так хозяйствовать. Нас подорвала последняя мобилизация: рабочие руки исчезли и женщины, на которых была вся надежда, куда-то попрятались. Известно куда: они заменяют ушедших на войну в собственном хозяйстве (не считая тех, кто бездельничает, получая паек). Но я слышал, что не так страдают от недостатка рабочих, которых можно заменить пленными, как от недостатка самих хозяев — мобилизованные хозяева покидают хутор и хозяйство приходит в расстройство. Дело не в землевладельце, а в том лице, на котором держится хозяйство: староста, приказчик, старший рабочий.
Ржи, которую он в прежнее время частью бы продал немедленно, частью сам съел за зиму, частью стравил бы скотине и к следующему урожаю он остался бы ни с чем. Теперь он этот запас ржи хочет получить с меня за свои услуги, а свой запас оставить неприкосновенным для следующего года. «А вдруг на будущий год не родится? — сказал он мне, — теперь я буду обеспечен». Очень разумно: так собственно, должен делать каждый хозяин. Я спросил только, почему он раньше, в прежнее время так не думал. «А вот прежде не думал, — ответил он, — мало ли чего, о чем я прежде не думал. — Ну, а если, представь себе, установить бы за рожь три рубля, неужели бы ты не расстался с запасом? — И за три и за пять не расстался бы, — ответил он, — потому что деньги стали дешевы».
Теперь извольте реквизировать этот запас у крестьянина, а вероятно, такими запасами, когда деньги имели устойчивость и всестороннюю покупательную силу, питалась значительная часть нашего городского населения. Конечно, дай Бог, правительству обеспечить городское население хлебом. Я только хочу сказать, что каких-нибудь необъяснимых и таинственных причин в стремлении крестьянина удержать у себя свой запас, на мой взгляд, не имеется. М. Пришвин.
4 Октября. Человек и природа. Книга и мир. Какую ничтожную часть мира представляет книга, как мало делается по книгам, а между тем оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга играет какую-то огромную роль в деле мира. Война теперь обнажает мир, какой он есть.
Кир — из мужиков барин и его австриец. — У вас австриец работает? — Нет, русские. — Как! это дорого… напрасно… они отличные работники.
Софрон — старый, иконографический, нанялся печку исправлять. Ожидал, заломит десять рублей, потому я веду переговоры предварительные: «мало работы», а он: «мало, а проработаешь». Наконец открываемся: сколько? — два рубля!
Человек, который знает только прошлое и будущее, а настоящего нет у него, и ему кажется теперь, что настоящее кончается, и не дай Бог дожить до самого конца (баптист: 10 лет войны). Конец света. Старики умерли, один уцелел, и как ему представляется? То горевал, когда умирали они, а теперь радуется, что умерли и не дожили.
5 Октября. Понимающих литературу так же мало, как понимающих музыку, но предметом литературы часто бывает жизнь, которою все интересуются и потому читают и судят жизнь, воображая, что они судят литературу.
Абы только прожить! (как «абы», так уж знай елецкое): будущее исчезло так полно, что некуда стало отражать настоящее, прошлое сдано в архив, и все выражается у них словами: абы только прожить. Когда объявляется новый набор, то будто новый сноп поднимают в скирде, и мыши, мелькнув на мгновение, опускаются ниже — так при наборе ныряют у нас кто куда, на кожевенный завод и еще, Бог знает, куда.
6 Октября. Несколько дней в начале октября постояла погода теплая как весной, дорога не высохла совсем, но укаталась и стала как кожаная. Вечером вчера надвинулись тучи, и ночью загудела осенняя невзгода.
Сквозь сон чудилось, будто все наше рушится и как-то все кругом мчится, попадая куда-то в огромные черные колеса. И не было в этом гуле колес ни места, ни времени: будущее исчезло так полно, что некуда стало отражать настоящее, и настоящее исчезло, а прошлое лежало в архиве прочно для крыс и мышей.
Всю ночь бесились там какие-то черные на колесах, а утром, когда рассвело, неузнаваем был наш парк и сад: убитые еще раньше морозами облетели на ветру все листья: какими-то многорогими старыми коровами стояли яблони, и все было серо — осины, ясени, ильмы, обнажено, голо, печально и только в вишневом саду на тончайших ветвях, как на воздухе, последние редкие красные листики над всем этим умершим были, словно сходящие пламенные языки.
Зазимок. Не совсем потухла Венера. Морозец, намело снегу. Первый зазимок. В полумраке рука сама тянется за амбарным ключом: идем овес лошадям задавать. Утки, заслышав шаги, прут к амбару всей массой. Картошку везут. — Почем? — 90 гривен возок. Вот и поесть картошечки! Радость хозяйства исчезла. Навоз, животные утопают в грязи, расчистить некому. И безлошадные мы, это еще что, это дело домашнее, а с полей все убрано. Абы только прожить! Погода не дает вспахать: план хозяйства разрушен. Ив. Мих. — сторонник диктатуры — план развивает: цены — теперь дело упущено, теперь одно… Вывезти нельзя зерно… Корова жует на огороде остатки свеклы. Всеобщая мобилизация или диктатура. Картошка стоит 1/2 ф. сахару. Вечером сборы в Петроград: окорок, яблоки, голова сахару. Корова ревет. Мобилизация подорвала все хозяйство. Ученики идут в школу: их стало мало, сапоги дороги и дома заменяют больших…
9 Октября. День отъезда. Слова последнего осуждения готовы на устах, и только страх пока сдерживает: бездельный народ, обладающий огромной землей и самый неземледельческий в мире. Так жить нельзя! Вспоминается время очарования от наших побед, и в то же время как перед экзаменом, не зная урока: попался билет счастливый, ставят пять, но я же ничего больше не знаю. И так рассудить: мы не можем пользоваться своей землей, а они могут, и у нас земли нет.
12 Октября. Вчера приехал в Петроград. Разговоры о дороговизне — это повсюду, это связь теперь всея Руси, столица сравнялась с провинцией, и рассказывать в столице стало нечего, рассказывать теперь надо, как живут в столице для провинции, чтобы она училась уму-разуму. Осуждение спекулянтов. Прапорщик: война окончится для всех неожиданно. Возвращение вечером в номер: родной город, так же родной и знакомый, как Хрущево.
14 Октября. Иосиф о Протопопове. Все правда, но тяжело, тяжело слушать и так понятно, почему существует «Новое Время».
18 Октября. В воскресенье Виктор Иванович Стенковский депутат от Задонска. Вчера — религиозно-философское общество: жизнь так изменилась, а разговоры те же самые. Предавали анафеме Бердяева за его книгу [220].
19 Октября. Люди разбегаются: больше миллиона в бегах. Спор с депутатом Стенковским: подъем был в интеллигенции, она подняла народ на немца. Это естественно, и знаменательна самая постановка вопроса теперь: автор обманул читателя. Читаешь о Франции и за Россию больно: она ждала героического подвига, а его не вышло, вместо него чертовщина.
Из материальных частиц этого, трагически погибающего теперь мира, возникают новые жизнерадостные существа, отвратительного вида…
В трамвае: я раненый, а ты?… и, в сущности, протест этот не к лицу, а в пространство.
Все дело в том, чтобы стать ближе к акту (мировой войны), но как: можно воевать, не воюя — душой, можно совершать дело милосердия, не участвуя — сердцем. И можно не воевать, а лечить, и стать к такому делу ближе — война и сестра милосердия.
Одна из самых нелепых затей — это поиски многими нынешними писателями военных сюжетов; писатель настоящий может, по-моему, гораздо сильнее подействовать, если только он переживает мировой факт войны изображением не полей сражения, а какой-нибудь овечки.
Война государств за территорию. И война в семье за землю…
21 Октября. Тяжкое настроение общества — перед чем-то? Слухи чудовищны и, кажется, верные. Зачуяли мир. А Россия, необъятная страна, стала такой маленькой. 17 миллионов ушло, и нет никого. И деятели все старые немногие; когда еще знал Челпанова, и опять все повторяют: Челпанов да Челпанов.
25 Октября. Как раньше (на трубу Архангела), так теперь в учреждения обороны, освобождающие от воинской повинности; определение армии: «собрание людей, не умевших уклониться от воинской повинности». Частица себя, общая всем, которую узнаешь в разные эпохи. Кажется, живешь так особенно, так необыкновенно — это свое «я», и вот видишь, что оно как все поступает.
В глубоком личном тылу. Горький сказал, какое же это имеет отношение к литературе. Во власти у общества.
Она, Россия, такая, что если собрать ее всю в одно место и поставить на дело — великая страна, вот как на фронте, а как уйти и что-нибудь делать в углу — упаси ты, Бог, упаси!
26 Октября. Рассуждение: для государства полезнее техника, чем рядовой — какой это вздор. Надменная морда Коновалова: не освобождает. Знакомые рожи. Похоже на первое время: тогда все так ехали на войну, теперь устраиваются в тылу. И вообще: первая часть, как наступление, вторая, как отступление.
Мы охотились этой осенью с бывшим монопольщиком Алексеем Ивановичем на зайцев в тех самых местах, где охотился некогда Тургенев. Гончая долго гоняла русака, и никак мы не могли его перехватить. Наконец, с бугорка я увидел, что заяц бежал по дороге прямо на Алексея Ивановича и он, спрятавшись за кустиком, видел его и целился. Времена совсем были не тургеневские, но сердце охотничье одинаково во все времена. Сердце замерло и сжалось в кулачок в ожидании выстрела. Но Алексей Иванович не выстрелил, и заяц опять убежал, и за ним одна за другою в отчаянии и ужасе промчались все гончие. Я в бешенстве, как Шаляпин, накинулся на Алексея Ивановича и стал осыпать его в высшей степени обидными упреками. Он долго выслушивал меня и ничего не возражал, видимо, сам удрученный. Все объяснялось невероятной скупостью Алексея Иваныча: выстрел стоил тридцать копеек и дальше десяти шагов он не решался выпустить этот драгоценный выстрел.
Заяц не вернулся. Гончие пришли с высунутыми языками. Вечерело. Мы пошли ночевать на хутор к Алексею Иванычу. Это по большой дороге, в тех самых местах, где раньше была монополия и где Алексей Иваныч лет уже пятнадцать торговал казенным вином. Теперь он этот дом и усадьбу с десятью десятинами земли купил себе и зажил тут хуторянином. Лавочка тут у него есть. Мы посылаем сюда за спичками, за салом, за постным маслом и всякой всячиной. Показывал мне Алексей Иванович свое хозяйство с каким-то упоением и не сразу я понял, что все это не так покупается, что под этим у него таится какая-то философия, что ли. Вот он свежую тушу показывает, не просто, нет: кусочек соли — так он на ходу поясняет — величиной в детский кулак достаточен для кулеша, и вся свинья одному человеку хватит года на два.
— А пшено у меня свое тоже; десятины гороха хватит тоже года на два, чего же больше? Картошка своя, две коровы, куры несутся, два теленка, овцы, шерсть лежит с прошлого года, отдам валенки свалять, тулуп закажу из своих овчин. Дрова и пр.
Часа два выслушивать все такое не хватило у меня терпения и, главное, не мог я простить упущенного из-за тридцати копеек зайца. И внутренне все раздражался и раздражался. А он как нарочно, будто что-то коренное доказывал мне этими своими вычислениями…
— Садик, двадцать яблонь и, значит, сколько от них: на падалицу — кур, продал по 7 р. пудик, съели яблок, и бочку помочил — запас опять на целый год.
Ни одного запаса меньше, чем на год, не было. Чудовище пожирало деревню. Я спросил: — А что как вас призовут? — Он открыл рот. — Двадцать зубов не хватает. — На это теперь не посмотрят. — Не посмотрят — ссыпкой займусь (и чешет шею). — Опоздаете, пропустите. — Не пропущу-с.
И такая уверенность, такая убежденность, но не самодовольство, а что-то исподнее, опять какое-то исподнее несогласие со мной и осуждение.
Вокруг дворики — народ косило — чудовище пожирало их.
28 Октября. Мне на деле удалось узнать его тайны: семейный человек приезжает в столицу, селится в номере, утром пишет романтические повести, днем обивает пороги превосходительств, выпрашивая отсрочки от войны.
Я начинаю думать, что эти поиски хуже, чем самое худшее в этом деле, похоже на то, как бы семейный и всюду принятый как порядочный человек потихоньку от семьи вышел на улицу, и потому что вообще-то он очень порядочный человек и это ему не к лицу, не имеет успеха у публичных женщин и, посрамленный, возвращается с улицы.
Но какой же выход? Отказ — малы мотивы, повиновение — малы мотивы для послушания. А средний путь (проституция) — противнеет с каждым днем все более и более. Иванушке нет дороги. Вернее, кажется, средний и противен-то он, вероятно, потому, что хочется правого и левого, а «духов» не хватает. Да и вообще так часто бывает: высшего — это ему не удается достигнуть, тогда он берет среднее и меряет его тем, что почувствовал, достигая высшего. А среднее есть просто факт жизни, живущей без отношения к окраскам ступеней достижения.
Пораженцы все отказываются от этого названия, но Суханов имеет вид настоящего пораженца, его физиономия, манеры, — все до того противно, глистообразно. Это единственный пораженец.
На трамвае у рабочих был разговор: мы, рабочие, на учете, понятно, а как буржуазия теперь на учет лезет…
Извозчик говорит господину, желающему ехать на такси: «как дармоед, так на таксе…»
29 Октября. Мои поиски места похожи на то, как семейный порядочный человек вышел на улицу искать себе даму…
3 Ноября. Три дня на службе в Министерстве Торговли и Промышленности у И. К. Окулича.
Три дня на службе. Окулич — социалист в монархизме, не герой, а та обычная фигура из романа «Война и мир», прекрасная натура. И какой бы ни был строй, он таким и останется. Есть чиновники очень ласковые, но вечно обижают людей своими замечаниями, и их ненавидят служащие, а этот ругается, резок и груб, а никто не обижается, потому что сердит его дело, а не личность: если он скажет «осел!», то, значит, тот действительно осел, и все документы показывают, что он осел настоящий, так что обижаться если, то обижаться на собственную свою природу.
Занимаюсь тем, чего совсем бы не должно быть в это деловое военное время, я занимаюсь междуведомственной перепиской в должности делопроизводителя одного бюро, ведающего делами продовольствия. В отчаянии показываю господину Жомини бумагу, всю исчерканную Его Превосходительством. «Это зависит от настроения Его Превосходительства…»
Как представитель своего ведомства, я должен быть против твердых цен и реквизиций. Я утонул в комиссиях, как тонут в воде маленькие дети.
В этом опыте жизни без семьи так ясно становится, что существенного значения она в моей жизни и не имела, и то, что казалось, то только казалось: оно чисто внешним образом закрывает мою эгоистическую холостяцкую природу.
На мгновенье, да, это мгновенье было! мы встретились с ней в чужом краю [221] — незнакомые люди разного воспитания, разной среды и как метеор, пролетая чужой атмосферой, загорается и кажется он летящей звездой, и на мгновение открывает нам эту тайну великого огненного движения, страсти, скрытой за спокойствием ночных звезд, так и тут на мгновение открылась вся тайна жизни и на мгновение мы понимали друг друга как одно существо. И в это мгновение она мне сказала: «Вы сразу видите хорошего человека, и это в вас лучшее… да, это в вас самое лучшее». И это было так верно, и все было верно, что мы говорили, и навсегда осталось так, как открылось, и все эти вопросы были как откровение.
4 Ноября. Письма из бюро. Барышня-машинистка — та рождающая середина, множитель и среда жизни и сила числа, рождения, — все это превращенное в звук щелканье.
Софья Павловна и Александр Михайлович. Когда он решился сказать ей у камина: «я вас люблю», то вдруг с грохотом, ослепительно, сверкая всеми огнями, сливаясь в один след летящего в вечность метеора, пронеслась перед ним жизнь. И он проводил ее, и стало просто, тихо, уютно…
5 Ноября. Хорошо бы сочинить рассказик «Сестра св. Георгия»: жизнь в бюро в военное время: тиски Его Превосходительства; нет работников; тоска пустая; на столе телефон: принесите 100 экз., но ему по телефону сказать нельзя… машинистки… явление сестры, как движение падающей звезды, открывающей на мгновение движение вселенной.
10 Ноября. Распутин поехал в Ставку. Ухудшение положения Думы. Жировая комиссия.
11 про 10-е Ноября. Утром начальник говорит: положение Думы ухудшилось, и будто бы Распутин поехал в Ставку.
Округлость формы чиновника и резкость депутата. Чиновник, в сущности, не знает, сколько есть чего в России, и потому лавирование в цифрах, а депутат его ловит благодаря подробному знанию местной жизни. Чиновник живет слухами, как баба, и всякая комиссия работает на фоне этих слухов.
12 Ноября. Окулич сказал, что если Протопопов будет министром торговли, то он уйдет и, значит, я пропал. Так, наконец, я на собственной шкуре испытываю, что значит смена министра. Он сказал, мы заволновались, а он нас успокаивает: «Вы останетесь».
13 Ноября. У Руссо мечта доходила до такой степени, что иногда пробовала жить физической жизнью: иногда Руссо занимался тем грехом, который монахи называют «рукоделием», что, в сущности, представляет собою не что иное, как безумную попытку мечты доказать свое физическое существование. Эта мысль пришла мне в голову во время заседания одной из нынешних бесчисленных продовольственных комиссий, которые представляют собою сплошное рукоделие. В этой комиссии говорили о недостатке жиров, был один член комиссии, большой пессимист, который пространно излагал нам жировую безвыходность. Другой оптимист: инструктирование, мощность России, заповедные уголки. Росла, росла мощность, мы были увлечены и… вот тут я как раз и подумал о Руссо: у него была мечтательность так <развита>, что иногда хотел расстаться со своей духовной природой и коснуться физической жизни, и в том и состоял грех <безумной> мечты, что она залетала не в свою сферу. У этого чиновника мечта росла, росла, встал он со стула, когда хотел показать мощность России, протянул к окну руку и провел указательным пальцем, и мы были готовы уже принять проект, но тут у него вышло нечто: у него была привычка щелкать пальцем указательным и большим, скажет, и вдруг — щелк! Так он и тут вел, вел пальцем, и вдруг — щелк! Мы были поражены, и он сконфуженно вдруг остановился. Щелк! и все кончилось, и дальше нет ничего.
22 Ноября. Мы утонули в комиссиях, прилипли к месту, как липнут мухи на липучей бумаге. Все живые люди разбежались и остались одни представители ведомств. Так бывает всегда в комиссиях, что остаются в них лишь те, кто должен оставаться по обязанности служебной. Петр Варнавович видит в этом нечто существующее от начала мира и долженствующее существовать и распространяется об этом в часы досуга в стройном рассуждении: человек не может жить без кнута, делать скучное дело без долга, и это поняли немцы, у них все на этом основано и этим они сильны. Иосиф Константинович говорит наоборот, что комиссию покидают живые люди, потому что она бесполезна, и каждый человек старается поместить себя туда, где он может приносить наибольшую пользу. В делопроизводстве своем Петр Варнавович применяет немецкую систему: подшивает бумаги, раскладывают бумаги на большие тома-дела и учит служащих: каждая бумага по исполнению должна быть подшита. Когда бы вы ни пришли в его канцелярию, у него всегда кто-нибудь шьет. Иосиф Константинович придерживается системы делопроизводства французской: бумаги у него раскладываются в небольшие дела с описью и не подшиваются, чтобы по любому вопросу чиновник мог быстро надергать бумаги. «Картофель!» — скажет Его Превосходительство, и чиновник в один момент, осмотрев опись, надергивает картофельных дел и несет их начальнику. А у Петра Варнавовича не так: «Потрудитесь, — скажет он, — подобрать все, что у нас было о картофеле». Чиновник берет огромное дело, раскладывает, подкладывает туда бумажки и все дело тащит начальнику, и тот потом в нем сам разбирается. У Петра Варнавовича машина работает громоздко, но верно, и задержки никогда не бывает. У Иосифа Константиновича чиновник иногда <теряется> бумага и вдруг, когда потребуется, он погибает.
Иногда залетает в комиссию член Гос. Думы, летит он с энтузиазмом, садится на стул и будто муха на липучую бумагу: сел и рванулся, полный жизни и веры, потом все тише и тише и, наконец, склонив голову, с осоловелыми глазами, тонет в комиссии, поглядывая на часы.
Иосиф Константинович — представитель министра земледелия, Петр Варнавович — финансов. Бывает, Иосиф Константинович разовьет проект свой блестяще. Петр Варнавович слушает, слушает и скажет, наконец: все это прекрасно, но как же мы достанем валюту.
В первые дни своего существования всякая комиссия представляет из себя как бы Ноев ковчег, нагруженный существами самыми разнообразными: тогда представители ведомств среди различных общественных деятелей, представителей города, земства, бирж, всякого рода специалистов, совершенно исчезают в комиссиях, потому не так их и много, и держат они себя в высшей степени корректно, мешаясь в толпе как существа будто бы посторонние, хорошо зная, что дело от них не уйдет. Потом общественные деятели мало-помалу редеют и вскоре остаются те, кому быть в комиссии — служебная обязанность, остаются одни представители ведомств.
В нашей комиссии, заготовляющей для нужд армии и населения фасольно-гороховое пюре, вначале кого-кого не было, был даже представитель вегетарианских столовых, и чего-чего ни говорилось! Подымались уже принципиальные споры между вегетарианцами и мясоедами, причем один из вегетарианцев делал изложение какого-то необыкновенного способа эксплуатации хрена, а мясоед успел ввернуть замечательный проект о бескостной солонине. Сущность этого проекта состоит в том, <как> из мяса доставать кости и жиры, выварив жиры. Так как жиров не хватает, то вот жиры! Так как почти все те же самые люди работают в жировой комиссии, они ухватились: вот жир! И начали вычислять, сколько получат жира. Солонина — тряпки, а жир едят отдельно. «Господа! Но вы не бывали на фронте». Тогда вспомнили, что тема совсем другая — фа-сольно-гороховая. «Мы уклонились от темы» (мясник в комиссии раскрыл, сколько жиру). После этого памятного спора на другой день было уже половина членов, не пришли члены Гос. Думы, «мясник» и многие другие. Говорили мало… Наконец, остались одни представители ведомств, и комиссия приняла чисто деловой характер.
27 Ноября. Развал. «Авось», «а мало ли что», «перемелется», — все эти утешения, всегдашние спутники русской жизни даже в самое тяжелое время, теперь исчезли, и в первый раз в жизни я испытываю, «что отечество в опасности». Экономическая картина: урожай, а все мельницы стоят (твердые цены), сено не заготовили, потому что военное ведомство не дало проволоки, борьба за продукты между фронтом, заводами, обороной и обществом. Глас народа: измена. Что делать с дешевеющими деньгами? акции Игнатова. Власть стала подобна товару и носители власти — спекулянтам…
Источник: lib.rus.ec.
Рейтинг публикации:
|
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Комментарии
Настоящий том представляет собой второе издание книги М. М Пришвина «Дневники 1914–1917», изданной в 1991 г. Входе подготовки тома к переизданию в архиве Пришвина (РГАЛИ) была обнаружена папка под названием «Отдельные листы 1914–1916», которая находилась внутри материалов, относящихся к «Раннему дневнику» (1905–1913). До сих пор считалось, что дневник 1916 года, за исключением нескольких записей, включенных в первое издание, утрачен. Анализ обнаруженных архивных материалов позволил восполнить в настоящем издании этот существенный пробел. Несколько записей 1914 и 1915 гг. также были включены в дневник.
При подготовке текстов слова, которые не удалось прочесть по рукописи, обозначаются в тексте угловыми скобками о либо даются предполагаемые составителем слова в квадратных скобках <>.
Комментарии и алфавитый указатель в данном издании переработаны.
В алфавитный указатель не включаются имена неизвестных по биографическим материалам Пришвина крестьян, людей, которых он встречает во время поездок на фронт в годы Первой мировой войны или в Петербурге в течение 1917 года.
Дневник Михаила Михайловича Пришвина (1873–1954) представляет собой уникальный документ, хронологически охватывающий пятьдесят лет (1905–1954) — годы катастрофической ломки всех форм жизни.
Первые сохранившиеся страницы дневника относятся к 1905 г., обозначившему начало новой политической ситуации в России, а последние записи сделаны в январе 1954 г. — дата, позволяющая говорить о начале кризиса сложившейся политической системы.
Таким образом, текст дневника воссоздает подлинное лицо целой эпохи, связанной с процессом насильственного переустройства мира, в котором существование и творческая деятельность личности неминуемо сопряжены с трагедией. Пришвин ощущает себя выразителем этого, в его понимании, главного содержания эпохи: «Хочется и надо — это у меня с первого сознания, между этими скалами протекла вся моя жизнь».
Текст дневника представляет собой некое двуединство, в основе которого лежит интуиция коллективной души народа и творческой личности. При этом очень существенно, что путь Пришвина как писателя определяется стремлением не сочинять, а воплощать коллективную душу народа в форме сказки или мифа («Не сочинительство, а бессознательное поэтическое описательство»).
С одной стороны, дневник как особый жанр, свидетельствующий о стремлении художника выйти за границу искусства, раскрывает присущую искусству тайну, делает возможным прямые идеологические высказывания и логические обобщения. Дневник Пришвина содержит огромный пласт исторических и жизненных реалий — эклектичный, хаотичный мир дневника соответствует действительности. С другой стороны, своеобразие дневника заключается в том, что даже в этом жанре Пришвин сохраняет художественный способ познания мира. Важной частью дневника Пришвина является связь с его художественным творчеством: в дневнике часто впервые появляются художественный образ — исток будущего произведения, синтезирующий смысл того или иного события, черновые варианты рассказов или очерков, которые часто без всякой обработки переносятся в художественное произведение или становятся им. Важной особенностью дневника оказывается рефлексия писателя на собственный художественный мир, свой творческий путь.
Отличительной чертой художественного стиля Пришвина, присущей ему с первых произведений, является антиномичность субъективного и объективного, исповедального и очеркового, экспрессии художника и материала. В дневнике эта антиномичность приобретает особенную силу: факты реальной жизни, сохраняя на первый взгляд абсолютную случайность, предстают перед нами, овеянные потоком поэтического сознания, который выявляет их лицо, их смысл. Это так существенно, что без натяжки можно сказать: дневник Пришвина представляет собой единый художественный текст, в котором текст дневника каждого года часто организуется вокруг одной, главной темы, выступает как бы завершенным фрагментом целого.
Если для обыденного сознания хронология — в значительной степени условный ритм жизни (календарь), то в художественном сознании Пришвина это факт художественного мышления, выражающий единство природного, исторического и человеческого времени.
В дневнике 1914 г. главной темой становится женское движение, которое рассматривается писателем в широком контексте русской и мировой культуры (Венера, образы Гёте и Гоголя, идеи Розанова). В свете женского движения получают интерпретацию вопросы истории (памятник Екатерине, образы женщин-революционерок), общественное движение (диспут по женскому вопросу, «передовая» женщина), проблемы семьи, брака, материнства, любовь, христианская проблема девства, проблема личности, идеи женственности коллективной русской души и женского начала в творчестве.
В пришвинской метафизике мужского и женского обращает на себя внимание следующее соотношение: женственность русской души — творчество легенды — женственность самой личности художника.
С августа 1914 г. ведущей темой в дневнике становится война. Но предметом внимания писателя являются не военные события сами по себе. Война становится своеобразной призмой, сквозь которую воспринимается теперь образ России: возникает оппозиция «Россия — Германия», встает вопрос о русском национальном характере, об исторической судьбе России. Война в дневнике существует как событие, нарушившее историческое течение времени и обнажившее в жизни ее архаическое, реликтовое основание («По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим», «дух наш возвратился к вопросам первобытных времен»). Это возвращение чревато возможностью социального срыва в обществе, что Пришвин пророчески предвидит уже в августе 1914 г. («если разобьют, то революция ужасающая»): победа представляется ему в это время единственной возможностью сохранить преемственность истории.
Однако в 1915 г. катастрофический ход событий становится очевидным («это страшный суд начинается»), и на этом фоне возникают две важные темы, которые впоследствии получают развитие в дневнике революционных лет: тема отцеубийства («интеллигенция… убивает отчее, быт») и тема движения русской религиозной души в сторону мифа о земном рае («Последствием этой войны, может быть, явится какая-нибудь земная религия»).
Война в дневнике Пришвина предстает символом мужского дела («настоящей женщины нет на войне… все сопротивляется ей»), но в то же время в сознании писателя происходит сложное сопряжение мужского и женского: война сравнивается с родами — то и другое связано с творчеством новой, неизвестной жизни.
Очень важно отметить, что в творческой судьбе Пришвина-писателя война сыграла особенную роль. На фронте, куда он попадает в качестве корреспондента, к нему приходит постижение природы, как части космоса, то есть мира упорядоченного, осмысленного человеком, внутри же хаоса, который приносит война, места природе не находится («почему на войне исчезает природа?»). На войне он обнаруживает связь природы с творческой природой человека и поднимает вопрос о соизмеримости природного и человеческого ритма, о природе сопереживающей, сочувствующей или «равнодушной». Кроме того, война предельно обострила восприятие — так или иначе в 1915 г. впервые отдельные картины природы сложились в дневнике в мощную общую картину весны. Природа осознается Пришвиным как та сфера, в которой он с определенностью чувствует себя художником.
Дневник 1916 г. зафиксировал уникальную точку зрения писателя — из глубины провинциальной русской народной жизни, в которой он ничего не изучает, а живет как все: писатель-пахарь, собственник земли. И это положение открывает ему новый угол зрения на войну: оппозиция «Россия — Германия» превращается в оппозицию «русские — немцы» («В этой войне мерятся между собой две силы: сила сознательности человека и сила бессознательного. Мы русские — сила бессознательная, и вещи наши на место не расставлены») и постепенно вообще перестает быть оппозицией («В конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины»), а становится способом культурного диалога. С этой точки зрения крайне интересным оказывается появление пленных австрийцев в качестве работников, которые становятся носителями европейской культуры в русской провинции. В то же время во всей глубине раскрывается перед писателем двойственность русского национального сознания, эта загадка русской души, предстоящая всему миру («почему русский человек, каждый в отдельности — жулик, вор, пьяница, вместе взятый становится героем», «Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой»). Так или иначе, Пришвин понимает, что война до последних основ потрясла мир («Как завеса спало с мира все человеческое, и обнажился неумолимый механизм мира»), обнаружив предел возможностей культуры («как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное»).
В первой записи дневника 1917 г. появляется мотив двойственности, которая в русской культуре традиционно связывалась с Петербургом. Пришвин воспроизводит ситуацию, в которой оппозиция реального и нереального, жизни и идеи теряет четкие очертания. Двойственность пронизывает человеческое существование, деятельность петербургских министерств, трагически обнаруживается в положении императора, а затем и в процессе формирования новой власти. Изменяется и положение самого Пришвина: был писатель, а теперь писатель-пахарь, собственник земли. Наконец, эта двойственность проникает в само слово («О мире всего мира!» — возглашают в церкви, а в душе уродливо отвечает: «О мире без аннексий и контрибуций»). В течение всех последующих лет Пришвин отмечает проблему языковой трансформации реальности под воздействием навязанных языку идеологических стереотипов («И как сопоставишь это в церкви и то, что совершается у людей, то нет соответствия»).
Революция обнаруживает свою подлинную природу, несущую умаление, уничтожение бытия. Это, по сути, оказывается продолжением движения к примитивным формам жизни, и смысл ответа на исконно русский вопрос «Кому на Руси жить хорошо?» заключается в отказе от настоящего, реального — теряется связь с бытом, домом («хорошо бродячему, плохо оседлому»).
В дневнике 1917 г. идея отцеубийства соотносится с библейской притчей о блудном сыне, получая одновременно историческое и религиозное измерение («социализм говорит «нет» отцу своему и отправляет блудного сына все дальше и дальше»).
В 1917 г. Пришвин необычайно чуток к самопроявлению народной стихии. Народная жизнь приходит в движение и обретает голос, и народное сознание мгновенно персонализирует этот голос. «Митинга видел», — записывает Пришвин чьи-то слова. Не столько в идеях, сколько в движении стихии с ее душой, живущей по законам мифа, утопии, Пришвин пытается искать смысл исторических событий. Он расширяет историческое пространство революции до времени Петра I и Великой французской революции, то есть включает ее в контекст русской и мировой истории, а в современном политическом пространстве представляет революцию ареной действия «сил мировой истории человечества».
Историософская оценка происходящего выявляет патриотизм Пришвина, в котором чувство вины перед родиной соседствует с верой в нее: «Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка нам была, и мы годами ее не видели, теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью».
Религиозный смысл русской истории, который традиционно определялся чаянием Царства Божия, теперь осмысляется Пришвиным через слова Христа: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы», в которых отвергнутый людьми Христос обещает уже не Царство, а покой, помощь людям, способным обратиться к Нему…
Однако понимание апокалиптического характера истории не уничтожило в Пришвине здоровую натуру художника. В последней, предновогодней записи дневника с изрядной долей иронии и самоиронии над растерянностью перед лицом неизвестной и еще непонятной жизни Пришвин советует гражданам нового государства учиться, учиться, учиться — слова, которым по иронии судьбы было суждено стать крылатыми.
Я. Гришина, В. Гришин