6 Ноября. Роман во время голода, Козочка в начале революции и в конце: безалаберщина на службе, в еде, мать уезжает, семья распадается, и она достается кавказцам (симпатяги). Начальник Окулич, здоровенный человек, прямой, честный, патриот, устраняется со службы, попадает в подполье.
Моя чиновница-монархистка швырнула избирательные списки и сказала: «Я за царя!»
Шатия развела костер (в ранней очереди) и горящими стружками бросала в стоящих в очереди женщин. Они кинулись на шатию — безобразную, страшную…
Фельдфебель учит красногвардейца обращаться с винтовкой по уставу, и он сам не за большевиков, не за казаков, и тех, и других критикует.
7 Ноября. Большевистское нашествие, в сущности, есть нашествие солдат с требованием мира, это нашествие первого авангарда развалившейся армии, обращенного на свою страну, затем пойдет сама армия за хлебом.
Основная ошибка демократии состоит в непонимании большевистского нашествия, которое они все еще считают делом Ленина и Троцкого и потому ищут с ними соглашения.
Они не понимают, что «вожди» тут ни при чем и нашествие это не социалистов, а первого авангарда армии за миром и хлебом, что это движение стихийное и дело нужно иметь не с идеями, а со стихией, что это движение началось уже с первых дней революции и победа большевиков была уже тогда предопределена.
Летом к нашему берегу на Васильевском приплыла барка с дровами, всю середину улицы завалили швырком [309]. И все лето, пока было тепло, в этих дровах была солдатская Вальпургиева ночь [310]. Теперь, осенью, треньканья балалайки прекратились в дровах, иногда отсюда слышатся выстрелы: раз! и два! потом, словно подумав немного — три и, бывает с разными промежутками и четыре, и пять, и шесть. Вчера мне объяснили эти выстрелы: воров расстреливают в дровах.
Нева плещется о железные пустые баки и от этого кажется: где-то из пушек стреляют. Многие, проходя здесь, прислушиваются к этим звукам и принимают за выстрелы и начинают разговор о Дикой дивизии [311], о каком-то корпусе, посланном с фронта выручить Петроград, о флоте, который должен обстрелять войска с моря. Многие, проходя здесь и слушая рассеянно глухие удары волн о железные баки, начинают один и тот же разговор о том, кто выручит, кто освободит Петроград от тиранов.
Прислушиваясь к глухим ударам волн, похожим на выстрелы, я хожу возле черных железных ворот нашего дома с винтовкой, из которой не умею стрелять: я охраняю жильцов нашего дома от нападения грабителей. В тесном пролете я хожу взад и вперед, как, бывало, юношей ходил из угла в угол по камере тюрьмы [312] с постоянной мыслью, когда же освободят меня, когда мир освободится от власти капиталистов, когда настанет всемирная освободительная катастрофа, когда настанет, по Эрфуртской программе [313], диктатура пролетариата.
Вот совершилась теперь мировая катастрофа и наступила диктатура пролетариата, а я по-прежнему в тюрьме, и лучшие часы, когда так я хожу с винтовкой, из которой не умею стрелять.
Я в нее теперь не верю, и если бы она совершилась, я бы ее не принял за решение, потому что я знаю теперь, что врата рая открываются и Архангел пропускает туда поодиночке опрошенных святых.
Девочки-гимназистки Катя, Женя и Соня приходят иногда посмотреть на меня и посмеяться на мой воинственный вид с винтовкой, из которой я не умею стрелять. Они покупают антоновку, и мы едим яблоки из мешочка и смеемся. Сегодня они приходят серьезные, бледные, сегодня у них заговор какой-то. Девочки спрашивают:
— А кто из них Марат? [314]
Я понимаю: им хочется разыграть роль Шарлотты Корде [315] и освободить Петроград от тиранов.
— Ленин или Троцкий? Кто больше похож на Марата? — спрашивают гимназистки.
В ответ я стал им рассказывать про Архангела, который стоит на карауле у дверей, спрашивает имена достойных людей и пропускает поодиночке всех.
Я им сказал, что большевики <похожи> на Ленина и Троцкого — это авангард разлагающейся армии.
— А где же Марат? И кто Марат?
— Нет никого…
8 Ноября. Вошел ко мне один из них <2 нрзб.> клоп с папироской во рту и стал разговаривать о политике: признает огромное мировое значение за большевистским переворотом.
— Россия, — сказал он, — со всеми своими естественными богатствами представляет колоссальное наследство. Большевики разорвали завещание, и спутали все карты, и вызвали всеобщий мировой передел.
Потом он стал мне раскрывать о мировом значении кусающихся насекомых.
— Велик ли клоп, — сказал он, — а укусит ночью, и громадный человек просыпается.
На Октябрьское восстание у меня устанавливается такой взгляд: это не большевики, это первый авангард разбегающейся армии, которая требует у страны мира и хлеба.
Подпольно думаю, не вся ли революция в этом роде, начиная с Февраля? Не потому ли и Керенского так ненавидят, что он стал поперек пути этой лавины?
Входит хозяйка из керосиновой очереди и великую новость сообщает:
— Ленин хочет объявить Германии войну!
— Причины: дерзкий ответ Вильгельма большевикам на предложение мира.
Хозяйка видела двух матросов Балтийского флота, сказала им новость, и они будто бы ответили:
— Будем драться до полной победы.
Слышал о каких-то блуждающих корпусах, называли несколько нумеров и мест их блужданий, не помню точно ни нумеров, ни переходов, а так слышать странно:
— Блуждающие корпуса.
В детстве, помню, так же загадочно, необыкновенно говорили про умирающую тетушку:
— У нее блуждающие почки!
И все похоже на смерть тетушки с богатым наследством: она умерла без завещания, <3 нрзб.>.
Странная женщина моя хозяйка, она совершенно не признает переворота и ежедневно молится за царя, и что он жив, то считает, будто он и царствует. Мне, как образованному и вообще высшему существу, она прощает всякое отношение к царю, но простым людям в очередях, даже красногвардейцам, прямо говорит:
— Вы изменник царю.
Красногвардейцев она называет «шатия», шатающиеся люди, все эти <люди>, кто кормится крохами с царского стола, — черносотенцы.
Ее не трогают, потому что считают за сумасшедшую. Сегодня принесли избирательные списки, она пересмотрела и спросила:
— Который же за царя? Ответили:
— У нас республика. За царя нет.
— Я за царя, — сказала она. И бросила списки. Керенского она ненавидит.
На сегодня, слава Богу, я освобожден от дежурства у ворот с винтовкой, из которой не умею стрелять, и могу вечером записать о дне прошедшем. Ничего яркого: всеобщая забастовка против большевиков. Даже сосед мой, художник, перестал писать картину. Он писал и во время войны, и во время революции, днем при свете масляными красками, вечером при электричестве акварелью, при открытой форточке, через которую слышались выстрелы. Он был моим утешителем. Теперь сказал:
— Не могу.
На улице мороз и снег лежит. Бывало, радуешься и слышишь:
— С обновкой, с обновкой.
А теперь думаешь об армии, что она голодная и холодная.
За день на трамваях и на улицах много раз слышишь язвительные замечания насчет 3/4 фунта хлеба на два дня:
— А обещали!
И видел я на Невском много лошадей, которые подохли от истощения.
Неужели так скоро будет и с нами? Кто выручит нас, кто разделит между нами наследство умирающей матери, неужели мы доведем до суда? Если дойдет до суда (Европы?), я от своей части отказываюсь.
Талант — это быт внутреннего свободного человека, это дом свободы.
Мы все смеялись над племянницей моей Соней, как она весной прыгала по революции, восхищалась красными флагами, пела вместе с толпой «Вставай, поднимайся», и прозвали ее Козочкой.
Как она раз после одного выстрела из пушки прибежала к нам в восторге:
— Вот такое ядро над головой пролетело! И показала руками диаметр в аршин. Как мы смеялись!
Теперь Козочка больше не прыгает: она ничего не боится, но ей все противно на улице и стрельба теперь ненавистна. Раз видела где-то в театре красивого кавказца и от душевного голода влюбилась в него. Идешь с ней по улице, вдруг вся преобразится и сияет радостью.
Увидела где-то своего легендарного кавказца.
Наверно, не тот, но все равно похоже, лишь бы имел вид кавказца.
В церкви много народа, священник молится:
— Господи, умили сердца!
А на улице за оградой церковной кто-то спрашивает:
— Ну, пришли хоть к какому-нибудь соглашению? Отвечает другой:
— Никакого не может быть с ними соглашения. В церкви молятся:
— Умили сердца!
А я молюсь за церковной оградой: Господи, помоги все понять, все вынести, и не забыть, и не простить!
Скорбная приходит ко мне Козочка: ей бы только прыгать да песенки петь — семнадцать лет! а вот она такая взволнованная, брови рожками, лоб наморщенный — задумала Россию спасать, спрашивает:
— Кто у нас Марат?
— Ты хочешь, как Шарлотта Корде?
— Да, я хочу. Кто Марат: Ленин, Троцкий? Кто похож на жабу?
— На жабу никто не похож, деточка, но, может быть, не побрезгуешь убить Шимпанзе?
— Обезьяну? Нет, обезьяну не хочу.
Пристала и пристала: подавай ей настоящего Марата, похожего на земляную жабу.
Думал я думал, что с голодной бешеной девкой делать, и достал ей билет на Шаляпина, прослушал с ней певца, и забыла про Шарлотту Корде.
Отвел Шаляпин сердце девочки или долетела молитва из церкви:
— Господи, умили сердца!
Радуюсь я за Козочку, <2 нрзб.>, слава Богу, миновала чаша ребенка, а для себя, потихоньку твержу неустанно, но верно свою молитву, обращенную к неведомому, но верю, твердо верю настоящему Богу: «Господи, помоги мне все понять, все вынести, и не забыть, и не простить!»
11 Ноября. У последнего конца.
Мар. Мих. говорит, что слышала от лица, бывшего в штабе Савинкова, еще до восстания Корнилова, что Керенский сказал Савинкову: «Вместе с Корниловым вы вызываете контрреволюцию, я умываю руки».
Одни говорят, что все дело погубил Керенский, другие — Савинков. Ненужно разбираться в документах для выяснения этого. Ясно, что Савинкову нужен был Корнилов для подавления Советов, а Керенский примыкал к Советам. И оба погубили себя, один генералом, другой Советом.
Всюду говорят, что социалисты-революционеры погубили и себя, и Керенского, не оказав ему поддержки.
Вся революция показывает невероятное непонимание демократической интеллигенцией народа и обратно. По-видимому, первопричина этого непонимания лежит в различии самой веры первых революционеров и веры народа. Большевизм есть общее дитя и народа, и революционной интеллигенции. Большевистский интернационализм ничто иное, как доведенная до крайности религия человечества. Это и погубило Россию, а не как теперь говорят: погубили Советы, погубил Савинков, погубил Керенский (меньше всех виноват Корнилов).
Еще часто говорят, что Правительство с самого начала должно было заявить державам, что мы не можем воевать: в результате худшим было бы нынешнее положение. Но это явно было невозможно, потому что тогда громадное большинство населения было на стороне «буржуазии».
Собирается крестьянское совещание — последние судороги партии с. р-ов: в угождение армии хотят выдвинуть Чернова. Напрасные усилия: при германской поддержке русское общечеловечество будет доведено до своего последнего конца.
В процессе движения к интернационалу целые группы интеллигенции свертывали с пути, заключая компромиссы с народной верой (нар. социалисты), — так возникли зародыши патриотизма.
12 Ноября. Армия не существует, золото захвачено, общество разбито, демократия своими руками разрушает фундамент своего жилища — что же есть? Плывущие по воде предметы, за которые можно ухватиться: Чернов, который популярен еще в армии через свое понимание земельного вопроса, Учредительное Собрание при заткнутых ртах? А что будет дальше? Все пожимают плечами, и слово «оккупация» у всех на устах.
И вот подумаешь: «А что было, может быть, ничего не было?» Была маниловщина и больше ничего.
Политические деятели, как бешеные, и спорят теперь уже не о будущем, а о прошлом: кто виноват. Работает задний ум. Спорят — как нужно было поступать Керенскому. Один говорит, надо было уйти, другой говорит, что уйти было невозможно.
— А кто у нас не Манилов?
Бурные волны разогнали с утеса царственных птиц, разбегаются, прыгают и скатываются пеной. Придет время, конечно, размоют волны утес, но эта буря пройдет так, утес останется, разлетевшиеся в бурю хищные птицы скоро опять сядут на вершину, а мягкие волны опять будут лизать и подмывать.
Разбежались бушующие волны океана, ударили о гранит, смыли царственных птиц, и неведомо куда разлетелись хищные орлы.
Бушуют, бьют волны, не дают садиться никому на утес. Но скоро они утихнут, и птицы опять полетят на утес.
Скоро опять будет утро и на утесе орел, а внизу мягкие волны будут по-прежнему лизать гранитную скалу, и не зная, что так размывая гранит — подножие власти, они ближе к цели, чем в бурное время.
Говорили раньше: «У нас в России». Теперь так не скажешь: где это у нас, какое это наше такое пространство и кто эти мы, русские, пожирающие друг друга чудовища.
Мы теперь находимся в антракте перед новым действием, в котором будут принимать участие иностранцы.
Родина стала насквозь духовной, мы знаем, что это никто не может отнять у нас и разделить, но не ведаем, как воплотится вновь этот дух.
Гость сказал: — Россию погубил не Совет с. р-ов и с. д., а погубила самочинная шайка Исполнительного Комитета: выступления Бабушки и «Марсельеза» — все это красные флаги, которые дразнили быка.
Ходишь:
— Чай! Чай!
Кончился, говорят, чай, а в лавочке нету.
— Ну ладно, давайте кашу.
— Крупы нет, вот сало и больше ничего.
Поел сала и опять махать крюком. И вот есть же, значит, в земле не одна война и разделение, есть в ней и союз: как ни худо, а мечта <остается> о каком-то настоящем покосе. (Военная организация и школы прапорщиков сельского хозяйства.)
Обобществление: помещик думал, что это на него валится, а оно на всех. Черный передел.
Источник: lib.rus.ec.
Рейтинг публикации:
|
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Статус: |
Группа: Гости
публикаций 0
комментариев 0
Рейтинг поста:
Комментарии
Настоящий том представляет собой второе издание книги М. М Пришвина «Дневники 1914–1917», изданной в 1991 г. Входе подготовки тома к переизданию в архиве Пришвина (РГАЛИ) была обнаружена папка под названием «Отдельные листы 1914–1916», которая находилась внутри материалов, относящихся к «Раннему дневнику» (1905–1913). До сих пор считалось, что дневник 1916 года, за исключением нескольких записей, включенных в первое издание, утрачен. Анализ обнаруженных архивных материалов позволил восполнить в настоящем издании этот существенный пробел. Несколько записей 1914 и 1915 гг. также были включены в дневник.
При подготовке текстов слова, которые не удалось прочесть по рукописи, обозначаются в тексте угловыми скобками о либо даются предполагаемые составителем слова в квадратных скобках <>.
Комментарии и алфавитый указатель в данном издании переработаны.
В алфавитный указатель не включаются имена неизвестных по биографическим материалам Пришвина крестьян, людей, которых он встречает во время поездок на фронт в годы Первой мировой войны или в Петербурге в течение 1917 года.
Дневник Михаила Михайловича Пришвина (1873–1954) представляет собой уникальный документ, хронологически охватывающий пятьдесят лет (1905–1954) — годы катастрофической ломки всех форм жизни.
Первые сохранившиеся страницы дневника относятся к 1905 г., обозначившему начало новой политической ситуации в России, а последние записи сделаны в январе 1954 г. — дата, позволяющая говорить о начале кризиса сложившейся политической системы.
Таким образом, текст дневника воссоздает подлинное лицо целой эпохи, связанной с процессом насильственного переустройства мира, в котором существование и творческая деятельность личности неминуемо сопряжены с трагедией. Пришвин ощущает себя выразителем этого, в его понимании, главного содержания эпохи: «Хочется и надо — это у меня с первого сознания, между этими скалами протекла вся моя жизнь».
Текст дневника представляет собой некое двуединство, в основе которого лежит интуиция коллективной души народа и творческой личности. При этом очень существенно, что путь Пришвина как писателя определяется стремлением не сочинять, а воплощать коллективную душу народа в форме сказки или мифа («Не сочинительство, а бессознательное поэтическое описательство»).
С одной стороны, дневник как особый жанр, свидетельствующий о стремлении художника выйти за границу искусства, раскрывает присущую искусству тайну, делает возможным прямые идеологические высказывания и логические обобщения. Дневник Пришвина содержит огромный пласт исторических и жизненных реалий — эклектичный, хаотичный мир дневника соответствует действительности. С другой стороны, своеобразие дневника заключается в том, что даже в этом жанре Пришвин сохраняет художественный способ познания мира. Важной частью дневника Пришвина является связь с его художественным творчеством: в дневнике часто впервые появляются художественный образ — исток будущего произведения, синтезирующий смысл того или иного события, черновые варианты рассказов или очерков, которые часто без всякой обработки переносятся в художественное произведение или становятся им. Важной особенностью дневника оказывается рефлексия писателя на собственный художественный мир, свой творческий путь.
Отличительной чертой художественного стиля Пришвина, присущей ему с первых произведений, является антиномичность субъективного и объективного, исповедального и очеркового, экспрессии художника и материала. В дневнике эта антиномичность приобретает особенную силу: факты реальной жизни, сохраняя на первый взгляд абсолютную случайность, предстают перед нами, овеянные потоком поэтического сознания, который выявляет их лицо, их смысл. Это так существенно, что без натяжки можно сказать: дневник Пришвина представляет собой единый художественный текст, в котором текст дневника каждого года часто организуется вокруг одной, главной темы, выступает как бы завершенным фрагментом целого.
Если для обыденного сознания хронология — в значительной степени условный ритм жизни (календарь), то в художественном сознании Пришвина это факт художественного мышления, выражающий единство природного, исторического и человеческого времени.
В дневнике 1914 г. главной темой становится женское движение, которое рассматривается писателем в широком контексте русской и мировой культуры (Венера, образы Гёте и Гоголя, идеи Розанова). В свете женского движения получают интерпретацию вопросы истории (памятник Екатерине, образы женщин-революционерок), общественное движение (диспут по женскому вопросу, «передовая» женщина), проблемы семьи, брака, материнства, любовь, христианская проблема девства, проблема личности, идеи женственности коллективной русской души и женского начала в творчестве.
В пришвинской метафизике мужского и женского обращает на себя внимание следующее соотношение: женственность русской души — творчество легенды — женственность самой личности художника.
С августа 1914 г. ведущей темой в дневнике становится война. Но предметом внимания писателя являются не военные события сами по себе. Война становится своеобразной призмой, сквозь которую воспринимается теперь образ России: возникает оппозиция «Россия — Германия», встает вопрос о русском национальном характере, об исторической судьбе России. Война в дневнике существует как событие, нарушившее историческое течение времени и обнажившее в жизни ее архаическое, реликтовое основание («По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим», «дух наш возвратился к вопросам первобытных времен»). Это возвращение чревато возможностью социального срыва в обществе, что Пришвин пророчески предвидит уже в августе 1914 г. («если разобьют, то революция ужасающая»): победа представляется ему в это время единственной возможностью сохранить преемственность истории.
Однако в 1915 г. катастрофический ход событий становится очевидным («это страшный суд начинается»), и на этом фоне возникают две важные темы, которые впоследствии получают развитие в дневнике революционных лет: тема отцеубийства («интеллигенция… убивает отчее, быт») и тема движения русской религиозной души в сторону мифа о земном рае («Последствием этой войны, может быть, явится какая-нибудь земная религия»).
Война в дневнике Пришвина предстает символом мужского дела («настоящей женщины нет на войне… все сопротивляется ей»), но в то же время в сознании писателя происходит сложное сопряжение мужского и женского: война сравнивается с родами — то и другое связано с творчеством новой, неизвестной жизни.
Очень важно отметить, что в творческой судьбе Пришвина-писателя война сыграла особенную роль. На фронте, куда он попадает в качестве корреспондента, к нему приходит постижение природы, как части космоса, то есть мира упорядоченного, осмысленного человеком, внутри же хаоса, который приносит война, места природе не находится («почему на войне исчезает природа?»). На войне он обнаруживает связь природы с творческой природой человека и поднимает вопрос о соизмеримости природного и человеческого ритма, о природе сопереживающей, сочувствующей или «равнодушной». Кроме того, война предельно обострила восприятие — так или иначе в 1915 г. впервые отдельные картины природы сложились в дневнике в мощную общую картину весны. Природа осознается Пришвиным как та сфера, в которой он с определенностью чувствует себя художником.
Дневник 1916 г. зафиксировал уникальную точку зрения писателя — из глубины провинциальной русской народной жизни, в которой он ничего не изучает, а живет как все: писатель-пахарь, собственник земли. И это положение открывает ему новый угол зрения на войну: оппозиция «Россия — Германия» превращается в оппозицию «русские — немцы» («В этой войне мерятся между собой две силы: сила сознательности человека и сила бессознательного. Мы русские — сила бессознательная, и вещи наши на место не расставлены») и постепенно вообще перестает быть оппозицией («В конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины»), а становится способом культурного диалога. С этой точки зрения крайне интересным оказывается появление пленных австрийцев в качестве работников, которые становятся носителями европейской культуры в русской провинции. В то же время во всей глубине раскрывается перед писателем двойственность русского национального сознания, эта загадка русской души, предстоящая всему миру («почему русский человек, каждый в отдельности — жулик, вор, пьяница, вместе взятый становится героем», «Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой»). Так или иначе, Пришвин понимает, что война до последних основ потрясла мир («Как завеса спало с мира все человеческое, и обнажился неумолимый механизм мира»), обнаружив предел возможностей культуры («как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное»).
В первой записи дневника 1917 г. появляется мотив двойственности, которая в русской культуре традиционно связывалась с Петербургом. Пришвин воспроизводит ситуацию, в которой оппозиция реального и нереального, жизни и идеи теряет четкие очертания. Двойственность пронизывает человеческое существование, деятельность петербургских министерств, трагически обнаруживается в положении императора, а затем и в процессе формирования новой власти. Изменяется и положение самого Пришвина: был писатель, а теперь писатель-пахарь, собственник земли. Наконец, эта двойственность проникает в само слово («О мире всего мира!» — возглашают в церкви, а в душе уродливо отвечает: «О мире без аннексий и контрибуций»). В течение всех последующих лет Пришвин отмечает проблему языковой трансформации реальности под воздействием навязанных языку идеологических стереотипов («И как сопоставишь это в церкви и то, что совершается у людей, то нет соответствия»).
Революция обнаруживает свою подлинную природу, несущую умаление, уничтожение бытия. Это, по сути, оказывается продолжением движения к примитивным формам жизни, и смысл ответа на исконно русский вопрос «Кому на Руси жить хорошо?» заключается в отказе от настоящего, реального — теряется связь с бытом, домом («хорошо бродячему, плохо оседлому»).
В дневнике 1917 г. идея отцеубийства соотносится с библейской притчей о блудном сыне, получая одновременно историческое и религиозное измерение («социализм говорит «нет» отцу своему и отправляет блудного сына все дальше и дальше»).
В 1917 г. Пришвин необычайно чуток к самопроявлению народной стихии. Народная жизнь приходит в движение и обретает голос, и народное сознание мгновенно персонализирует этот голос. «Митинга видел», — записывает Пришвин чьи-то слова. Не столько в идеях, сколько в движении стихии с ее душой, живущей по законам мифа, утопии, Пришвин пытается искать смысл исторических событий. Он расширяет историческое пространство революции до времени Петра I и Великой французской революции, то есть включает ее в контекст русской и мировой истории, а в современном политическом пространстве представляет революцию ареной действия «сил мировой истории человечества».
Историософская оценка происходящего выявляет патриотизм Пришвина, в котором чувство вины перед родиной соседствует с верой в нее: «Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка нам была, и мы годами ее не видели, теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью».
Религиозный смысл русской истории, который традиционно определялся чаянием Царства Божия, теперь осмысляется Пришвиным через слова Христа: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы», в которых отвергнутый людьми Христос обещает уже не Царство, а покой, помощь людям, способным обратиться к Нему…
Однако понимание апокалиптического характера истории не уничтожило в Пришвине здоровую натуру художника. В последней, предновогодней записи дневника с изрядной долей иронии и самоиронии над растерянностью перед лицом неизвестной и еще непонятной жизни Пришвин советует гражданам нового государства учиться, учиться, учиться — слова, которым по иронии судьбы было суждено стать крылатыми.
Я. Гришина, В. Гришин