Сделать стартовой  |  Добавить в избранное  |  RSS 2.0  |  Информация авторамВерсия для смартфонов
           Telegram канал ОКО ПЛАНЕТЫ                Регистрация  |  Технические вопросы  |  Помощь  |  Статистика  |  Обратная связь
ОКО ПЛАНЕТЫ
Поиск по сайту:
Авиабилеты и отели
Регистрация на сайте
Авторизация

 
 
 
 
  Напомнить пароль?



Клеточные концентраты растений от производителя по лучшей цене


Навигация

Реклама

Важные темы


Анализ системной информации

» » » Михаил Пришвин. Дневники 1914-1917

Михаил Пришвин. Дневники 1914-1917


4-05-2011, 17:34 | Файловый архив / Книги | разместил: VP | комментариев: (2) | просмотров: (9 353)

7 Августа. Праздник Спаса Преображения в деревне прошел так же, как во времена казенки: с пьяной дракой и даже стрельбой. Драка началась еще вскоре после обеда против церкви и милиции. До ножей доходило. Вызывали участкового милиционера, а он говорит:

— Не пойду, что я с ними сделаю?

Кончилось стрельбой, оглушили выстрелом и насмерть перепугали одну девочку.

Не был день в деревне и чувствую, что хуже стало: не так быстро выгоняют мальчишек, пасших на моем поле деревенские стада, не так готовы старики идти мне на помощь.

— Народ куда-то переходит, а чем все это кончится, еще неизвестно.

— Самолюбие стало такое, что старуха какая-нибудь, и та что-то в себе понимает.

В Мореве всю рожь на самогон переделали и даже ходят к нам занимать.

— Керенский чего добивается? славы, а слава — дело хорошее, это не рожь: рожь съедим, а слава останется. Вот Христос, какую славу нажил, что до сих пор забыть не можем.

О собственности. Собственность — это кол, вокруг которого гоняют привязанного к нему человека до тех пор, пока он не научится заботиться о вещах мира сего, как о себе самом, потому что завет собственности: люби вещи материальные, как самого себя. Эта заповедь о вещах сохраняется равно для мира буржуазного и мира социалистического.

У меня есть прошлогодняя лесная вырубка, всего восемь десятин, она расположена на овраге и служит защитой местности от размывания. При обезлесье и овражистости она есть ценность не только моя, но и общественная. Около ста лет мои предки содержали на ней караульщика, и обыкновенный овраг, каких много вокруг, давал хороший доход. Весной наш комитет объявил этот лесок собственностью государственной, и сейчас же из леса потащили сложенные в нем дрова. Когда эти дрова были растащены, бабы стали ходить туда за травой, потом стали траву в лесу косить и скашивать вместе с травой молодые деревца, потом пустили табуны, и молодое все было исковеркано, искусано. Я целое лето боролся с этим, кланялся сходу, просил пожилых мужиков и ничего сделать не мог: все потравили.

Охраняя поросль, я всегда говорил, что эта поросль пусть не моя, я охраняю вашу собственную поросль, но слова эти были на ветер, потому что эти люди, не воспитанные чувством личной собственности, не могли охранять собственность общественную.

В отдельности каждый из них все хорошо понимает и отвечает, что нельзя ничего сделать там, где сорок хозяев.

И все признают, что так быть не может и нужна какая-нибудь власть:

— Друзья товарищи! Власть находится в нас самих.

— Стало быть, — говорят, — не находится.

И правда, самоуправляться деревня не может, потому что в деревне все свои, а власть мыслится живущей на стороне. Никто, например, в нашей деревне не может завести капусты и огурцов, потому что ребятишки и телята соседей все потравят. Предлагал я ввести штраф за потравы, не прошло.

— Тогда, — говорят, — дело дойдет до ножей.

Тесно в деревне, все переделились и все свои, власть же родню не любит, у власти нет родственников.

Так выбран Мешков — уголовный, скудный разумом, у которого нет ни кола, ни двора, за то, что он нелицеприятный и стоит за правду — какую правду? неизвестно; только то, чем он живет, не от мира сего. Власть не от мира сего.

Мы чего-то ждем, какого-то решения или события и все чувствуем, что так ничего не выйдет.

Корень беды в том, что в основе своей, во всей своей глубине наша революция самая буржуазная в мире, это даже не революция собственников, а людей, желающих быть собственниками. Эти собственники будущего взяли напрокат формулы социализма и так забили ими собственников настоящего, что эти собственники, уязвленные до конца, загнанные в подполье, уже не могут оправиться, взглянуть на свет Божий живыми глазами.

Сначала отравили собственников, а потом воззвали к ним для объединения нации, — нет! ему теперь немец лучше социалиста.

Может быть, он и знает в глубине души правду, но он обозлен до измены: немец так немец, елдан с ним, был бы порядок.

В газетах все ложь и поверхностность…

Жизнь теперь общества похожа на бегство во время войны: все бегут, спасаются. А правительство взывает к объединению. Как на фронте остановили бегущих пулеметами, так неминуемо и здесь, в тылу нужно грубой силой остановить бегущих. Неизбежна диктатура самая жестокая, и ее ждут почти с наслаждением. Чудак один говорит, что если коснется этого, то он, невинный, в жертву себя принесет для общего блага, пусть начнут с него расстрелы. Почти сладострастно ожидает матушка Русь, когда, наконец, начнут ее сечь.

Разувшись, отхлестываю из города по наезженной колее, а впереди едет мужик на гору и возле телеги идут солдатики. Разговор у них мелкий, дрянной.

— Зачем сняли у мельника австрийца?

— А он сам — работай, как я! А то в саду гуляет — свой сад, нажил и гуляет!

— Нажил, а ты что нажил?

— Я что — ты что лезешь?

— Рожь отберут — на самогон перегонят.

— Нет дома — построиться должен…

— Бывало, на сенной площади возов наставят (рай!), теперь на большой дороге встречают женщин и картошку отбирают, до площади и не доедешь.

Дезертир:

— Что воевать? Кого защищать — вас? а вы что такое, что я вас защищать буду?

Солдаты-нырки:

— А Николка ушел, тут, товарищи, хуже, я там встал в восемь часов, учета нет. Теперь хорошо, теперь свободно!

На рабочих ворчат, что 8-часовой день и ничего не делают товарищи дорогие:

— Не давать хлеба! Надо поскупиться!

Почему мне не доверяют, я работаю больше крестьянина.

Опозоренная Русь, оскорбленная, ожидает, когда же будут бить ее блудного сына.

Литература, искусство и этот социализм, похожий на искусство, все это явно или тайно говорит «нет» отцу своему и отправляет блудного сына все дальше и дальше.

Мещанский сюжет: чудесная груша, только ветки росли возле забора и кроной перевесилась к соседу, так что груши падают туда.

Когда увидели, что я сам работаю, то стали говорить: вот тоже господин был, а что за господин, когда его мужик семь раз купит.

8 Августа. Все талантливые писатели умолкли, но бездарные фотографы пишут талантливые корреспонденции.

Сухо, сухо. Гудит молотьба на деревне. А сеять мы пере стали: очень сухо. Как отсеюсь, так и нырну в Питер. Окунусь и установлю, что дальше: жить со своими темами или принять участие прямо в жизни сей?

Время такое, что кажется, будто живешь у хозяина: месяц отжил и думаешь: «Отживу ли другой?»

Государство настоящего построено на основе личного обладания вещами и на праве продавать их и передавать потомству. Отказать в этом людям-собственникам — значит, обидеть не только их, но и отцов их, матерей и дедов [278]. Сила для этого дела должна исходить из каких-то девственных, цельных источников духа, перед которой все на колени станут. И только тогда эта сила не будет насилием. Но раз насилие, то значит это не то. Кто теперь насилует?

9 Августа. Рассеяна 1 десятина. Запахано 1/2 десятины. Рожь первого посева отчетливо всходит. Сухо, пылит борона. Никто еще не сеет. Денис — богач, знает, когда сеять, он поедет — и все поедут.

Явление старца (хомут! борона!), и так этот старец учит всему хозяйству: смело берись за все, он научит, — это один шаг народа, и другой, видимый, революционно-воровской-хулиганский («Павел, дай ему в морду»).

Вернулся Федька-большевик и говорит, что теперь запретили это: переменили пластинку.

10 Августа. Запахали посеянные десятины. Вечером ходили облака и р о с и л дождик. Ночью порядочно сбрызнуло засеянное.

Весь день дергали меня: то из проса выгонять телят, то с пастбища лошадей, то старик забрался в сливы и сломал, нагибая ветви, два дерева. Сход постановил одно, а делается другое. И ссылаются на мальчишек.

Я поймал одного славного мальчика и спросил его, кто ему велел пасти у меня лошадь:

— Папка!

Привожу мальчика на ток, спрашиваю отца.

— Боже сохрани! — говорит.

— Тогда позвольте мне мальчика наказать?

— Вали!

Я мальчика за ухо, и он ревет, а родители виновника смотрят, молчат, только мать мальчику смущенно шепчет:

— Ничего, ничего!

Нужно продумать до конца это противоречие хорошего любимого человека (старца) и воровской шайки.

Неправда, что крестьяне хотят высокой цены на хлеб, многие крестьяне сами покупают хлеб, и все вообще созна ют, что цены на хлеб повышать не следует. Они стремятся к понижению цен на городские товары, а цены хлеба они хотели бы даже понизить.

— Это еще неизвестно, к чему все перейдет.

Ремизов так и не вылупился из своей скорлупы…

Может быть, Россия движется к гибели, и явно нелепы все эти новые учреждения, земельные комитеты, продовольственная управа и всякие другие деревенские комитеты, но что за это время человек стал совершенно другой — это несомненно, нелепо он поступает, нелогично, но психологически он был гражданином. Стукнулись лбами, но поняли. Польза от большевиков в деревне была та, что крестьяне поняли правду через абсурд…

Все уверены, что если бы не революционная разруха, то этим летом война бы окончилась победой.

Все больше растет озлобление на рабочий класс за их 8-часовой рабочий день, а в городах на мужиков, которые не дали топлива и не хотят давать хлеб.

Монополия, вероятно, не будет признана крестьянами, и произойдет Бог знает что, если не будет установлена бесспорная власть.

Когда все вокруг косят, возят, молотят, сеют — вот чувствуешь настоящий труд, которому не нужны мечты. Между тем эти люди труда, такого ясного, такого реального трижды за лето были одурачены ядовитой мечтой о земле и воле и о мире всего мира. Теперь опять работают, а по большим праздникам лупят самогон, и в деревне на улице от пьяных еще хуже, чем в злейшее время хозяина.

Говорят: мужики виноваты, мужики дров не дают, хлеба не дадут, но мужики такие же разные, как и мы в городах — это раз, а одинаковые из них, масса, протоплазма, только выполняла замашки своих учителей.

Сеял рожь руками и сам потом запахивал, а в это время в саду у меня грабили яблоки, и груши, и сливы, ломая суки и целые деревья, выхоженные покойницей матерью. Когда же я, отрываясь от дела, шел туда и наводил порядок, то, возвращаясь на поле, заставал там, в просе деревенских телят, а на клевере лошадей. И так я измучился, что во время сева не думал ни о чем, хорошо ли мое дело, плохое ли, лишь бы только поскорее покончить, а там, может быть, и убежать куда-нибудь.

После сева пошел мелкий дождик, дня три я никуда из дома не показывался и вышел сегодня на поле после дождя по солнышку и ахнул, удивленный и радостный: все свое посеянное взошло, и так чудесно, дружно и уже зелено, снизу розовое, сверху уже зеленое и такое прекрасное, такое милое и согласное, и я, хозяин всему этому, я дал эту жизнь, я знаю все свои грехи и где я обсеялся и опахался. И вот в этот миг от моего труда, создавшего рожь — свое законное дитя, рождается блудное дитя — Мечта. Так родились и две блудные дочери — Земля и Воля.

С пудом семян на шее, простуженный и потный, в грубых стоптанных сапогах, ходил я по этому полю и бросал в эту пухлую, все лето паханную землю семена, и вот теперь эти вновь рожденные бедные дети будут бродить по свету и обманывать их сказкой о золотой воле, о золотых семенах на родной ниве — блудные дети Земля и Воля!

Так вот далекий потомок Адама, Михаил Васильевич, сорок два года сидит на почте в Ельце, поседел, состарился и теперь из всех бесчисленных газет, проходящих через его руки, задерживает одну и носит ее к себе на дом и почитывает с улыбкой и ясными детскими глазами, крутя из махорки толстые особенные папиросы — про Землю и Волю. Блудные дети труда земледельческого тешат старика, но сам труд гонит от себя блудных детей. Печь огненная: печь русская и хозяйка — вот где конец всему.

Тихонов, большевик, член социалистов-революционеров и социалистов-демократов, пишет мне в письме слово «буржуазия» в кавычках. Да, вероятно, и все вожди относятся к этому понятию приблизительно так, как современные ищущие Бога интеллигенты к иконе: то есть неискренно. Но простой человек слепо верит, что есть какая-то совершенно отдельная от народа и зловреднейшая из всех на свете порода людей — буржуи. У нас крестьяне согласно с знакомым словом «Маньчжурия» называют ее «Буржурия».

Совещание с заранее обдуманным намерением — Московское совещание: [279] путного выйти ничего не может. Встретятся там те, кто считает, что революция продолжается, и те, кто за то, что она кончилась.

Я думаю, что она кончилась и существует исключительно самопожиранием. Правда, из какой демократической почвы ей питаться. Землю крестьяне от помещиков отобрали, рабочие ввели себе короткие дни, насчет мира все попробовано и ничего не выходит, идеи на голодный желудок не идут совершенно — спрашивается, чем питаться революции? Единственно внутренним раздором, расщеплением различных партий.

А главное, весь ход революции упрется в пустую казну — тут ей и будет тупик.

Выборы в Елецкую Думу. Списки знакомых людей, список № 1-й. Возмущение А. А. Петрова, что выбирают не людей, а списки. В Черной слободе против Сергия товарищ Фришман устроил лавочку из красного ситца, и написано обещание на ситце, что список № 1-й даст народу землю, волю, хлеб и топливо — все голосуйте за № 1-й. Старушка одна нашлась, говорила, указывая на демагога Фришмана: «При последних временах явятся ложные пророки Гоги и Магоги [280] с прелестью и будут все обещать и соблазнять, как Господа искушал диавол, что камни-голыши переделает в хлебы. А Господь ему ответил: не одним хлебом жив человек» [281].

Везде расклеили только № 1-й, а все другие или не по смели клеить, или их сорвали. Солдаты обещались, если № 1-й не пройдет, разнести весь город. Звон колоколов с музыкой «Марсельезы» сливаются. Несут список № 1-й. 1-й даст бесплатное обучение. «Требуем отмены детского труда».

— После войны, — говорит почтовый чиновник, — а теперь нельзя. Они смешивают идеал с немедленным осуществлением!

Лицо провинции исчезло и полиняло и стало теперь об щим лицом завоеванного города. Не по одному тому, что мало военных и что мало продуктов и много закрытых магазинов, а потому, что легла тревога и выражение стремления на каждое лицо — как за границей, как в столице.

Вот удел: непримиримый к мещанству, к мелочному домашнему хозяйству, я наделен был бесхозяйственной женой (у которой нет даже идеи счета в голове) и должен бросить свое истинное положение и хозяйствовать. И в большом плане: вместо мятежа скифского я должен учить народ буржуазным добродетелям. Но ведь в этом и вообще заключается трагедия современного материалиста. Во имя мятежа проповедуется буржуазная добродетель.

15 Августа. Если вы человек честный и желаете добра своему народу и при этом имеете в голове идеи социализма или толстовства, то деятельность ваша в деревне мало-помалу сведется к проповеди буржуазных добродетелей. И понятно: вот был лес мой, теперь он «государственный», название переменилось, исчезла иллюзия единоличного собственника леса (в конце концов — это иллюзия); но охрана собственности личной или государственной та же самая. Только тогда был аппетит со стороны собственника и охраны, теперь этот аппетит приходится прививать обществу. И так, выгоняя весь день с вырубки крестьянские стада, выгоняя косцов, долбишь целый день всем: нельзя расхищать собственность государственную.

Огородник Иван Матвеевич, тихий, скромный, работящий любезный человек, скрипнул зубами, лицо его стало зверским, челюсть дрогнула:

— У меня с огорода мальчишка уходит только ползком и весь ободранный. С мальчишками просто: спрячешься, а потом вдруг шарахнешься на него, он обомлеет, и ну его крыть… — это очень просто, это, я думаю, вы сумеете? А вот ежели мужики, то штраф брать, сохрани Бог за потраву брать штраф, это будет стоить дороже, а тут я вас научу: поймайте лошадь на гречихе и верст за пять отведите куда-нибудь в чужой густой лес, привяжите там и хвост обрежьте — вот он уж другой раз не пустит… А ежели баба, то я опять вас научу: бабе нужно чудо… Переоденьтесь в белое и ночью ходи, каждую ночь ходи по огороду и даже один раз как-нибудь и днем…

Решили ждать и ждать, потому что перемена должна быть.

— Но, может быть, так долго будет?

— Нет, так долго быть не может, так жить нельзя.

Кир вдруг заступился за меня:

— И я слышал в городе, что Михаил Михайлович личность замечательная, и так-то памятники все, которые теперь разбивают, памятник Пушкину, так и ему здесь, как Пушкину, — может, мы же и памятник ставить будем. А насчет совести его я сказать ничего не могу…

Я — жертва своих собственных, сделанных дворянами, построек.

Наследники. Когда свалился Иван Иванович, наследники бросились на дележ акций, и когда Мария Ивановна умерла, то опять бросились делить землю. Так и вот когда умерла старая Россия, кинулись все наследники (мужики и рабочие) делить землю, захватывать капитал. Умерла она скоропостижно, без завещания.

Единоборство. Жизнь каждого из нас есть единоборство с Мещанином, с временным перемирием, иногда с продолжительным миром на условиях компромиссии: «Бывает поражение, бывает победа»…

Разумник в «Скифах» проповедует [282] попросту побег вперед от Мещан. Ла-та-та, побег одинокого, быстрого, вечно бегущего, спасающегося от настоящего: забегание — забеги подальше, как можно подальше, рано или поздно и все туда прибегут, приползут и скажут: «Правильный был человек Разумник Васильевич!»

Всякая собственность есть фиксированный момент борьбы творческого духа с Мещанином: вот яблонька большая-большая, старая-старая, основание ствола светится и через <1 нрзб> звездочки я вижу, как яблоки крадут деревенские мальчишки, они залезут, обломают сучья. Яблонь-ки эти сажала мать моя, и я сдал урожай мещанину, а себе оставляю наслаждение только и пр.

Оглянуться на пройденный путь и воскликнуть: «Осанна Сыну Давидову!» [283] — для меня невозможно… или это будет?

Это чувство омерзения, когда мужики придираются: сено попарил (травы!) и проч. И предложение наивного: раздели по клочку — не хватит! — хватит! И тут же вопят женщины, что они голодные, три дня не ели, когда гумно полно хлебом, и не может достать семян на десятину. Раздели и уподобься сей женщине! (По поводу охраны клевера.) Предложение растащить лес для пожарного сарая (сопрели рукава) [284].

Какой аппетит! и как вдруг осели, когда я сказал, что лес можно взять у меня на дворе готовый. Рукав отгнил.

Есть произведения, подобные Горьковским повестям о босяках [285], в которых есть несомненная поэзия и рядом с ней какой-то сгусток, ничего с ней не имеющий (напр., сам босяк). И вот все говорят не о поэзии рассказа, а об этом сгустке. Шум вокруг ненужного создает автору ложную славу.

Так вот теперь к идее интернационализма примазалось столько сгустков и столько шума, что идея совсем потонула.

По всем полям, посевам, через просо, через гречиху, ярь и озимь и через клевер моего хутора идут твердо набитые воровские и озорные тропы в соседнее богатое имение (мой хутор лежит между деревней и тем имением).

Раньше набивали эти тропы ночью, теперь открыто весь день тащат на моих глазах чужое добро. Ничего я не могу сказать ворам, потому что они тогда скажут: я стою за помещиков, и разорят мой хутор.

Черновская политика типично чиновничья прежнего режима: только раньше дело велось через губернаторов, а теперь через земельные комитеты. Необходимо было одновременно с идеей политического объединения дать трудовому народу идею новой общественной и государственной собственности.

Если бы этим людям можно бы забираться в душу собственных организованных способностей и талантов, то во всем государстве не осталось бы ни одного дельного человека.

17 Августа. Ну, вот и осень, брошена последняя горсть озимых семян на последнюю десятину. Свою плетеную сеялку я опять ставлю под свой письменный стол для ненужных бумаг и спрашиваю себя, что же дал мне опыт земледелия на своей трудовой норме от первой горсти семян яровых до последней горсти озимых?

Вот мой сосед огородник Иван Митрич на той стороне пруда насыпает огурцы и не спрашивает себя, что он пережил. Его дело ясное: он вырастил огурцы и теперь продает их выгодно. Он весь в своей трудовой норме, но я уже не вижу никакой связи себя с вымолоченным хлебом и даже не вижу пока той связи, какая бывает между отвратительного вида удобрением и чудесными всходящими зеленями. Я смотрю и на этот отрывок жизни и на всю эту жизнь как на путешествие в неведомой стране и стремлюсь и вижу свое призвание в том, чтобы рассказать о своем путешествии друзьям на том берегу.

Сколько горя, душевных страданий породила та наша юношеская весна — вы ее помните? Была она у вас? Когда, помните, мы на короткие дни встретились и навсегда расстались [286].

Очень похоже на это совершилось весной 1917 года снами, свидетелями событий в Петербурге. Еще кое-где с крыш сыплются пули, но неприятное чувство от них уже исчезло, и вот просыпаешься утром, как в деревне в детстве в первый день после экзаменов: птицы поют, и цветы в саду, и что хочешь, то и делай, мир бесконечно широк и прекрасен. Так и тут все возможности. Выйдешь на улицу, так как в Париже: толпа живая и разнообразная, встречаю…

(Что крестьянину нужно: земли бы побольше, ученье, абы только удовольствие.)

18 Августа. Революция села на мель безденежья и уперлась в одно-единственное чувство злобы к имущим классам.

Помнить, что мужички — это большие дети (абы только удовольствие).

Отчет

Место моих наблюдений — Соловьевская волость, Елецкого уезда, Орловской губернии. Здесь находится мой хутор в 32 десятины, из которых 19 распахивается, остальная земля занята лесом и садом. Рядом с моим хутором находится крупное имение Стаховича, окруженное деревнями малоземельными, население которых испокон веков кормилось заработками в имениях, а в последнее время многие из крестьян арендовали помещичью землю в большинстве случаев товариществом. Вообще этот край весьма характерный для изучения современной аграрной борьбы.

9-го апреля я приехал сюда как делегат Временного Комитета Государственной Думы, предполагая принять участие во всей земской общественной жизни и предоставив хозяйствовать своей жене с годовым работником. В то время Государственная Дума пользовалась всеобщим уважением населения, и на первых порах я был принят сельским населением с полным доверием, а городским — с почетом. В деревне я, прежде всего, стал, выполняя поручение Временного Комитета, доказывать крестьянам, что у нас нет двоевластия, и Временное Правительство и Совет рабочих и солдатских депутатов вполне согласны между собою, а если что и случится, то:

— Не все в кон, товарищи, бывает и за кон! — говорю я.

И все добродушно с этим соглашались. Вообще в это время, когда еще не существовало волостных и сельских комитетов, деревенское население жило прежней жизнью. Разве только несколько усиливалось производство самогона, но и с этим волостные комиссары довольно успешно боролись. В городе переворот совершился тоже безболезненно, как тогда казалось, но, в сущности, как это теперь вполне понятно, переворота еще и не было, и местное <положение> все характеризовано: переделали полицию на милицию и больше ничего.

Теперь ясно видна ошибка правительства: в первые же дни переворота нужно было издать закон о местных учреждениях и назначить выборы.

19 Августа. Не труд, а условия труда составляют вопрос. Наши условия ужасны: я работаю и борюсь с врагами. Вчера косил весь день гречиху, вечером пришла газета с Московским Государственным совещанием, взялся читать, но пошел проверить клевер и всю ночь загонял лошадей, а утром разделывался с хозяевами.

Не то чтобы они постановили сжить меня, но я не таков, как они, и они сживают, и я борюсь. И так будущее наше непрерывная борьба, война между собой за установление нового права и хозяйства.

— Но если будет нужно для спасения государства, мы душу свою убьем, но государство спасем. (Речь Керенского в 1-м Государственном Совещании.)

20 Августа. Дети-присыпуши [287] (дети России и блудные дети: сидящий и посланный).

Самогон: в деревне 4 рубля бутылка, в городе 10 рублей, из пуда муки 5 бутылок, а у кого свинья есть, то свиней кормить остатками и выгода огромная.

Борьба: сельское хозяйство было в наших условиях всегда борьбой, а теперь это естественное состояние. У Стаховича управляющий специально занимается посещением комитетов и капризную их жизнь использует для учета условий хозяйства.

Что такое трудовая норма? Это сводится к вопросу: в каких условиях находится труд? Наш труд находится в условиях варварских: день работать, ночью стеречь, жене хлопотать возле пищи и ежеминутно выбегать смотреть — не отрясли ли грушу. Трудовая норма — благоденствие на своей нивке. И это говорится в то время, когда нет железа, косы, машины.

Труд людей роднит, а собственность разделяет. Труд, как совокупление: чужой — и вдруг родной, скосил десятину ржи с кем-нибудь — и человек тот стал приятелем.

Не то чтобы стал этот простой темный человек гражданином — это невозможно! а только почувствовал себя гражданином и предъявил свое мнение и поставил себя высоко! И так бывает, что вовсе ничего не понимает человек, сидит, слушает и словно чего-то дожидается, и вдруг зацепился, понял: «Нельзя по алфавиту всех в селе описать». И вдруг завопил против алфавита. Потом в деревне своей ругаются на земельный комитет, на продовольственную управу, на Абрама Ивановича, на Михаила Ивановича и доказывают: «Черт знает что социал-демократы выдумали — по алфавиту описать, опиши попробуй: я иду чередом от избы к избе, но мыслимо ли мне по буквам идти. И отец дьякон тоже хорош, тоже говорит: по алфавиту. Всех бы их помелом!»

Хозяйство — борьба, с природой, с хищниками, нелепым человеком, с его скотом. И сразу тут ничего не сделаешь: дерево мира вырастает в борьбе, и обыкновенно не тот садится отдыхать под ним, кто растил его, сядет кто-то другой. В борьбе и муках вырастает дерево мира. Так разные народы растят свое дерево мира, и оно служит для всякого миром, но растят его они в борьбе.

Сразу — чудо. Вот в Аписе и надо изобразить этот образ вечной борьбы, это долгое время роста животного и противопоставить ему чудо.

Заключение черного передела: у моего пруда, заросшего осокой, рано утром в тумане и росе сидит старик деревенский, ходок девяноста трех лет Никита Васильевич, и держит за веревочку лошадь, и она по пузо в воде скусывает осоку.

— Ну вот, — говорю, — Никита Васильевич, всю жизнь ты искал мужикам земли и вот дождался. Землю разделили, а ты все сидишь и кормишь лошадь осокой.

— Милый мой, — что мы получили! живешь и день и ночь думаешь, что придется уходить отсюда, не миновать уходить: нету земли.

Вижу я поле осеннее крестьянское без конца в длину и ширину, поле, соединенное из мелких душевых полосок, поле с потускневшим жнивьем убранной озими, поле печальное: грачи табунятся, и скот бродит в большом числе, и одна копешка неубранная и несворованная, и одна полоска, худо сжатая и растрепанная. И будто бы тучи на небе ходят, то закроют солнце и брызнет дождик, то чуть пояснеет, словно тяжко больной лежит, и то ему одумается, то опять все замутится и задернется. Ветер проносится по полю быстро, как Время революции, и так это странно смотреть на черного бычка: вот мчится куда-то ужасное Время, а он, черный бычок, стоит и жует и не смотрит и не хочет смотреть на Время, стоит и жует непрерывно, и с ним вместе все стадо жует непрерывно, и земля эта иссеро-желтая лежит вечно и недвижима, и равнодушна.

Черный, как Апис, и с белой звездочкой бычок поднял голову и черную точку увидел на горизонте, и все коровы подняли головы и <туда посмотрели>, и лошади, и овцы — все смотрят: быстро движется по полю точка черная.

Этот человек на велосипеде в шляпе и в очках едет по тропе через поле, очки его забрызганы мелкими каплями дождя, ветер то закроет ему полями шляпы горизонт, и ничего не видно ему, только около себя, то откроет, и он слабо видит поле и скот на нем, ему скот неинтересен, ненужен. Только черный бычок заметался, и пошло в голове кругом о Египте и священном Аписе. Ехать на ветер очень трудно, он измучился, человек в очках задыхается и не знает даже, доедет он до стада или не доедет. А в голове мысли своим чередом о Египте, он думает: «Египтяне так долго искали Аписа, так ожидали его рождения, почему же он тут ходит просто, и никто его не ищет и не отдает почестей, и так он ходит тут просто и ждет: Египет исчез, Апис остался».

Тропинка на станцию загибает к стаду, и стадо ближе, ближе, и сходится оно кругом вокруг человека с очками и смотрит, смотрит, и Апис так все ближе и ближе.

«Да, это Апис, — думает человек в очках, — подлинный Апис, вот он, и египтяне умерли и никто кругом не знает, что это Апис, они умерли, но Апис их ходит один, все такой же, только непризнанный. Так вот я, — думает он, — брошу эту борьбу с ветром и брошу стадо это и свое колесо и подойду я к священному Апису и воздам ему божескую почесть… Я начну…».

И мысленно он сходил с велосипеда, этот человек в <шляпе>, в очках и в тужурке, и крестьяне быку, как священному Апису, отдавали божескую почесть <нрзб.>.

Он жил и творил чудеса, а ноги двигали с трудом против ветра колесо этой новой машины последних годов.

24 Августа. Собрался ехать в Питер, но телеграмма о разгроме <выступления Корнилова> остановила. Послал телеграмму Разумнику: «Пытаюсь приехать к вам. Если неблагополучно, приезжайте сюда». Сегодня попробую в Москву съездить. Весь день сидели у Н. А. Ростовцева (член Государственной Думы). Керенский и Робеспьер. Керенский — интеллигент «с бабушкой», в лице его суд над всей интеллигенцией: грех всей интеллигенции лег на последнего в роду… Страшный суд всей интеллигенции.

Как это может быть, что святой молится и он, правда, святой, а молитвой его пользуются черти?

Что это, трагедия мечтателя или искушение сатаны? Костромской мужик накопил 30 тысяч денег с подаяний народа, который подавал ему, принимая за праведника, и потом народ пожелал, чтобы он вознесся. Он взошел на колокольню и оттуда упал и сломал себе руки и ноги.

Святой молился хорошо, но Бог пожелал испытать его и предал сатане для искушения, испытания его гордости.

28 Августа. Понедельник. 24-го выехал из Ельца, 26-го в Питере.

Паника в провинции: обреченный город, страшный город. А едет много: спасать своих, кончать дела. Теснота, семейные сцены: толкнешь — заругается, извинишься, так мало ему: на чай просит. Все придираются.

— Скоро слезывать будете? — спрашивает кто-то. Я говорю соседу:

— Вот как русский язык коверкают: надо сказать слезать, а он слизнуть.

— Товарищ, прошу не критиковать демократию!

— Без критики не обойдешься…

Носильщики на ходу занимают вещами и кричат свои нумера дико. Делегат ж. д. съезда и Акакий Акакиевич. Делегат попадает в купе.

Балабинская гостиница: за три бутерброда и стакан чаю 6 р.! У Петрова-Водкина < 1 нрзб.>. Разбалованные солдаты с гармоньями, и девки поют.

У Иванова-Разумника.

Запрет уборной: солдаты. Офицеры боятся солдат.

1 — го Сентября в ночь на 2-е. В Смольном вся ночь до трамвая. Историческое заседание.

Большевики — это люди обреченные, они ищут момента дружно умереть и в ожидании этого в будничной жизни бесчинствуют.

— Не умереть, товарищи, а жить надо! — возражают им меньшевики.

Говорят, что от кронштадтцев-матросов сами вожди еле-еле отбиваются: до того им хочется поскорее выступить. Боль-шевики-кронштадтцы и люди природы, жизни — казаки, вот две крайности. На юге с Калединым поднимаются казаки, на севере большевики. Грозят казаки отрезать север от юга.

Чернов — маленький человек, это видно и по его ужимкам, и улыбочкам, и пространным, хитросплетенным речам без всякого содержания. «Деревня» — слово он произносит с французским акцентом и называет себя «селянским министром». Видно, что у него ничего за душой, как, впрочем, и у большинства настоящих «селянских министров», которых теперь деревня посылает в волость, волость в уезд, уезд в столицу. Эти посланники деревенские выбираются часто крестьянами из уголовных, потому что они пострадали, они несчастные, хозяйства у них нет, свободные люди, и им можно потому без всякого личного ущерба стоять за крестьян. Они выучивают наскоро необходимую азбуку политики, смешно выговаривают иностранные слова, так же, как посланник из интеллигенции Чернов смешно выговаривает слова деревенские с французским de. «Селянский министр» и деревенские делегаты психологически противоположны настоящему сидящему мужику.

Хороший еврей Либер, вообще все эти евреи, участвующие в деле, грозящем неминуемой петлей, люди чудесные, куда лучше русских, цвет подлинной Иудеи.

Во что Авксентьев превратился! Говорили, что это русский Жорес… Вот неправда. Это Столыпин. Даже и во внешности есть что-то общее: и какая-то деревянность, и солидная честность, и речистость.

Мария Спиридонова выступает от социалистов-революционеров, интернационалистов. Она худенькая и маленькая, как Вера Фигнер. Простенькое лицо ее прелестно, как хорошая подробность настоящей России. Только она рано подсыхает, и ее интернационализм и пенсне на носу и желтеющее лицо — все это как первая черная голая ветка деревьев, когда осенью с них опадает листва.

Какая разница впечатлений от заседания Советов теперь с тем заседанием в Морском корпусе, когда вынесли резолюцию о мире всего мира! И тогда, конечно, все эти рыбки социализма были уже в сети, но сеть была незаметна, потому что шли по глубокому месту. Теперь она уже в самом хвосте пруда, и вот-вот ее вытащат на берег, на сухое место и вытряхнут из нее рыбу, а головастиков и лягушек бросят опять жить в пруду.

В какой дом ни пойдешь — везде сочувствие Корнилову. Кажется, это Богданов сказал, что когда демократия сильна, то она вступает в коалицию. И вероятно, она теперь очень слаба, отказывая кадетам.

Популярность Керенского выросла больше от казаков (так буду называть «буржуазию»), чем от большевиков («демократии»), они держались за него как за спасителя компромисса (жизнь есть компромисс). Теперь Керенский склоняется к большевикам, и «казаки» его отпадают, и вдруг слышишь на улицах, как ругают Керенского.

О, бедный Смольный, о, моя Грезица [288] бедная в белом зале среди окурков и солдатского дыму! По длинному в целую версту, как монастырский, сводчатому коридору ухожу я далеко, далеко от гражданского скрежета, и вот она встречает меня, белая наша Грезица, и потом идет со мной в белый зал с могучими колоннами. На белых стенах мало-помалу голубеют стекла, о, как красиво! И потом, когда рассвело, выхожу я на улицу, и там, в тихой необычайной красоте, долго не могу оторваться глазами от этой чудесной сказки Растрелли.

Писатель и есть действительный и не мнимый пролетарий, он должен продавать не свою физическую силу, как рабочий на фабрике, но духовную, которая есть сущность физической силы, и притом так исхитриться, продавая, чтобы остаться неподкупным [289].

Революция страдает отсутствием мудрости, которая имеет зоркий взгляд на обывателя. «Нельзя переделать сразу», — говорит человек жизни («обыватель»), а революционер хочет сразу. Соприкоснуться с нашей землей в революцию, <значит> понять тягостный скорбный путь изменений к лучшему.

Варвар в Мариинском театре, с шишками напряжения на лбу, скуластый, серьезный.

Рассвет: у запертой булочной против изображения хлеба сидит на камушке первая очередная старуха…

В трамвае пьяный солдат затеял спор и ругается по-матерному, все возмущены, комиссар подходит к нему, уговаривает, а он комиссару:

— И разговаривать с тобой не хочу, белая шляпа, комиссионер какой-то, а я от прав народа солдат и знать тебя не хочу.

Тут же сидят бессловесные офицеры, и вся публика в бессилии ничего не может ответить пьяному бесчиннику.

Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка нам была, и мы годами ее не видели, теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью.

8 Сентября. На Бассейной в подвале клуб «Земля и Воля» [290]. Потолок низенький, а стены в красном, Мария Спиридонова сговаривается с шайкой рабочих и солдат — «левых социалистов-революционеров-интернационалистов». Маруся, страдающая душа, настоящая, как в святцах, мученица нетленная. Вокруг нее освобожденные. Особенно лезет в глаза какой-то Фишман, самодовольная морда, гордая своей плюшевой шляпой. Из района лезет он в Центральный комитет, а там 800 руб.! Солиден, деловит слесарь, тоже с немецкой фамилией Кейзер, и еще несколько подобных лиц говорят, отлично знакомые с техникой выборов. Остальная масса бессловесная, особенно солдаты: сидят и впитывают в себя «Землю и Волю», а когда понадобится, ахнут. Так их организовано здесь сто тысяч.

— Да, — говорю Разумнику, — это какая-то вера…

— Царство Божье на земле! — отвечает он.

— Не соблазняете ли вы малых сих?

— Мало ли что: кто подлежит соблазну, тот соблазняется, а кто не подлежит, того не соблазнишь. Вот как женщины…

— Выходит, — отвечаю, — возьми любую «подлежащую» и соблазняй? нет, почему-то неловко…

— Это пожалуй!

Вы идете по России и видите везде опустевших озлобленных людей с расщепленной душой и спрашиваете себя: где же народ? Раньше вы давали себе ответ так: в армии. Теперь армии не существует. И вот ясно, что вся душа народа занята перевязкой веревочками этих колоссальных организаций.

Брошена земля, хозяйство, промышленность, семья, все опустело, все расщепилось, озлобилось, в десятый раз умерли всякие покойники: Тургенев, Толстой, закрыты университеты, еле-еле живут люди в городах, получая 1/2 фунта хлеба в день, и весь этот дух народа ушел вот сюда, в эти организации…

Я думаю, что эти организации есть выражение какого-то духа, исчезнет он — и все исчезнет, как сон: что это за дух?

Прежде всего, этот дух почивает почти исключительно на Петербурге, здесь его сила, тут его война. Возьмите крестьянина, которому нужна действительная земля, — он не имеет ничего общего с членами организации «Земля и Воля», его вопрос один: дадут землю или не дадут. А здесь тысячи интересных, ежедневных положений для рядового члена партии: сегодня совещаются о выборах районных, завтра какой-то блок, послезавтра конференция в Смольном, побеждает та или другая сторона, «Весь флот с нами!» — «Товарищи, мы победили: во всей Финляндии нет ни одного руководителя, кроме левого эсера». Тут тысячи всевозможных групп борются между собой, подобно тому, как и в жизни действительной, а лучше — как в картежной игре. Но действительная жизнь движется вокруг реальности (созидание).

<Там>, в действительной жизни, в конце концов, какой-нибудь бычок жует мерно по старым часам, и как ни бейся, он быстрее не будет жевать, и не повернешь весну на зиму и осень не обернешь к весне. Тут все возможно и проверки нет никакой. Кто быстрее забежит вперед? И что видит забежавший вперед?

1 °Cентября. Город чиновников, город труда, за что так восхвален Пушкиным. Я прихожу в министерство, где раньше служил.

Там делят землю, здесь делят власть. Как самая романтическая любовь почти всегда кончается постелью, так и самая многообещающая власть кончается плахой.

Еще о Чернове, по рассказу чиновника министерства земледелия. Он очаровал своей первой речью о творческой созидательной работе, и все разошлись по своим бюро объединенные и готовые работать. Потом начались странности: министр требует к себе дела личного состава всех чиновников. Создается большое затруднение: как доставить министру дела эти, их так много, что не хватит грузового автомобиля. Посмеялись, так и кончилось. Потом начинается заворошка [291] с аграрными проектами. И когда министр вдруг потребовал, чтобы от каждого чиновника поступило сведение, кто его рекомендовал и каких он приблизительно (как-то ловко было выражено) держался до сих пор политических взглядов, тогда начался бунт и потом моральный и деловой развал всего механизма.

Теперь все чиновники раскололись на две враждебные партии: хранящие про себя полное недовольство существующим положением и те, которые, пользуясь временем, норовят, как бы хапнуть побольше от этого времени.

Чиновники старого строя оказались не то чтобы чище новых, а явно умнее.

Дисциплина расстроилась. Раньше хорошо налаженный аппарат давал министру не только готовые мысли, но даже слова. Министр, отправляясь на заседание Совета, по всякому вопросу имел заготовленную шпаргалку, и настоящий дурак мог сидеть на министерском кресле довольно долго без всякого ущерба государству. Теперь тот же благодетельный аппарат работает во вред даже умному министру. Раньше министр не чувствовал хода аппарата и мог хотя бы и плохой головой, а все-таки спокойно думать о государстве. Теперь министр со скрежетом зубовным обращается на самый скрипучий аппарат и заявляет, что вся беда в этом аппарате, необходимо очистить его от неблагонадежных, и требует к себе дела личного состава. Так мало-помалу испорченная власть, как грешная любовь, влечет свою возлюбленную к постели: а у власти постель страшная, у власти плаха — постель. От министра до председателя сельского земельного комитета на Руси одна беда: Прекрасная Дама поцеловала варвара, а он поспешил сделать ее своей любовницей [292].

Уже на пути в Петроград вы чувствуете потоки враж ды, раздражения, злобы: достаточно вам в набитом вагоне чуть-чуть задеть кого-нибудь, чтобы он зло заворчал. Вы извинитесь, а он все ворчит, как будто мало извиненья, а еще нужно дать и на чай…

В городе три дня ходишь, пока не приспособишься, совершенно голодный, конечно, есть гостиница, но вначале пугает заплатить за стакан чаю с тремя бутербродами рубля четыре. Заголодаешь и сам ворчать начинаешь от голода, а после, когда разберешься, ворчишь, и сам попадаешь в ту же текущую в городе большую черную реку.

В моей квартире живет старая женщина с дочерью: старуха с пяти часов утра стоит в очередях, дочь служит в министерстве продовольствия и зарабатывает 150 рублей. Они едят почти исключительно картофель и бледные (дешевые) помидоры. Иногда, как великая радость, достанут немного молока, или масла, или сушеную воблу. В пять часов утра, на рассвете, мать уже в очереди. Раз, возвращаясь утром из Смольного, видел я ее первой в очереди: на рассвете во мгле осенней и росе она сидела на каменных ступеньках булочной, эта старуха в черном платке, так что нос только виден, и смотрела, бледная как смерть, неподвижно на прекрасно нарисованные булки и хлебы. Однажды она, не обращая внимания на мои занятия, радостная ворвалась в мою комнату: достала сала немного и недорого. Когда она стала готовить сало, страшно завоняло, старуха выдумала выжарить сало с луком и чесноком.

— Я-то, — говорит она, — есть не буду, только бы дочка не заметила.

Вечером после обеда я шепотом спросил ее:

— Как, не заметила?

— Не заметила, — обрадовалась она, — съела! я-то как рада, я-то как рада! Не заметила.

Дня три, <не> имея продовольственную карточку и воображая, что все только по карточке могут находить себе пищу и все так живут, я <не ходил> к моим хозяевам. Страдал от голода, но не злился: так надо. Как вдруг старуха мне говорит:

— Вам что, вы богатый!

И оказывается, что за большие деньги тут же на рынке, не в мясной, где очереди, где выдают 1/2 фунта мяса на неделю, можно сколько угодно купить и мяса, и масла, и ветчины. И что все, кто имеет деньги, живут по-старому… А еще потом оказалось, что эта барышня, окончив гимназию, зарабатывает 150 рублей, но если идти на Неву и выкладывать дрова, то можно заработать 40 рублей в день!

Петербург говорящий — это река с голышами: шумят голыши каждый по-своему и думают, что они движут воду реки. И не знают и не ведают, что море их гонит, оттого они и шумят.

Митинг социалистической печати. Всюду говорят, что большевики трусы, а почему-то все их очень боятся. Все старики-эсеры и все меныпевики-обороновцы говорят, что большевизм основан на проповеди мира, то есть эгоизма материального, утробного, и этому они ничего не могут противопоставить, кроме слов. Их слова лопаются в воздухе, как мыльные пузыри. Словам не за что уцепиться… Что же это сильное, что рано или поздно противопоставится чертову искушению народа? Будет это новое имя старого Бога (прежнее имя не действует) или дубинка здорового народа, который восстановит лицо свое в гражданской войне?

14 Сентября. Всюду люди ссорятся, разрываются многолетние связи. События велики, но чем они больше, тем причины ссор меньше. Так и быть должно, потому что становится жить под нависшей тяжестью все теснее и теснее.

Так мы разошлись с Разумником… из-за чего? Я сказал ему, что не могу подписывать свое имя в Черновской газете [293] и прошу рассказ мой разобрать. Он говорит, что разобрать нельзя, потому что он сверстан. Тогда я изменяю заглавие рассказа и подписываю другим именем. Рассказ, однако, за моей спиной восстанавливается и печатается за моей подписью. Сущие пустяки, но отношения разрываются.

Как в дележе земли участвуют главным образом те, у кого ее нет, и многие из тех, кто даже забыл, как нужно ее обрабатывать, так и в дележе власти участвуют в большинстве случаев люди голые, неспособные к творческой работе, забывшие, что земля явилась вследствие проклятия человека, осужденного в поте лица восстановлять работой утраченный путь к небу, — так и власть государственная есть несчастие человека прежде всего.

Власть оголяется. Это не власть, а только скелет ее, кости. А кости власти — честолюбие и самолюбие. На скелете нет не только чувства долга, чувства родины, самопожертвования, но даже камер-юнкерского и коммерческого мундиров. Честолюбие в надежде и больше ничего.

За властью теперь просто охотятся и берут ее голыми руками. Так настанет время, что и землю будут брать голыми руками, и, как говорит Никита: «Земли будет много! да некому ее обрабатывать». Это будет земля оврагов.

Власть голая, не одетая в земные творческие одежды, власть без земли и земля без власти.

Буржуазия. Без всякого сомнения, это верно, что виновата в разрухе буржуазия, то есть комплекс «эгоистических побуждений», но кого считать за буржуазию? Если взять даже какую-нибудь самую малоземельную деревушку с 20 саженями надела, то там человек, имеющий одну лошадь, есть буржуй по отношению к безлошадному. (Из-за чего несет общественные работы: «Давай лошадь!») Но если взять психологию безлошадного, то он является двойным, тройным буржуем: тот уже пережил это чувство, а у того оно в состоянии младенчества, легкости. Кто же буржуй? (Буржуазией называются в деревне неопределенные группы людей, действующие во имя корыстных побуждений.)

В начале революции было так, что всякий добивающийся власти становился в обладании ею более скромным, будто он приблизился к девственнице. Теперь власть изнасилована и ее ебут солдаты и все депутаты без стеснения.

На демократическом Совете 14 сентября [294]. Предпарламент.

Ошибка Чернова: Заигрывание с народом.

Плох тот автор, который ищет себе читателей, и плох журналист, который <считает> читателей бесплатными приложениями.

Беспорядок на улице перед театром. Офицер говорит: — Чего толчетесь, Керенского смотреть? Вот не видали добра!

Давно журналисты в оркестре: журналисты в сундуке. Люди: это деятели 1905 года — вот <например> Владыкин, вот С. Маслов из моего родного города Ельца. К ним прибавить тех, кто вновь продрался в интеллигенцию, «полуинтеллигенты», солдаты, кооператоры, столичная большевистская чернь…

Керенский действительно выдающийся человек. Чернов не мошенник, нет — это просто маленький человек от литературы, — раз он может с пафосом кричать о категорическом императиве [295]; нет! это не крупный мошенник Каменев — камень. Большевик. Кто же это кричал? большевик запрятался сзади и кричал: «Это не я!»

Для будущего драматурга будет очень легко изобразить небольшой эпизод мировой войны, который представляет собой демократическое совещание: потому легко, что оно даже и совершается в здании Драматического театра.

В оркестре, как бы из подполья, сто человек хроникеров, стенографистов, журналистов с точностью записывают происходящую драму.

На меня, приехавшего из провинции, сильнейшее впечатление производит выступление Керенского. Я делюсь своим впечатлением с журналистами, и они, конечно, смотрят на меня как на провинциала: они сотни раз слышали Керенского и на них его слова не действуют. Мало-помалу и мной овладевает то же странное состояние: это не жизнь, это слова в театре, хорошие слова, которые останутся словами театра.

Конечно, многие из присутствующих, говорящих об обороне страны, готовы пойти на фронт и положить свою жизнь за родину: но что из этого? Нужно не «я готов умереть», а «мы готовы»…

— Все ли тут согласны? — спрашивает Керенский, — я не могу здесь говорить, если не уверен, что тут присутствуют люди, которые готовы назвать мои слова ложью!

— Есть такие, — хором отвечают большевики.

Керенский борется с большевиками, происходит драматическая сцена. Публика, кажется, готова разорвать большевика, кричат: «Где он?» — ищут.

И вот один поднимается и вызывающе смотрит. Потом шум стихает. Большевик садится. А Керенский продолжает говорить о защите родины.

Керенский большой человек, он кажется головой выше всех, но только если забываешь и думаешь, что сидишь в театре.

В действительной жизни власть не такая, она страшная. Эта же власть кроткая, как природа, приспособленная художником для театра.

Потом выходит Чернов, как будто лукавый дьяк XVI века, плетет хитрую речь про аграрные дела, но неожиданные выкрики слов «Категорический императив аграрного дела!» выдают его истинную эмигрантско-политическую природу русского интеллигента, и оказывается, это просто кабинетный человек в Александрийском театре, плохой актер изображал из себя дьяка, мужицкого министра, что это все, все неправда и слова его никогда не будут жизнью.

Так создается это чрезвычайно странное состояние, как в театре: может, каждый из неподвижно сидящих зрителей, каждый в отдельности готов идти за своим Верховным главнокомандующим, но никто не пойдет, когда представление кончится и все пойдут по домам.

Что же такое эти большевики, которых настоящая живая Россия всюду проклинает, и все-таки по всей России жизнь совершается под их давлением, в чем их сила? Многие теперь — и это в большой моде — называют их трусами, но это совершенно неверно. Несомненно, в них есть какая-то идейная сила. В них есть величайшее напряжение воли, которое позволяет им подниматься высоко, высоко и с презрением смотреть на гибель тысяч своих же родных людей, на забвение, на какие-то вторые похороны наших родителей, на опустошение родной страны.

Мы, живущие чувством обыкновенных сынов родной земли, не можем понять, оправдать, вынести всю эту низость человеческой звериной природы. Они могут, они это не замечают, они презирают.

Мы не понимаем и говорим: это не революция, а смута, потому что революция есть этап мировой истории, а смута — это дело домашнее, это китайская революция. Но большевик, настоящий, идейный, он весь только и держится этой особенной верой, что наша революция есть факт мировой, этот новый строитель всей мировой жизни. Вера эта не воплощенная в личность, вера Наполеона, это интернационал, дважды два четыре.

Так воцарился на земле нашей новый, в миллион более страшный Наполеон, страшный своей безликостью. Ему нет имени собственного — он большевик.

Смута или революция.

Вы говорите: это смута, потому что мы ничего не достигаем и все теряем. Но их не страшит потеря, даже полная гибель страны. Нация не может умереть. И если сейчас даже будет торжество капитализма, то ведь это на время, а потом опять пожары. С точки зрения большевика оборона вовсе не отрезается, но она признается фактом обыкновенной жизни, как ежедневная наша пища. Энтузиазм большевика идет мимо обороны, и горе тем, кто противопоставит этому энтузиазму интернационала энтузиазм обороны: это мещане, которые материальность ставят своей конечной целью. Но впрочем, серьезно этот энтузиазм не противопоставлен после царя.

17 Сентября. Предпарламент. Над буржуазией висит, как меч, требование: будь социалистом! Роль советов в провинции была весьма почтенная. Грузин (превосходный гражданин) пожал овации за одну фразу: — Мы, грузины, не будем усложнять без того сложное положение государства немедленными своими грузинскими требованиями.

Типичный митинговый украинец. Белорус с иностранными словами. Земец моховой. Кооператоры. Мусульмане.

Весь этот словесный блуд вертится вокруг земли мужикам и мира солдатам: по отношению к земле говорят, что политика нашего правительства недостаточно определенна, а по отношению мира недостаточно настойчива.

Политические эмигранты, пробывшие несколько месяцев министрами, стали людьми вполне благоразумными, потому что соприкоснулись с живым делом… Представители с мест: дельцы, городские деятели, кооператоры Грузии — все благоразумные, потому что были у дела. И противоположные им люди митинговые: украинец, большевик, белорус с кооператором… Налет хлестаковщины (товарищ Абрам)… Та петля, та квадратура круга — при малейшем дуновении земли она вся разлетается; если бы согласие!

21 Сентября. Хорошо на иностранных языках учиться говорить, если в кармане есть гроши, а как нет ничего, то надо по-русски.

Коалиция на Демократическом собрании была знаком согласия и стремления к единству цели государства, а однородное правительство значило бунт — не революция, а именно бунт.

Какой великий соблазн для бродячего обитателя Скифии бросить вызов всему миру против войны за всеобщий мир. Был у нас домашний деревенский бунт — Стенька Разин, то была смута деревенская, а здесь мировой город Петербург против всего мира! Какому-то дикарю-разбойнику сочинили не то принцессу, не то княжну, с которой во имя бунта расстается и бросает в Волгу.

А тут бородачи-кооператоры и земцы соблазняют мирового бунтаря любовью к отечеству и предлагают с собой коалицию!

Громадная масса людей, в особенности крестьяне, вовлечена в этот бунт прямым обманом, обещанием земли и воли и всяких радостей Царства Божия на земле. Вот теперь эти обманутые начинают понимать положение, и потому на Демократическом совещании и треснул этот бунт пополам.

Все держится этим созданным ситом бунта, этими всевозможными организациями, в которых выборным людям в момент подъема бунта отступать нельзя под страхом наказания. Вообще набедокурили так много, что назад вернуться никак невозможно. Потому и не удалось выступление Корнилова.

Этот русский бунт, не имея в сущности ничего общего с социал-демократией, носит все внешние черты ее и систему строительства: это принципиальное умаление личности.

В Петербурге от разных людей слышу точную формулу бунта: «Несчастная случайность, что во время войны не хватило хлеба».

10 октября. Теперь всюду и все говорят о революции как о пропащем деле и не считают это даже революцией.

— Неделю, — скажут, — была революция или так до похорон, а потом это вовсе не революция.

Немцы высадили войско на острове Эзель. В этом вините вы, конечно, большевиков. А большевики в это же самое время винят буржуазию. Вы скажете: «Приказ № 1 расшатал войско!» Вам ответят, что приказ № 1 дал единственно войскам оформленность (вот то же и о земельном комитете). В гневе начинаете вы вопить о гибели отечества. И там в гневе вопят. Вы берете оружие. И там берут оружие. И так начинается гражданская война.

Простая женщина подошла в трамвае к важной барыне и потрогала ее вуальку на ощупь.

— Вот как они понимают свободу! — сказала барыня.

Споры о значении земельных комитетов — споры вокруг пустого места. Потому что, в конце концов, вышло так, будто не только комитетов, но и правительства никакого не было. Мы управлялись сами и ладили между собой сами, один на один, глаз на глаз.

Признали лес государственной собственностью и стали все тащить лес, а когда пустили стада в поросль, мы пожаловались. В ответ нам: «А у вас нет караульщика, тогда нечего и жаловаться».

12 Октября. Романы совершаются «на погибель» (Россия гибнет, и мы погибаем).

Эвакуация Петрограда — это разрытая куча муравьев.

Несомненно, что если вступить хоть в какое-нибудь отдаленное общение с деятельностью Логоса, то вся окружающая нас разруха получит великий смысл, и полная бессмыслица, если оценить все с точки зрения нажитого прошлого (раздвоение Андрея Белого) [296].

Надо обдумать, что есть общего в оккультизме и циммервальдстве. Пути к интернационалу: «физический» (скажем так: творчество, опирающееся на землю), оккультный (общение непосредственное, <которому> эти пути необязательны) и третий, сокращенный (Циммервальд [297], марксизм). Характерная черта пути последнего: соблазн малых сих, которые совершенно не понимают вождей и внешним образом с ними, внутренно врозь. Еще черта: претензия. Горький — ходячая претензия.

Трагедия собственника земли и трагедия художника, прилепленного к земле, — покажи: неколебимое колеблется — землетрясение. (Вы пашете, а земля ходуном ходит. Выход: перемещение себя на такое место, где земля не колеблется.) (Новые беженцы: книги по искусству распространяются, потому что многие начинают понимать, что бежать по земле невозможно и нужно искать новую землю.) Объяснения школьного учителя: Мир через «и» десятеричное или «i» с точкой [298] — весь мир, как вселенная. Мир через «и» восьмеричное, разные толкования, первое обычное, в смысле тишины и спокойствия, мир без аннексий и контрибуций, мир как лозунг гражданской войны. 12-го на заседании социалистов-революционеров — Кускова: русская хозяйка. Все хотят мира и все хотят защищать свое отечество. Но никто не знает, как заключить мир и как сохранить отечество. Оборонцы признают общность интересов буржуазии и демократии. Интернационалисты не признают общности и стоят за классовую демократию. Если армия бежит, то одни обвиняют других, объясняя это следствием Корниловщины, другие — следствием Циммервальда.

Определение Корниловщины: система организации армии на основе личного авторитета военачальника. Определение Циммервальдской группы в отношении организации: на основе авторитета органов демократии.

Пораженцы и оборонцы — это бранные слова, на самом деле все хотят обороняться от немца.

Правда в словах Кусковой, что народ наш до того измучен, что предоставленный самому себе не способен к жертве, следовательно, необходимо принуждение. Верно, что в церквах народ молится об избавлении от внутреннего врага.

14 Октября. Корона острова Капри. Пишет с фронта воин письмо мне, что в их окопы из немецких окопов прилетела крылатая бомба и на хвосте ее был пук газеты «Товарищ». Номер газеты он присылает с эпитетом — вот безобразие! В газете факты, правда русской жизни извращены и подделаны под немецкие интересы, а фельетон в газете «Солдаты» подписан именем народного русского писателя Максима Горького.

Виноват ли Максим Горький, что имя его летит к нам из немецких окопов?

Бедный человек П. А. В. усомнился в Горьком и спрашивает меня:

— Вы тоже художник, скажите, почему так, если вас обманет кто-нибудь, то вы все-таки останетесь художник, а меня, нехудожника, обманут, я буду только дурак? А к чему я веду, вот к чему: Максима Горького оправдывают тем, что он художник и поддается влиянию обманщиков из «Новой Жизни». Можно ли его тем оправдать?

Я спросил обманщиков, как считают себя сотрудники «Новой Жизни» — большевиками?

— Мы большевики, — ответили они.

— Чем же вы отличаетесь от большевиков «Рабочего пути»? [299]

— Те головотяпы, а мы культурные большевики.

Из великой подлости русской жизни, заплеванной, загаженной, беззаконной вышел Максим Горький и влюбился в Италию на острове Капри и там надумал свою идеальную Европу. Что ему сказать, если теперь спрашивают его: «Любите ли вы свое отечество?» Старуха-царица из сказки о Золотой рыбке, что скажет о своей хижине у синего моря? Или птенчик, пробивший скорлупу, о скорлупе в гнезде, сплетенном ласточкой из куриного помета? Или человек, ночующий под лодкой, когда уснет на пружинном матраце? Или мужик, что скажет теперь о своей прежней поденщине в 15 копеек? Бедная хижина царицы-старухи, скудное гнездо с разбитой скорлупой, сыро и холодно под лодкой ночевать и возвращаться мужику в батраки с заработком в 15 копеек.

Униженным и оскорбленным, которым нет и не может быть выхода материального из унижения и оскорбления, сказал Достоевский утешение: «Терпите, Константинополь будет наш, и се — буде, буде!» [300] И бедные люди, без выхода здесь в лучшую жизнь, страдая, любили свое отечество. Из-за чего же теперь терпеть, страдать, если выход нашелся? Всем этим людям Горький хочет прорубить окно в Италию. Толпою, как на Ходынке [301], ринулись униженные и оскорбленные «в Италию», давят друг друга насмерть, ведут из-за этого грабежи, пожары, захваты — тому хочется новые сапоги, тому жениться и мало ли что. И все они называются большевики.

— А вы кто же, вожди этой Ходынки, надумавшие такое дело, вы тоже большевики?

— Мы, — отвечают, — культурные большевики.

— А принимаете ли, — спрашиваю, — вы, как культурные большевики, все преступления некультурных, те, которым Достоевский, как обреченным на вечный замкнутый круг, давал утешение «Царьграда»? Все отказались и говорили:

— Мы пишем всегда против этого. Один-единственный, самый искренний и вдумчивый, однако, ответил:

— Принимаем!

— И офицеров потопленных на свою совесть принимаете?

— Все принимаем!

Горький так не говорит, он уже обойден, царство его уже пробежало мимо, хотя корону Италии оставили ему как утешеньице.

А бедный человек горюет о Горьком и не понимает, как это художника, значит, высшее существо, можно так легко обмануть и в дураках оставить.

Носящие разные короны: Эллады, Египта, Атлантиды — все один за другим покидают Горького. И те, кто за сапогами бежали, — теперь далеко, и коронованные испугались. Вот время спросить себя и вспомнить, как достается корона Италии.

Не сразу, ох, не сразу достается корона и совсем не похожа на сапоги.

Нищий даровитый поэт в измызганном пальтишке пришел к богатому социал-демократу, поужинал, и хозяин, отдавая уважение достойному, пошел провожать его до хибарки.

— Будущее несомненно наше! — говорил хозяин.

— Может быть, не сейчас, — отвечал поэт.

— Это ничего не значит, я говорю то, настоящее будущее, а настоящее <наше>.

— Ода!

— За это будущее мы теперь, наверно, пострадаем. Почему же вы не с нами?

— Не знаю, почему-то не с вами, у меня как-то нет веры, я, должно быть, не идейный.

— Но как же вы не понимаете, что совершается вокруг вас, ведь это же повторение начала христианства, и вы не принимаете участия.

Тогда внезапно бедный поэт взбесился и, обрывая бахрому на пальтишке, вдруг все и выложил, как ему достались песни о звездах, лесные сказки, водяные <песни>, земные напевки!

— Я столько страдал, а вы хотите сманить меня сапогами.

— И мы готовы пострадать, за кого же вы нас считаете?

— Если вы хотите говорить о христианстве, вас я счи таю за антихриста.

Раз я провел вечер в ресторане в обществе Горького и Шаляпина. Я первый раз тогда видел Шаляпина не в театре. Он был в этот раз нравственно подавлен одной неприятной историей и сидел без всяких украшений, даже без воротничка, белой глыбой над стаканом вина. Кроме Горького и Шаляпина тут, в кабинете, было человек десять каких-то мне незнакомых и дамы. Разговор был ничтожный. Вдруг Шаляпин словно во сне сказал:

— Не будь этого актерства, жил бы я в Казани, гонял бы голубей.

И пошел, и пошел о голубях, а Горький ему подсказы вает, напоминает. И так часа два о голубях в ресторане, потом у Шаляпина в доме чуть не до рассвета все о Казани, о попах, о купцах, о Боге, без всяких общих выводов, зато с такой любовью, веселостью.

Горький спросил меня после, какое мое впечатление от Шаляпина. Я ответил, что бога видел нашего какого-то, может быть, <полевого> или лесного, но подлинного русского бога. А Горький от моих слов даже прослезился и сказал:

— Подождите, он был еще не в ударе, мы еще вам покажем!

Так у меня сложилось в этот вечер, что Шаляпин для Горького не то чтобы великий народный артист, надежда и утешение, а сама родина, тело ее, бог телесный, видимый. Народник какой-нибудь принимает родину от мужика, славянофил от церкви, Мережковский от Пушкина, а Горький от Шаляпина, не того знаменитого певца, а от человека-бога Шаляпина, этой белой глыбы без всяких выводов, бездумной огромной глыбы, бесконечного подземного пласта драгоценной залежи в степях Скифии.

Вот бы спросить в то время, имеет ли Горький отечество, любит ли родину. Я бы ответил, что чересчур сильно, болезненно, пожалуй, садически.

Политика страшна тем же, чем страшно описание у Адама Смита разделения труда при изготовлении булавок [302]. Человек, изготовляющий булавочную головку, исчезает за этой головкой, в политике исчезает человек за частностью мертвой. Так и Горький, народный писатель, исчез за булавочной головкой политики, совершенно, без всякого следа утонул в этой бездне частных враждующих сил. И теперь говорят, что у Горького нет отечества, что он изменник Родине.

В Совете от казаков появился Савинков. Это что-то новое, волнующее. Савинкова я хочу посмотреть так же страстно, как курсистка Шаляпина, и, думая о Савинкове, хожу но кулуарам и беседую о разных политических пустяках с редакторами своей газеты. Но кто-то подходит к редактору, здоровается, разговаривает о чем-то несколько времени, я не слушаю разговора и смотрю на полу серого пиджака этого человека и думаю о своем. Когда он уходит и скрывается в толпе, редактор говорит:

— Ну, вот вам Савинков, каков?

А я видел только серую полу. Скорее искать, смотреть. Нет нигде Савинкова, ни в кулуарах, ни в зале, ни в бюро, ни в читальне, ускользнул, исчез, прошмыгнул куда-то, и так я его не увидел.

Авксентьев на царском кресле монументален и чем-то очень раздражает, какою-то вечной своей светлостью и прозрачностью, будь там, сзади его, картина Репина не завешена и царь бы там был, так сквозь Авксентьева все бы на царя смотрел.

Сегодня он в буфете подошел ко мне, узнал (вместе учились в Германии), присел к моему чаю, и я не почувствовал никакого желания спросить его о чем-нибудь важном, государственном. Измученное лицо, усталый и скучный до безнадежности.

— Я думаю, — говорит он, — дело демократии пропало, совершенно пропало.

И как-то от его слов не жалко демократии, не страшно.

— Может быть, как-нибудь обойдется… сладится, дотерпим.

— Нет, где уж, вот продовольствие. Он зевнул и почесал бороду, я спросил:

— Терещенко когда выступает? Посмотрел на часы:

— Сейчас выступает.

Смотрел на Мих. Ив., как хорошо он говорит, какой вежливый, изящный, и думал я о том, как все-таки сложены министры, какие все хорошие люди: Керенский, Авксентьев, Терещенко, Маслов, какая все это чистая гладь интеллигентная. Керенский как будто выделяется, но это не достижение, не высота, а взрыв: взорванный интеллигент.

В кулуарах встречаю Семена Маслова, поздравляю с высоким постом. Семен — это самое-самое, святая святых народнической интеллигенции. Вид семинариста, а глаза кроличьи, доверчивые. Помню, увидев его у меня в квартире, Ив. А. Рязановский сказал: «Ничего нет, а будущее их, таких кроликов!» Это кроткий монах, аскет религии человечества (то, что от Успенского). Позвал меня на свой доклад, знаю уж, какой это доклад: без выкупа, с выкупом, однолошадные, двухлошадные — всю жизнь он на этом сидел, и земля от него все-таки так же далека и непостижима, как университет от моего работника Павла.

Охранительный человек Д. В. Философов смутил меня предложением войти в новую газету Савинкова «Час» [303].

Савинков один из зачинателей того, что называется Корниловщина: Корнилов, Савинков, X., Y., — это не Наполеон, а ряд индивидуальностей, прорывающий там и тут сито демократии. Не случайно в газете принимают участие старые закоренелые индивидуалисты-аристократы от литературы — Мережковский, Гиппиус. Это все революционеры-индивидуалисты, ищущие пути к соборности через отечество Града Невидимого. Их, конечно, с первых же шагов облепят мухи старого мира.

Это будет очень интересная газета, и пугает только скандальность Савинкова — заведет черт знает куда бедного Дмитрия Сергеевича.

Одно из сит демократии — «Воля Народа» [304], в которой я теперь по недоразумению пребываю, исповедует чистую наивную веру в русскую демократию. Это самый невинный орган и чистый от искательства «демонов». Савинков для этих людей самый главный враг, потому что Савинков против Советов, а у них все связано с Советами и Комитетами.

Андрей Белый остановился на Разумнике.

Троцкий зубной врач.

Еще раз была встреча во сне [305] — видно, уж это до самой могилы! И было много волнующих приключений, объяснений. Но во время пробуждения вдруг как защелкнуло, и я забыл все, что было, а сердце живет еще там, бьется теми видениями и, словно море, волнуется с острыми волнами на потопленном граде чудес; все утонуло, стало невидимо, и только это море, море ходит с острыми режущими волнами, о, как холодно, как жаль мне погибшего сновидения, и некого спросить, и нечего сказать — море, море! Невозможно вернуться, невозможно встретить и не захочу в жизни, да, не захочу, это невозможно в жизни, закрытое морем, недостижимое — вот почему так прекрасно кажется на море, в нем скрыто невозможное, недостижимое.

Козочка, пятнадцать с половиной, холодный нос, детские губы с ложбинкой. Песенки все поет, сочинила сама.

— Я вам стихи — Вы не поэт <совершенно>.

Я рассказывал Козочке о границах России, как они мне чудятся:

— Такая большая Россия, и я по ней странствую и не знаю точно, где она кончается и начинается другая страна.

— Как же, — говорит она, — а география?

— Вот юг, — продолжаю я, — Кавказ Лермонтова, потом Каспийское море бурное, потом начинается желтый песок, и на песке открытое озеро, и на берегу птица Фламинго, дальше горы желтые, земля желтая, все желтое-желтое, а небо синее-синее и неподвижный зной, и так все это желтое уже непереходимо, кажется, конец там.

— Памиры, — говорит Козочка, — это плоскогорье, опушенное кедровыми лесами, оттого и называются Памиры.

(Козочка, глаза козьи, нос холодный, жаждет жизни, копит по 3 р. в месяц на поездку по Волге.)

Наша жизнь в Петербурге — «вихри враждебные» [306] и в них все летит обломками, как во сне: знакомый человек, кресло, церковь, извозчик — совершенно точные предметы обыкновенной действительности, а фон расплавленной текучей жизни, взволнованной. Вихрь создается каким-то духом с пикой в руке, с которым все вокруг пытаются сговориться, и громадная масса людей не понимает, что этому духовному началу можно противопоставить только духовное.

Создаются всевозможные организации, всякие Советы, партии, чтобы противопоставить себя этому духу с пикой в руке, высчитывают, цифрами доказывают, сколь огромна масса населения против этого духа с пикой в руке, и ничего не получается: ни доказательство числами, ни уговоры разумных, ничего — явное непонимание с двух сторон.

Один ветер дует с войны, с этого места, где сотни тысяч людей погибли… Оборвались сотни тысяч жизней, непрожитые часто до половины, и вихрь этих душ, не познавших землю, неустроенных, нарушает весь наш привычный порядок жизни. Мы смущены им, мы не сможем наше жизненное будущее противопоставить этому духу неустраненному как высшую ценность и жалко лепечем: «Нужно оборонять отечество!» Злобно издевается воющий ветер над нашей мещанской «позицией», устремляясь разрушительно в самые истоки нашего существования.

Управляющий домами приходит ко мне с «Биржевкой» в руке и советует купить револьвер по объявлению за двести пятьдесят рублей.

— Я никогда не носил револьвера, я ненавижу этот способ.

— Хорошо, но завтра в наш дом, может быть, ворвутся грабители и на наших глазах будут насиловать женщин.

Я не могу, не хочу, потому что мне унизительно от высшей природы переходить к низшей, от высшей даже силы к револьверу. Вы бывали на войне и, вступая с войском в захваченный город, видели, конечно, вы обращали, наверное, свое смущенное внимание на иконы святых <в окнах>. Распятия выставлялись на окнах домов рядом с цветами обыкновенной жизни нашей, в окнах с тюлевыми занавесками. Это выставляли те, кто не умеет, не хочет стрелять.

Мне приходит мысль, как в завоеванных городах, повесить крест на двери, выставить в окно икону. И сейчас же приходит в голову, что в нашем доме есть несколько семей евреев и мусульман, у которых нет православных икон. Этим способом я их подвожу под разгром.

Как же быть?

И все-таки чувствуешь где-то в смутной глубине души, не смея назвать настоящим именем, какую-то оборонительную святыню Града Невидимого Отечества.

Есть какой-то, верю я, путь истинный в истинном Граде, и неподдельной красотой там сверкают те же наши <иконы>, и не в сундуках лежат, сверкая, украшения тела нашего, алмазы, рубины, топазы, и не политые кровью и не засыпанные навозом — земля украшена цветами, а покровы духа нашего — мертвыми словами газет и общества нарочитым говором.

Не теми словами говорим мы, друзья, товарищи и господа мира сего, наши слова — мертвые камни и песок, поднятые вихрем столкнувшихся сил; есть путь иной и единственный.

Из деревни приехал в город, два месяца ходил я на собрания, в общественные говорильни, слушал внимательно, что говорят, читал записанное в газетах, накопил гору сказанных и написанных слов, и дух мой, спасаясь от гибели, забился в смертельной тоске. Нет, не теми словами говорим мы и пишем, друзья, товарищи и господа мира сего. Наши слова — мертвые камни и песок, поднятые вихрем враждебных столкнувшихся сил.

Собираю, пишу картину художественную, нижу слово за словом, привычно подбирая их одно к одному, но вот входит хозяин из очереди и говорит мне, рассказывает ужасное. Я бросил художество и хочу писать для газеты, но слова мои, будто мертвые камни. И то не нужно и это не нужно, что же делать? Входит хозяин с «Биржевкой» и предлагает купить револьвер.

Почему я не с вами?

22 Октября. Гибель уюта. Нет ничего уютнее мечты о Земле и Воле. Тот, кто сидит на земле, не имеет уюта, а кто оставил землю, вспоминает ее как уют, и его тянет туда.

Ленинский дух революционный сродни духу бюрократическому: то и другое оторвано от жизни и разрушает уют.

Революция для одного заключается в отмене «ты»; а другому — в отмене «вы». Ленин так пропускает это.

Как бюрократы, так и Ленинская революция пропускает нечто совершенно необходимое для жизни человека на земле, одно — во имя уюта, другое — во имя революции; уют и устремление — тут виновато какое-то общее число (перемеривать): личность пропускается. Ленин смешивает личность с уютом, и ему жизнь лица есть мещанство. Если я стану защищать личность у Ленина, то все, кто хочет уюта, бросятся со мной, а потом будет опять предустановленная гармония.

28 Октября. День определения положения. Подавленная злоба сменяется открытым негодованием. «Авантюра, авантюрист!» Оборотный вид авантюры. А кто ее начал? На себя! «Авантюра!»

Первый день страха, и человек, повторяющий: «Ничего не будет, теперь ничего не будет, потом, а теперь ничего не будет».

Шатия — красная гвардия (шапка на затылке, сапоги без подметок). Конец черносотенца:

— Шатия напала на меня, а я им говорю: «Ах вы, шатия проклятая, изменники царю, чем вам царь плох?»

— Большевики побиты!

— Слава Богу, теперь будет царь.

Эксцессы на Невском: выстрелы и собачка рыженькая.

Преступление и народ: теперь «введены в заблуждение». Как заваривается на Невском: митинги, разоружают шатию, стрельба.

Фельдфебель о шатии:

— Он затвор не может закрыть, а я взял и говорю ему: «Винтовка есть оружие (по солдатскому требнику)».

Человек с кружкой и белыми погонами крестом. Не видали ли вы, не встречался ли вам где-нибудь такой человек, изможденный, благородного вида, с белыми погонами крестом и с кружкой, меня этот человек почти что преследует, куда я ни приду, везде он со своей речью, которая начинается: «Товарищи, забудем личные интересы» и кончается: «В данный момент по сему высказанному отрешимся от личных интересов».

Электричество то погаснет, то опять загорается, и когда загорается, по всему дому <раздаются> звонки.

Что произошло — вы не понимаете, что это значит, и вот выходите к людям и вдруг понимаете… Определенно немец, Вильгельм, пришел, когда пришли большевики: они чужого правительства.

Население нашего дома, домовый комитет: фруктовщик черносотенец, корниловка, <Марья Михайловна> монархистка, Ефрос. Ант. и ее «шатия».

Фельдфебель:

— А прочие государства придут усмирять.



Источник: lib.rus.ec.

Рейтинг публикации:

Нравится15




Комментарий от VP:

это лишь малая часть Дневников... настоящая летопись гибели Империи.

 

остальное:

 

Дневники 1914 - 1917 гг. 2M   (читать)     (cкачать быстро)   (скачать doc)   (купить)
- Дневники 1914-1917 1170K   (читать)     (cкачать быстро)   (скачать)   (купить)
- Дневники 1918 - 1919 гг. 2319K   (читать)     (cкачать быстро)   (скачать doc)   (купить)
- Дневники 1920 - 1922 гг. 1848K   (читать)     (cкачать быстро)   (скачать doc)   (купить)
- Дневники 1923-1925 гг. 2M   (читать)     (cкачать быстро)   (скачать doc)   (купить)
- Дневники. 1918—1919 1048K   (читать)     (cкачать быстро)   (скачать)   (купить)


http://lib.rus.ec/a/19724


Комментарии (2) | Распечатать

Добавить новость в:


 

 
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Чтобы писать комментарии Вам необходимо зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.

  1. » #2 написал: star-foxy (27 сентября 2012 15:45)
    Статус: |



    Группа: Гости
    публикаций 0
    комментариев 0
    Рейтинг поста:
    0
    Отличная выкладка, спасибо за материал! Интересно!

       
     


  2. » #1 написал: VP (4 мая 2011 17:38)
    Статус: |



    Группа: Гости
    публикаций 0
    комментариев 0
    Рейтинг поста:
    0

    Комментарии

     

    Настоящий том представляет собой второе издание книги М. М Пришвина «Дневники 1914–1917», изданной в 1991 г. Входе подготовки тома к переизданию в архиве Пришвина (РГАЛИ) была обнаружена папка под названием «Отдельные листы 1914–1916», которая находилась внутри материалов, относящихся к «Раннему дневнику» (1905–1913). До сих пор считалось, что дневник 1916 года, за исключением нескольких записей, включенных в первое издание, утрачен. Анализ обнаруженных архивных материалов позволил восполнить в настоящем издании этот существенный пробел. Несколько записей 1914 и 1915 гг. также были включены в дневник.

    При подготовке текстов слова, которые не удалось прочесть по рукописи, обозначаются в тексте угловыми скобками о либо даются предполагаемые составителем слова в квадратных скобках <>.

    Комментарии и алфавитый указатель в данном издании переработаны.

    В алфавитный указатель не включаются имена неизвестных по биографическим материалам Пришвина крестьян, людей, которых он встречает во время поездок на фронт в годы Первой мировой войны или в Петербурге в течение 1917 года.

    Дневник Михаила Михайловича Пришвина (1873–1954) представляет собой уникальный документ, хронологически охватывающий пятьдесят лет (1905–1954) — годы катастрофической ломки всех форм жизни.

    Первые сохранившиеся страницы дневника относятся к 1905 г., обозначившему начало новой политической ситуации в России, а последние записи сделаны в январе 1954 г. — дата, позволяющая говорить о начале кризиса сложившейся политической системы.

    Таким образом, текст дневника воссоздает подлинное лицо целой эпохи, связанной с процессом насильственного переустройства мира, в котором существование и творческая деятельность личности неминуемо сопряжены с трагедией. Пришвин ощущает себя выразителем этого, в его понимании, главного содержания эпохи: «Хочется и надо — это у меня с первого сознания, между этими скалами протекла вся моя жизнь».

    Текст дневника представляет собой некое двуединство, в основе которого лежит интуиция коллективной души народа и творческой личности. При этом очень существенно, что путь Пришвина как писателя определяется стремлением не сочинять, а воплощать коллективную душу народа в форме сказки или мифа («Не сочинительство, а бессознательное поэтическое описательство»).

    С одной стороны, дневник как особый жанр, свидетельствующий о стремлении художника выйти за границу искусства, раскрывает присущую искусству тайну, делает возможным прямые идеологические высказывания и логические обобщения. Дневник Пришвина содержит огромный пласт исторических и жизненных реалий — эклектичный, хаотичный мир дневника соответствует действительности. С другой стороны, своеобразие дневника заключается в том, что даже в этом жанре Пришвин сохраняет художественный способ познания мира. Важной частью дневника Пришвина является связь с его художественным творчеством: в дневнике часто впервые появляются художественный образ — исток будущего произведения, синтезирующий смысл того или иного события, черновые варианты рассказов или очерков, которые часто без всякой обработки переносятся в художественное произведение или становятся им. Важной особенностью дневника оказывается рефлексия писателя на собственный художественный мир, свой творческий путь.

    Отличительной чертой художественного стиля Пришвина, присущей ему с первых произведений, является антиномичность субъективного и объективного, исповедального и очеркового, экспрессии художника и материала. В дневнике эта антиномичность приобретает особенную силу: факты реальной жизни, сохраняя на первый взгляд абсолютную случайность, предстают перед нами, овеянные потоком поэтического сознания, который выявляет их лицо, их смысл. Это так существенно, что без натяжки можно сказать: дневник Пришвина представляет собой единый художественный текст, в котором текст дневника каждого года часто организуется вокруг одной, главной темы, выступает как бы завершенным фрагментом целого.

    Если для обыденного сознания хронология — в значительной степени условный ритм жизни (календарь), то в художественном сознании Пришвина это факт художественного мышления, выражающий единство природного, исторического и человеческого времени.

    В дневнике 1914 г. главной темой становится женское движение, которое рассматривается писателем в широком контексте русской и мировой культуры (Венера, образы Гёте и Гоголя, идеи Розанова). В свете женского движения получают интерпретацию вопросы истории (памятник Екатерине, образы женщин-революционерок), общественное движение (диспут по женскому вопросу, «передовая» женщина), проблемы семьи, брака, материнства, любовь, христианская проблема девства, проблема личности, идеи женственности коллективной русской души и женского начала в творчестве.

    В пришвинской метафизике мужского и женского обращает на себя внимание следующее соотношение: женственность русской души — творчество легенды — женственность самой личности художника.

    С августа 1914 г. ведущей темой в дневнике становится война. Но предметом внимания писателя являются не военные события сами по себе. Война становится своеобразной призмой, сквозь которую воспринимается теперь образ России: возникает оппозиция «Россия — Германия», встает вопрос о русском национальном характере, об исторической судьбе России. Война в дневнике существует как событие, нарушившее историческое течение времени и обнажившее в жизни ее архаическое, реликтовое основание («По образу жизни люди возвращаются к народам кочующим», «дух наш возвратился к вопросам первобытных времен»). Это возвращение чревато возможностью социального срыва в обществе, что Пришвин пророчески предвидит уже в августе 1914 г. («если разобьют, то революция ужасающая»): победа представляется ему в это время единственной возможностью сохранить преемственность истории.

    Однако в 1915 г. катастрофический ход событий становится очевидным («это страшный суд начинается»), и на этом фоне возникают две важные темы, которые впоследствии получают развитие в дневнике революционных лет: тема отцеубийства («интеллигенция… убивает отчее, быт») и тема движения русской религиозной души в сторону мифа о земном рае («Последствием этой войны, может быть, явится какая-нибудь земная религия»).

    Война в дневнике Пришвина предстает символом мужского дела («настоящей женщины нет на войне… все сопротивляется ей»), но в то же время в сознании писателя происходит сложное сопряжение мужского и женского: война сравнивается с родами — то и другое связано с творчеством новой, неизвестной жизни.

    Очень важно отметить, что в творческой судьбе Пришвина-писателя война сыграла особенную роль. На фронте, куда он попадает в качестве корреспондента, к нему приходит постижение природы, как части космоса, то есть мира упорядоченного, осмысленного человеком, внутри же хаоса, который приносит война, места природе не находится («почему на войне исчезает природа?»). На войне он обнаруживает связь природы с творческой природой человека и поднимает вопрос о соизмеримости природного и человеческого ритма, о природе сопереживающей, сочувствующей или «равнодушной». Кроме того, война предельно обострила восприятие — так или иначе в 1915 г. впервые отдельные картины природы сложились в дневнике в мощную общую картину весны. Природа осознается Пришвиным как та сфера, в которой он с определенностью чувствует себя художником.

    Дневник 1916 г. зафиксировал уникальную точку зрения писателя — из глубины провинциальной русской народной жизни, в которой он ничего не изучает, а живет как все: писатель-пахарь, собственник земли. И это положение открывает ему новый угол зрения на войну: оппозиция «Россия — Германия» превращается в оппозицию «русские — немцы» («В этой войне мерятся между собой две силы: сила сознательности человека и сила бессознательного. Мы русские — сила бессознательная, и вещи наши на место не расставлены») и постепенно вообще перестает быть оппозицией («В конце концов: мы заслужим порядок, закон, мы поставим вещи на свое место, а немцы потеряют это, но зато получат вкус и радость глубины»), а становится способом культурного диалога. С этой точки зрения крайне интересным оказывается появление пленных австрийцев в качестве работников, которые становятся носителями европейской культуры в русской провинции. В то же время во всей глубине раскрывается перед писателем двойственность русского национального сознания, эта загадка русской души, предстоящая всему миру («почему русский человек, каждый в отдельности — жулик, вор, пьяница, вместе взятый становится героем», «Кто-то из иностранцев сказал, что Россия не управляется, а держится глыбой»). Так или иначе, Пришвин понимает, что война до последних основ потрясла мир («Как завеса спало с мира все человеческое, и обнажился неумолимый механизм мира»), обнаружив предел возможностей культуры («как мало живут по книгам, а оттого, что нас с детства учили, кажется нам, будто книга — самое главное»).

    В первой записи дневника 1917 г. появляется мотив двойственности, которая в русской культуре традиционно связывалась с Петербургом. Пришвин воспроизводит ситуацию, в которой оппозиция реального и нереального, жизни и идеи теряет четкие очертания. Двойственность пронизывает человеческое существование, деятельность петербургских министерств, трагически обнаруживается в положении императора, а затем и в процессе формирования новой власти. Изменяется и положение самого Пришвина: был писатель, а теперь писатель-пахарь, собственник земли. Наконец, эта двойственность проникает в само слово («О мире всего мира!» — возглашают в церкви, а в душе уродливо отвечает: «О мире без аннексий и контрибуций»). В течение всех последующих лет Пришвин отмечает проблему языковой трансформации реальности под воздействием навязанных языку идеологических стереотипов («И как сопоставишь это в церкви и то, что совершается у людей, то нет соответствия»).

    Революция обнаруживает свою подлинную природу, несущую умаление, уничтожение бытия. Это, по сути, оказывается продолжением движения к примитивным формам жизни, и смысл ответа на исконно русский вопрос «Кому на Руси жить хорошо?» заключается в отказе от настоящего, реального — теряется связь с бытом, домом («хорошо бродячему, плохо оседлому»).

    В дневнике 1917 г. идея отцеубийства соотносится с библейской притчей о блудном сыне, получая одновременно историческое и религиозное измерение («социализм говорит «нет» отцу своему и отправляет блудного сына все дальше и дальше»).

    В 1917 г. Пришвин необычайно чуток к самопроявлению народной стихии. Народная жизнь приходит в движение и обретает голос, и народное сознание мгновенно персонализирует этот голос. «Митинга видел», — записывает Пришвин чьи-то слова. Не столько в идеях, сколько в движении стихии с ее душой, живущей по законам мифа, утопии, Пришвин пытается искать смысл исторических событий. Он расширяет историческое пространство революции до времени Петра I и Великой французской революции, то есть включает ее в контекст русской и мировой истории, а в современном политическом пространстве представляет революцию ареной действия «сил мировой истории человечества».

    Историософская оценка происходящего выявляет патриотизм Пришвина, в котором чувство вины перед родиной соседствует с верой в нее: «Мы теперь дальше и дальше убегаем от нашей России для того, чтобы рано или поздно оглянуться и увидеть ее. Она слишком близка нам была, и мы годами ее не видели, теперь, когда убежим, то вернемся к ней с небывалой любовью».

    Религиозный смысл русской истории, который традиционно определялся чаянием Царства Божия, теперь осмысляется Пришвиным через слова Христа: «Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы», в которых отвергнутый людьми Христос обещает уже не Царство, а покой, помощь людям, способным обратиться к Нему…

    Однако понимание апокалиптического характера истории не уничтожило в Пришвине здоровую натуру художника. В последней, предновогодней записи дневника с изрядной долей иронии и самоиронии над растерянностью перед лицом неизвестной и еще непонятной жизни Пришвин советует гражданам нового государства учиться, учиться, учиться — слова, которым по иронии судьбы было суждено стать крылатыми.

    Я. Гришина, В. Гришин


       
     






» Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации. Зарегистрируйтесь на портале чтобы оставлять комментарии
 


Новости по дням
«    Апрель 2024    »
ПнВтСрЧтПтСбВс
1234567
891011121314
15161718192021
22232425262728
2930 

Погода
Яндекс.Погода


Реклама

Опрос
Ваше мнение: Покуда территориально нужно денацифицировать Украину?




Реклама

Облако тегов
Акция: Пропаганда России, Америка настоящая, Арктика и Антарктика, Блокчейн и криптовалюты, Воспитание, Высшие ценности страны, Геополитика, Импортозамещение, ИнфоФронт, Кипр и кризис Европы, Кризис Белоруссии, Кризис Британии Brexit, Кризис Европы, Кризис США, Кризис Турции, Кризис Украины, Любимая Россия, НАТО, Навальный, Новости Украины, Оружие России, Остров Крым, Правильные ленты, Россия, Сделано в России, Ситуация в Сирии, Ситуация вокруг Ирана, Скажем НЕТ Ура-пЭтриотам, Скажем НЕТ хомячей рЭволюции, Служение России, Солнце, Трагедия Фукусимы Япония, Хроника эпидемии, видео, коронавирус, новости, политика, спецоперация, сша, украина

Показать все теги
Реклама

Популярные
статьи



Реклама одной строкой

    Главная страница  |  Регистрация  |  Сотрудничество  |  Статистика  |  Обратная связь  |  Реклама  |  Помощь порталу
    ©2003-2020 ОКО ПЛАНЕТЫ

    Материалы предназначены только для ознакомления и обсуждения. Все права на публикации принадлежат их авторам и первоисточникам.
    Администрация сайта может не разделять мнения авторов и не несет ответственность за авторские материалы и перепечатку с других сайтов. Ресурс может содержать материалы 16+


    Map