Глава XI ТРОЙСТВЕННЫЙ СОЮЗ И АНТАНТА 1912–1913 гг
1. Германия и Австрия от агадирского инцидента до конца балканских войн. Позиция Италии
Несмотря на частичные успехи, достигнутые, как мы видели, австрийской и действовавшей с ней заодно германской дипломатией в течение первой балканской войны, уже тогда, т. е. весной 1913 г., империалистические круги как Австрии, так и Германии обнаруживали глубокое недовольство и раздражение. Все-таки от европейской Турции остался почти один Константинополь, а Турция ведь рассматривалась как оплот для будущего экономического внедрения германской промышленности на всем Ближнем Востоке; все-таки Сербия выходила из войны очень увеличенной и окрепшей, а Сербия вела открыто враждебную политику против Австрии. Но вторая балканская война окончательно наносила тяжелый удар главным расчетам австро-германской политики. Правда, Турция отвоевала Адрианополь и почти всю Фракию, но зато Сербия усилилась в такой значительной степени, как она и не мечтала сама, а Болгария была урезана, потеряла значительную часть своих новых приобретений, и, кроме того, выступление Румынии и территориальные приобретения Румынии за счет Болгарии делали Болгарию непримиримым врагом Румынии, а Румынию это обстоятельство отрывало от Австрии и Германии и бросало в объятия Антанты.
Общий результат был (и, главное, казался) германским правящим классам так же, как и австрийским, серьезнейшей политической неудачей.
И вот, началось (или, точнее, оживилось, ибо оно и раньше — уже с 1906 г. — сильно практиковалось) подведение старых и новых итогов в германской прессе. Внешним поводом для этого был исполнившийся в 1913 г. двадцатипятилетний юбилей правления Вильгельма II. Конечно, не внутренняя, а внешняя политика интересовала в 1913 г. — да и раньше — германскую буржуазию в ее разнообразных слоях, и внешняя, а не внутренняя политика озабочивала также социал-демократию. В социал-демократических руководящих кругах прекрасно понимали, что дело близится к вооруженному столкновению Германии с Антантой, и было ясно только одно: главная масса рабочих, если не весь рабочий класс целиком, пойдет на войну безусловно, и социал-демократия не только его не удержит, но будет еще, пожалуй, поощрять. Итоги же пока пройденному пути, поскольку дело касалось внешней политики, подводились, хотя и с подчеркиванием содеянных ошибок, но и с упоминанием — в общем сочувственным — некоторых колониальных приобретений. Левая оппозиция в партии судила иначе, но ее принято было тогда считать еще много слабее, чем она на самом деле была.
Что же касается прессы буржуазной, то здесь картина получалась вполне отчетливая. И именно в прессе, связанной с крупной промышленностью, с земледельческими интересами, с крупным биржевым и банковым капиталом, в прессе разнообразных консервативных, патриотических, национал-либеральных оттенков наряду с горделивым указанием на блестящее процветание страны оценка внешней политики варьировалась в тонах, но была единой по существу: неспособность дипломатии, отсутствие ясных целей, нерешительность и как результат — почти сплошная неудача. На все лады говорилось о провале всей мароккской политики, начиная с путешествия Вильгельма в Танжер в 1905 г. и кончая Агадиром и соглашением с Францией насчет Марокко в 1911 г.; указывалось, что мароккское дело есть лишь пример того, до какой степени нельзя уж теперь, при существовании Антанты, ждать приобретения каких-либо заморских колоний. С другой стороны, подчеркивалось, что и в другом своем устремлении — на Ближний Восток, в Багдад — германская экономическая и общая политика натолкнулась на серьезные препятствия, созданные двумя балканскими войнами. Касались, наконец, того двусмысленного положения, которое занимает в Тройственном союзе Италия, готовая перейти на сторону Антанты, допускающая в своей прессе яростную кампанию против Австрии, да еще по такому жгучему вопросу, как Триестская и Триентская области Австрии, населенные итальянцами («Italia irredenta» — неискупленная, т. е. еще пока не освобожденная Италия, — так назывались в итальянской прессе эти провинции). Шаткости Тройственного союза противопоставлялась крепость Антанты, которую ничто не могло не только разрушить, но даже поколебать.
Из всей этой критики делались опаснейшие выводы: «Мы сильны, но император боязлив и нерешителен; мы приносим ежегодно огромные жертвы на армию и флот, у нас процветающая промышленность, совершенная государственная и экономическая организация, способная во мгновение ока милитаризовать всю страну, и все эти силы и возможности остаются без употребления, и мы уступаем всем: и «вырождающейся», раздираемой партиями Франции, и не сегодня-завтра готовой загореться революционным пламенем России, и Англии, которая не знает, как справиться с Ирландией». Таковы были основные мысли критиков. Но если император не на месте, то пусть уступит свое место достойнейшему. Этот вывод был сделан. Не говоря уже о демонстративных восторгах по поводу каждой воинственной выходки кронпринца, не говоря о статьях в ежедневной прессе (весьма показательных), представители империалистской мысли как раз в 1913 г. и в самом начале 1914 г. решили как бы окончательно уточнить и популяризовать это противопоставление: «миролюбивого», способного только на воинственное пустословие, но на деле нерешительного и уступчивого императора молодому, сильному, «свежему», храброму кронпринцу. Одна за другой вышли две книги Пауля Лимана: «Der Kaiser» в 1913 г. и «Der Kronprinz» весной 1914 г. В первой книге 435 страниц, во второй — 295, и, однако, обе были широко распространены, имели громадный успех, цитировались, реферировались, стали очень ярким и заметным явлением на книжном рынке в Германии перед войной.
Трудно себе представить более уничтожающую критику Вильгельма и более восторженную хвалу кронпринцу, чем эти две книги. А точка зрения в обеих книгах одна: выступить на бой! (Losschlagen!). Не терять попусту времени! Только война может дать Германии все нужное ей. Вот мораль этих книг и им подобных. Это ничего не значит, что одновременно по случаю юбилея вышло и несколько других книг, полных самой византийской, царедворческой лести по адресу Вильгельма. Обмануться ни он, ни кто другой не мог: императором были недовольны. Хвастливых и угрожающих речей и жестов оказывалось мало, — от него требовали соответственных поступков. Иначе могло повториться нечто худшее, чем то, что было в 1908 г. по поводу неудачной беседы с представителем «Daily Telegraph».
А тут как раз произошел особый, очень громкий инцидент, зловещим светом озаривший истинный смысл всей этой империалистской оппозиции и ее вероятные последствия. Инцидент-произошел в «имперской области», т. е. в Эльзас-Лотарингии, которая вообще являлась именно с точки зрения внешней политики открытой раной. С самого Франкфуртского мира 1871 г., когда отнятые у Франции провинции были включены в состав Германской империи, германское правительство не знало, как их устроить. Включить их в Пруссию было невозможно из-за неудовольствия Баварии и других южногерманских, близких к Эльзас-Лотарингии государств. Поделить между Пруссией и Баварией (такой план тоже был и долго держался) также оказалось практически сопряженным с большими трудностями. Сделать их особым государством Германии (вроде Баварии, Бадена, Вюртемберга, Саксонии и т. д.) ни за что не хотели германские националисты, боявшиеся, что если дать Эльзас-Лотарингии такую степень самостоятельности, то это разовьет опасный сепаратизм. На это решение все-таки Германская империя пошла, но с опозданием на 47 лет, именно — в октябре 1918 г., когда уже военный разгром Германии явно обозначился и когда оставалось несколько недель до ее капитуляции и до входа французской армии в Мец и в Страсбург. Таким образом, Эльзас-Лотарингия и прожила почти все время существования Германской империи на положении завоеванной страны, управляемой волей имперского наместника. И только в 1911 г. была сделана попытка снабдить Эльзас-Лотарингию некоторой степенью самоуправления. По этой «конституции» было дано право выборов в созданный тогда же местный ландтаг, которому были предоставлены дела внутреннего благоустройства. Конечно, фактическая власть и реальная сила оставались всецело в руках назначаемого императором наместника, а еще точнее — в руках военных властей тех корпусов, которые были расположены в этой пограничной области.
Собственно, в Эльзас-Лотарингии не было тех пламенных чувств но отношению к Франции, о которых так настойчиво всегда писали во французской прессе; это была больше иллюзия или французская патриотическая «ложь во спасение», хотя существования известных симпатий к Франции отрицать было нельзя, и эти симпатии больше всего подогревались нелепой немецкой имперской политикой относительно Эльзас-Лотарингии. Эта политика состояла то в грубейших притеснениях, то в попытках задабривания. Собственно, не было ни одного класса населения в Эльзас-Лотарингии, который определенно стремился бы к присоединению к Франции. Рабочий класс ни малейших сепаратистских наклонностей не проявлял; крупная торговая буржуазия и финансовый мир тесными узами связались германским внутренним рынком и с германскими биржами; только в части промышленной буржуазии заметно проявлялось сожаление об утраченном богатом французском рынке и о громадных возможностях, связанных с колоссальной колониальной империей Франции. Не забудем, что в могущественно индустриализованной Германии Эльзас-Лотарингия была лишь одной из промышленных провинций, а если бы она была частью Франции, то там, среди немногочисленных французских промышленных округов, она стояла бы во многих отношениях на первом месте. Наконец, среди интеллигенции, среди мелкого и среднего чиновничества (не пришлого, а туземного), среди мелкой и средней торговой буржуазии, среди землевладельцев сохранились дружелюбпые чувства и теплые воспоминания о Франции. Но… и только.
Полушутя, полусерьезно в Эльзас-Лотарингии говорили, что само имперское правительство заботится больше всех о подогревании франкофильских чувств своими придирками и притеснениями. Конечно, эта политика со всеми ее неровностями диктовалась Германии тем обстоятельством, что во Франции ни разу ни один из управляющих страной кабинетов, начиная с 1871 г. и вплоть до войны 1914 г., не согласился признать окончательное и бесповоротное отделение Эльзас-Лотарингии от Франции, и германскому правительству (и народу) было хорошо известно, что Эльзас-Лотарингия является одной из главных причин, которые во всякий момент могут зажечь мировой пожар. Вот почему в зависимости от большей или меньшей степени враждебности, проявляемой французами в каждый данный период к Германии, Вильгельм II то соглашался на смягчение режима, то говорил угрожающие речи. В 1911 г. «конституция» была дана затем, чтобы привлечь этим население к империи и создать для французов моральную невозможность говорить и дальше об освобождении страдающих братьев и т. д. Но и на этот раз тон не мог быть долго выдержан. Уже в средине мая 1912 г. Вильгельм II заявил мэру г. Страсбурга, что он недоволен населением Эльзас-Лотарингии и что он уничтожит конституцию и присоединит Эльзас-Лотарингию к Пруссии. Правда, это было заявлено не в публичной речи, но все равно огласка получилась очень широкая.
Спустя полтора года разразился инцидент, имевший больше последствий. Случилось это в декабре 1913 г. Началось дело с ничтожного происшествия: лейтенант фон-Форстнер имел в г. Цаберне (в Эльзасе) столкновение с местными обывателями, которых он грубо оскорбил. На его сторону стал полковник Рейтер, который произвольно арестовал некоторых граждан и засадил их в холодную. Против Форстнера и Рейтера было возбуждено судебное преследование, которое в конце концов не привело ни к чему: оба остались безнаказанными. Был сделан запрос в рейхстаге, но как военный министр, так и канцлер Бетман-Гольвег всецело стали на сторону офицеров. Во «Франции этот эпизод принес огромную пользу той шовинистической агитации, которая там велась против Германии с особой силой со времени выборов Пуанкаре в президенты республики.
Инцидент имел также и внутреннеполитическио последствия. Наследник престола кронпринц Фридрих-Вильгельм почел долгом своим деятельно вмешаться в эту историю. Нужно сказать, что вообще на кронпринца, как уже было замечено, в эти годы германские империалисты (наиболее ярые и решительные) возлагали большие упования. Старший сын Вильгельма успел уже произнести несколько пылких воинственных речей, в которых, между прочим, восхвалял и с восторгом характеризовал войну, ратное поле, гусарские атаки и пр. К слову замечу, что впоследствии, за все время мировой войны, он никогда даже и на пушечный выстрел не приближался к полю битвы и обнаруживал всегда доведенную до самой последней крайности предусмотрительность в деле ограждения своей личности от каких бы то ни было опасностей, в чем усилия его и увенчались самым полным успехом. Конечно, эти свойства нисколько не мешали ему по мере сил разжигать шовинистические страсти перед войной и всеми способами вести дело к кровавой катастрофе.
Теперь в Голландии (куда он убежал тогда же, как и его отец, и столь же поспешно, в ноябре 1918 г.) он издает книги[51], беседует с корреспондентами газет и все не перестает доказывать, как он всегда был миролюбив. Любопытная по своим размерам способность к лицемерию и сознательной лжи с целью отклонения от себя ответственности роднит его с отцом, хоть он и состоял в некоторой якобы «оппозиции» к императору. В эти решающие годы (1912–1914) он снискал восторженную преданность со стороны пангерманской партии именно тем, что не упускал случая заявить о своей готовности обнажить меч для защиты интересов родины и т. п. Шаблонная фразеология патриотических учебников для средней школы — вот, собственно, все, чем он располагал в случаях своих публичных выступлений, но, исходя от наследника престола и в такой напряженный момент, эти звонкие и пустые фразы приобретали зловещий смысл.
После речи Ллойд-Джорджа (по мароккскому вопросу в 1911 г.) кронпринц явился в рейхстаг и тут, когда консервативный оратор воскликнул: «Теперь мы знаем, где находится наш враг!», — кронпринц демонстративно изъявил полное свое согласие и удовольствие по поводу этих слов. По поводу цабернского инцидента кронпринц тоже почел своим долгом горячо поздравить полковника Рейтера (засадившего противозаконно мирных граждан в погреб на ночь за предполагаемое оскорбление офицерского мундира) с его молодецким поступком. «Напролом!» (Immer feste drauf!) — гласила телеграмма. Консервативная и национал-либеральная пресса страстно защищала поведение военных в Цаберне и с восторгом отнеслась к словам кронпринца. «Хотя пессимизм и проник теперь глубоко в сердца и сделался господствующим настроением этих лет» (по словам восторженного-поклонника кронпринца Пауля Лимана[52]), но кронпринц сильно ободрял упавший дух крайних империалистов. Вместе с тем перед императором ставился очень щекотливый и тревожный вопрос. Сомнений быть не могло относительно того, куда клонятся эти демонстративные овации кронпринцу при каждом его публичном появлении (например, после парадов на Темпельгофе), сопровождаемые столь же демонстративным молчанием при появлении императора; куда клонятся также эти восхваления храброго кронпринца в статьях и книгах, при настойчивом подчеркивании общего будто бы уныния и общего разочарования нерешительной и слишком миролюбивой политикой императора.
Оппозиция справа была налицо; оппозиция слева — социал-демократическая — была обезврежена победой ревизионизма, общим гигантским ростом и процветанием промышленности и всеми последствиями этого роста. Не учуять опасности, подымающейся на него именно справа, Вильгельм не мог. И как всегда, он поспешил уступить, тем более что и по существу эта уступка ему недорого стоила. Ведь разница между ним и шовинистической пангерманской «оппозицией» только в том и заключалась, что он несколько медлил с осуществлением лозунгов завоевательной политики и агрессивных выступлений. Наступали времена, когда крупные капиталисты и все, что от них зависело (а от них почти все зависело), грозили поискать себе — и найти в кронпринце — более энергичного реализатора их желаний. Судя по показаниям бельгийского короля Альберта, о которых будет речь в другой связи, к концу 1913 г. Вильгельм уже окончательно свыкся с мыслью о необходимости и неизбежности войны; судя же по некоторым актам правительственной политики, эта мысль уже с начала 1913 г. все более и более укреплялась в правящих кругах.
Что касается Австро-Венгрии, то положение Габсбургской монархии после обеих балканских войн необычайно осложнилось, а вместе с тем в некоторых отношениях австрийская дипломатия стала действовать гораздо свободнее, чем прежде. Поясним это кажущееся противоречивым двойное утверждение. О трудностях много говорить не приходится: враг — Сербия — необыкновенно усилился, и в Сербии поднялась обширная и явно поддерживаемая королем Петром и правительством агитация против Австрии. Не то надеялись разжечь восстание в Боснии и Герцоговине, не то привлечь Россию к общему выступлению. На болгарский противовес рассчитывать не приходилось в той степени, как австрийская дипломатия к этому привыкла: против Болгарии, крайне ослабленной, стояли в полном вооружении не только Сербия, но и Румыния. В недрах самой Австро-Венгрии все усиливался чешский сепаратизм. Чехия — единственная составная часть Габсбургской монархии, соединявшая все преимущества высокоразвитой промышленности с великолепно оборудованным и продуктивнейшим сельским хозяйством, была экономически вполне «автономна», вполне могла обойтись без остальной империи, а потому с особой силой и раздражением требовала и автономии политической. В Венгрии протест подавленных там славян становился все слышнее, и землевладельческая аристократия, управлявшая Венгрией, все с большим трудом удерживала власть в своих руках.
Кроме того, прибавился еще один фактор, сильно ухудшивший положение Австрии (а поэтому и Германии): Италия, уже с 1911 г. нападением на Турцию показавшая нежелание считаться с интересами двух своих «союзниц», в 1913 г. еще более усиливала этот характер своей политики. В сущности еще с первых времен заключения Тройственного союза было известно, что Италия не выступит с вооруженной помощью в случае войны Австрии и Германии против такой коалиции, в которой будет принимать участие Англия. Другими словами: если Австрия и Германия будут воевать только против России и Франции (и любой еще державы, кроме Англии), Италия принимает участие в войне на стороне своих союзниц, но если на стороне Франции и России станет Англия, то Италия сохранит нейтралитет. Таким образом, чем более крепла Антанта, тем более фактически ослабевали узы, связывающие Тройственный союз. Мало того. Итальянское правительство решительно хотело утвердить свое влияние на Балканском полуострове и в Малой Азии и во время балканских войн 1912–1913 гг. сплошь и рядом действовало против Австрии. А кроме того, чем больше росла смелость антиавстрийской пропаганды в Сербии, тем больше усиливалась антиавстрийская агитация также в Италии в тех кругах («ирредентистских»), которые стремились оторвать от Австрии Триентскую и Триестскую области.
Однако параллельно с ростом всех этих затруднений в среде австрийских правителей все более и более укреплялось воззрение, представленное больше всего наследником престола — эрцгерцогом Францем-Фердинандом, венгерским министром графом Тисса и министром иностранных дел Берхтольдом. Но этому воззрению, спасти Габсбургскую державу от раздела и гибели возможно, лишь решительным ударом покончив с великодержавными замыслами Сербии, а поэтому нужно торопиться, пока это еще возможно сделать, так как время работает против Австрии. Франц-Фердинанд, угрюмый, замыкающийся в себя, подозрительно настроенный человек, не любил Вильгельма II и не доверял ему, но он знал, что Вильгельм II непременно поддержит Австрию, если Австрия затеет войну, потому что не может Германия дать разбить свою единственную союзницу и этим самым загородить себе выход на Ближний Восток, с которым германская промышленность и экспортная торговля прочно связали свою будущую судьбу, еще когда только была заложена Багдадская железная дорога. Эта-то уверенность и давала Францу-Фердинанду и Берхтольду полную свободу движений.
Произошло именно то, чего боялся Бисмарк (не раз выражавший эту боязнь)[53]: Германия оказалась в положении державы, которая фактически часто не только не диктует первые шаги своей несравненно менее сильной и зависимой союзнице, а принуждена следовать за ней. И чем больше росло недовольство в императорских кругах Германии против императора Вильгельма II за его нерешительность, тем в большую зависимость попадал Вильгельм II от Франца-Фердинанда и его советников, потому что ему бы не простили неоказания достаточно сильной поддержки «единственному другу Германии». Таковы были условия, касавшиеся вопроса о внутренней спайке частей в Тройственном союзе. Эти условия внушали живейшую тревогу тем наблюдателям, которые не желали войны и видели ясно, до какой степени балканские-события 1912–1913 гг. ее приблизили.
Посмотрим теперь, как те же балканские события отразились на соотношениях отдельных частей в Антанте. Мы увидим, что и Антанта тоже мелкими и крупными дипломатическими провокациями сгущала в эти последние предвоенные годы политическую атмосферу в Европе.
2. Франция и Россия в начале эры Пуанкаре. Франко-русские отношения в свете новейшей документации. Министерство Пуанкаре. Избрание Пуанкаре президентом Французской республики
Уже с самого начала нападений, которым подвергалась Турция, т. е. с 1911 г., когда итальянцы начали завоевание Триполитании и Киренаики, движущей силой Антанты постепенно делалась не Англия, как было до сих пор, но Россия. Дело было не в том, что еще в 1910 г. скончался английский король Эдуард VII, главный вдохновитель и руководитель Антанты, и не в том, что в 1911–1912 гг. английский либеральный кабинет был поглощен острыми вопросами внутренней политики, о которых уже раньше шла речь (осуществлением уже прошедших социальных реформ, бюджетными делами), а в 1912–1913 гг. — резко обострившимися ирландскими осложнениями.
Все это имело свое значение, но главное было в другом. В самом построении и внутренней природе Антанты заключено было некоторое противоречие. Эдуард VII создавал ее, а сэр Эдуард Грей (после смерти короля) поддерживал ее сначала как силу, так сказать, охранительную, стремящуюся по своим заданиям держать Германию в твердо очерченных рамках и не давать ей возможности нарушить установившееся положение ни в Европе, ни на остальном земном шаре. Это не значит, что Антанта раз навсегда отказалась от мысли при удобном случае и в свое время первой броситься на Германию, чтобы сломить ее экономическую и политическую силу. Но именно при том случае, который будет удобен, и в то время, которое должно, было наступить далеко не сейчас. А пока — ждать и подстерегать Германию на ошибках и опасных шагах. Это обстоятельство ставило Германию, конечно, в крайне деликатное и трудное положение: ведь соединенные силы Антанты были так колоссальны, ее материальные возможности так безграничны, у нее вследствие ее могущества и огромности оказывалась такая притягательная сила, что самым фактом своего длительного существования Антанта отнимала у Германии возможных союзников в предстоящей борьбе — Италию и Румынию, а главное — время работало в пользу Антанты, а не в пользу Германии. Время даст возможность Англии преодолеть все трудности внутренней политики, умиротворить Ирландию, создать сухопутную армию; время позволит России закончить реорганизацию и перевооружение к 1917 г. (как намечалось в 1911–1912 гг.), время облегчит Франции полное проведение реформы артиллерии, осуществление всеобщей воинской повинности в ее колоссальных колониях. И тогда Антанта раздавит Германию без всяких сомнений. Единственный настоящий союзник Германии — Австрия — тоже со временем лишится Чехии; может быть, отпадут от нее и еще кой-какие части.
Короче говоря, противоречие, присущее Антанте, заключалось в том, что она была слишком сильна и что выжидание было для нее слишком выгодно, чтобы ее политика могла быть только «оборонительной». Мысль о необходимости «предупредительной войны», впервые занимавшая германские военные круги еще в самом начале 90-х годов, когда был заключен франко-русский союз, опять всплыла в германской прессе и на этот раз с гораздо большей силой, чем прежде. Но противоречие в Антанте стало проявляться и в другом — в политике ее составных частей. Англии казалось выгодным ждать и готовиться, а некоторым руководителям русской и отчасти — в гораздо меньшей степени — французской политики, поскольку она подчинялась русскому давлению, иногда начинало казаться более целесообразным пожать непосредственно плоды и воспользоваться без особых отлагательств преимуществами могущества Антанты.
Наиболее деятельным и беспокойным дипломатом Антанты был в эту пору Извольский, бывший в 1906–1910 гг. министром иностранных дел Российской империи, а с 1911 г. русским послом в Париже. Настойчивый, энергичный, очень преданный своей идее, он совсем подавлял собой министра иностранных дел Сазонова; влияние же его было тем губительнее, что идея была основана на неправильных расчетах. Идея заключалась в том, будто Россия может и должна воспользоваться неповторяемой комбинацией, когда Англия — ее друг, чтобы, наконец, прорваться на Балканский полуостров, опрокинув сопротивление Австрии, а если понадобится, то и Германии. Расчет был неправилен прежде всего потому, что вогнанную внутрь революцию 1905 г. Извольский (и вся его школа) приняли за конец потрясений, III Думу — за начало нормально развивающегося конституционного строя, аграрную реформу 9 ноября 1906 г. — за разрешение аграрного вопроса, эру Сухомлинова — за преобразование армии, проглядев за этими фантомами все страшные реальности и решив, что Россия способна выдержать и победить в столкновении с обоими центральными империями.
Неудача, постигшая Извольского в 1908–1909 гг., в годину аннексии Боснии и Герцоговины, показала ему, что на пути активной русской политики на Ближнем Востоке находятся огромные трудности, но нисколько не изменила основной линии его поведения. Когда в 1911 г. он попал в качестве русского посла в Париж, он стал немедленно стремиться к руководящей роли в Антанте. Случаю угодно было устроить так, что первые шаги Извольского в Париже делались тогда, когда весь мир находился еще под впечатлением агадирского инцидента и его финала. Германия выступила с угрозой против Франции, но достаточно было окрика Ллойд-Джорджа, — и она сейчас же испугалась и отступила. Извольский слишком поверил воплям германской империалистской прессы, сравнивавшей это унижение Германии с разгромом Пруссии при Иене Наполеоном I. «Нет слов для этой Иены германской политики! Закрой свое лицо, Германия, перед этой страницей твоей истории! (Verhulle dein Antlitz, Germania, vor diesem Blalt deiner Cieschichte!)», — писали немецкие «патриоты» после франко-германского соглашения, и многие (в том числе Извольский) приняли это за чистую монету, т. е. за признание бессилия, а не за искусственное раздразнивание и подстрекательство к борьбе (как было на самом деле). И вот, мысль о дерзаниях, о смелой энергичной политике на Балканах и в Малой Азии окончательно овладевает Извольским.
Задержек в Петербурге не было почти никаких. Правда, Коковцов, первый министр в 1911–1913 гг., министр финансов в предыдущие годы, был противником всякой политики авантюр, Сазонов (поскольку он противился изредка Извольскому) тоже старался иной раз не забывать об осторожности, но в общем Извольский не наталкивался на серьезные затруднения. Загладить стыд маньчжурских поражений, вознаградить себя на Ближнем Востоке, дать русской промышленности и торговле новые рынки и просто захватить новые земли — все это казалось заманчивым. А кроме того, действовало тут то же самое роковое заблуждение, основанное на глубочайшем непонимании свойств дипломатической борьбы, как и в декабре 1903 и январе 1904 г.: «Я возьму Корею, но войны не будет, потому что я не хочу войны» (это отмечено Витте в его мемуарах). Точь-в-точь эта же аберрация повторилась в русской политике 1912–1914 гг.: «Я буду делать то, что мне представляется нужным на Балканах и в Малой Азии, но войны не будет, потому что я ее не хочу».
Правда, на этот раз осторожности нужно было проявлять больше, но и на этот раз успокоительное соображение, что «войны не будет, пока я не захочу», действовало в полной мере. Но дело в том, что в 1903 г. Япония в самом деле не хотела войны, а в 1913 г. в Германии могущественнейшие классы не боялись войны, часть гражданских сановников и некоторые военные хотели войны, кронпринц не боялся войны, Мольтке хотел войны, а Вильгельм II переставал колебаться. А все действия Антанты, особенно завоевание Марокко, раздражали и оскорбляли Германию. При этих условиях беспокойная энергия Извольского, полагавшего, что после Агадира нечего особенно стесняться с Германией, и безмятежная уверенность Николая II, убежденного, что до войны дело все равно не дойдет, так как он, в самом деле, войны не желает, должны были привести к ряду опаснейших осложнений.
Казалось, была сила, которая могла бы остановить Извольского. Он находился в Париже, без Франции и ее поддержки он действовать не мог; даже на Петербург, на свое начальство и на императора Николая II он влиял, выдвигая французов. Между тем французские правители долгое время обнаруживали большую сдержанность и осторожность. Что же происходило в Париже в 1912–1913 гг.?
У нас есть теперь некоторые материалы, позволяющие составить себе общее представление о том, что происходило за кулисами французской и русской политики в последние годы перед войной. На первом месте тут нужно поставить «Материалы по истории франко-русских отношений за 1910–1914 гг.», сборник секретных дипломатических документов российского министерства иностранных дел, опубликованный в Москве в 1922 г., огромный том в 720 страниц, без которого отныне ни один историк, сколько нибудь достойный этого наименования, не вправе говорить о Европе перед войной 1914 г, (хотя издана эта книга довольно небрежно): это — вся переписка Извольского с Петербургом по всем коренным вопросам политики Антанты. Кое-что дают и цитируемые ниже четыре тома мемуаров Пуанкаре, которыми нужно пользоваться с осторожностью. Затем нужно назвать изданные в 1925 г. в Париже бумаги французского посла в Петербурге (с 14 июня 1912 г. по 20 февраля 1913 г.) Жоржа Луи[54]. Эти бумаги опубликованы журналистом Эрнестом Жюдэ, которому бумаги были отданы для издания вдовой Луи (Judеt Е. Georges Louis, Paris, 1925[55]). Основываясь на этих источниках и привлекая некоторые другие (которые, однако, все являются несравненно менее ценными), постараемся определить сущность того, что происходило в Париже в 1911–1914 гг. в области внешней политики и, в частности, в кругу вопросов, связанных с франко-русским союзом.
Напомним прежде всего о внутреннеполитическом положении Франции в этот момент. Выборы 1910 г. дали большинство левобуржуазным течениям (радикалов и радикалов-социалистов было избрано в палату 252, примыкающих к ним «независимых социалистов» — 30, левых республиканцев — 93); правые партии и правый центр получили: консерваторы — 71 место, националисты — 17, прогрессисты — 60; наконец, объединенная социалистическая партия — 74 места. Правительственная власть в эти годы (1910–1914) находилась поэтому в руках министерств, которые в общем очень мало отличались друг от друга в области всех вопросов внутренней политики: собственно, главная разница в оттенках между ними заключалась тут в том, что одни (бывшие левее) говорили о радикальном подоходном налоге и других соответственных финансовых реформах, а другие об этом не говорили (или меньше говорили); ни те, ни другие никаких этих реформ не осуществляли. Да и не внутренняя политика стояла на первом плане. Внешняя же политика этих последних предвоенных министерств была неодинаковой. Некоторые из них больше отражали в этом смысле стремления колониальной партии, крупных финансистов (игравших во Франции ту же огромную роль в делах внешней политики, как в Германии крупные промышленники); другие были в большей степени выразителями мнений средней и мелкой буржуазии, настроенной осторожно и более миролюбиво. Но первое течение было сильнее, организованнее и с каждым годом брало верх; средств влияния и нужных ходов у него оказывалось в распоряжении гораздо больше. Среднюю и мелкую буржуазию можно было, кроме того, всегда встревожить угрозой распадения Антанты, концом дружбы с Россией; да и разбирались во внешней политике эти классы довольно смутно. Пресса, которую они читали и которая изо дня в день внушала им внешнеполитические воззрения, издавалась крупным финансовым капиталом и для нужд и целей крупного капитала. Вот почему, когда мы говорим о неодинаковости внешней политики французских кабинетов, управлявших страной в 1910–1914 гг., то имеем в виду больше оттенки, чем коренные отличия.
С 1909 г. во главе правительства стоял Бриан; после выборов он произвел некоторые видоизменения в своем кабинете (3 ноября 1910 г.) и продолжал править до 27 февраля 1911 г. После него управлял левее стоявший кабинет Мониса, и — тоже левее Бриана стоявший — кабинет Кайо (с 23 июня 1911 г.). 10 января 1912 г. Кайо ушел от власти. Против него поднялась уже тогда сильная оппозиция со стороны крупного капитала, боявшегося слишком радикальных мер в области подоходного обложения; но замечательно было то, что ему ставили на вид слишком дружественный и примирительный тон по отношению к Германии.
14 января 1912 г. сенатор Пуанкаре был призван к власти президентом республики Фальером. Ему было тогда пятьдесят два года, он давно уже был в парламенте, но до сих пор никогда не играл выдающейся роли. Он осторожно и лукаво лавировал между партиями в эпоху дела Дрейфуса и стал на сторону Дрейфуса только тогда, когда стало вполне ясно, что дрейфусары победят. Так же он вел себя и во время борьбы за отделение церкви от государства в 1903–1905 гг., и во всех вообще острых случаях. Одаренный большим и гибким умом, крайней настойчивостью и последовательностью в стремлениях к своим целям, осторожностью и предусмотрительностью и вместе с тем решительностью в критические моменты, большим хладнокровием и выдержкой, бесспорным даром слова, уменьем, где нужно, устрашением, где нужно, лаской и лестью действовать на окружающих, Пуанкаре никогда не колебался устранить своего противника, если тот обнаруживал упорство или вообще оказывался неудобен. (В этом смысле интересны появившиеся в 1925 г. воспоминания Шарля Эмбера «Chacun son tour», дающие понятие о том, каким недосягаемым «мастером» политической борьбы в случае надобности мог быть Пуанкаре.)
Он был страшный боец и выступил на арену в самый для себя благоприятный момент. Двенадцать лет подряд ему суждено было с тех пор влиять на Францию и Европу и после перерыва 1924–1925 гг. снова добиться полновластия в июле 1926 г. Что руководило этим человеком? Этот вопрос для нас, конечно, менее существенен, чем другой, — какие именно группы французского общества, какие классы нашли в нем своего представителя и выразителя своих стремлений? Во всяком случае нужно сказать, что строй его убеждений никогда не менялся сколько-нибудь заметно. Он долго ждал своего часа (не очень гонялся за портфелями)[56] и вышел на сцену только тогда, когда соотношение реальных сил в стране и парламенте сложилось в пользу представляемых им взглядов. Когда я только что отметил его осторожное лавирование между партиями и его нежеланно очень связывать себя в каком бы то ни было из острых вопросов, волновавших страну (вроде дела Дрейфуса или отделения церкви от государства), то я имел в виду не обыденный, столь часто встречающийся политический карьеризм, но нечто более сложное, в чем даже и враги не отказывали Пуанкаре.
Он всегда подчеркивал свое равнодушие к внутренней политике, ко всем вопросам внутренней политической борьбы, намеренно не хотел связывать себя вплотную ни с каким вопросом, разделявшим французское общество, поскольку этот вопрос не касался внешней политики. Конечно, он был «республиканцем», конечно, он стоял на точке зрения защиты буржуазной парламентарной республики от нападений как со стороны монархистов, так, в особенности, слева — со стороны социалистов, но как-то так выходило, что ни монархисты не питали к нему острой вражды, ни социалисты долго не видели в нем такого яростного врага, как, например, в Клемансо или в Мильеране. Они пошли на него решительным походом, когда выяснилось, куда клонится его внешняя политика, но никогда он не был ни в глазах Жореса, ни в глазах Реноделя или Леона Блюма, преемников Жореса по лидерству в социалистической партии, таким олицетворением социальной реакции или политики преследований, каким был, например, в 1906–1909 гг. или в 1917–1920 гг. Клемансо. Все партии знали, что Пуанкаре, если понадобится, пойдет навстречу любой из них так далеко, как не пойдет другой по всем вопросам внутренней политики, лишь бы ему не мешали бесконтрольно вести политику внешнюю. Вот почему, когда всесильные во Франции собственнические классы в самом широком смысле слова почувствовали себя под угрозой революционного взрыва после русской революции 1905 г. и усиления революционного синдикализма в Париже и других крупных центрах, то они выдвинули в качестве своего защитника Клемансо, а не Пуанкаре, который ни за что и не пошел бы в тот момент в первые министры, и не взял бы на себя роли «главного жандарма», «главного полицейского» (le premier flic de France), как называл с гордостью сам себя Клемансо. Этого дела, которому по существу он сочувствовал, делать своими собственными руками Пуапкаре не желал, хотя, конечно, социальный консерватизм был ему по душе. Он приберегал себя для другого момента[57].
И вот, этот момент настал, когда в январе 1912 г. его позвали в Елисейский дворец и он вышел оттуда, облеченный званием первого министра. В 1912 г. собственнические классы уже не боялись социальной революции, да и вообще осложняющаяся общеевропейская обстановка повелительно приковывала к себе взоры и заслоняла собой все. Часть собственнических классов — мелкая буржуазия, пожалуй, почти вся средняя, т. е. большинство всей нации, потому что в мелкую буржуазию входило все собственническое крестьянство, — не желала войны; рабочий класс не желал войны (во Франции не было таких слоев в рабочем классе, которые склонялись бы к «энергичной» внешней политике, как то наблюдалось в Германии среди «рабочей аристократии»). Во Франции за энергичную внешнюю политику стояли руководители бирж и гигантских банков (правда, не все), колониальная партия (вся), крупные экспортеры, судовладельцы и масса профессий, материально связанных с колониями; стояли еще больше на стороне этой «энергичной политики» также крупные промышленники и больше всего, конечно, те, которые в своих непосредственных материальных интересах были связаны с милитаризмом: владельцы и акционеры оружейных и сталелитейных заводов, верфей и т. п. Весь этот крупный капитал, державший в своих руках почти всю читаемую прессу и могущественный в парламенте, и возложил на Пуанкаре все свои упования.
Помогало ему и раздражение французского мелкого ремесла против всепобеждающей германской конкуренции; помогала и заинтересованность всех слоев буржуазии и части крестьянства в русских займах, приводившая к тенденции поддерживать русский строй и дальнейшими займами к поощрению опасных внешних авантюр русской дипломатии, — хотя относительно последнего пункта мнения порой сильно расходились. Идея Пуанкаре именно и была представлена во Франции в таком обличии, чтобы не испугать сразу мелкую и среднюю буржуазию: «Мы — миролюбивы, но что же делать, если война неизбежна? Нужно, во-первых, вооружиться, во-вторых, запасаться союзниками и укреплять всеми мерами дружбу с ними». Правда, с некоторым беспокойством передавали, будто новый глава правительства в глубине души не видит возможности избежать войны; повторяли слова, вырвавшиеся будто бы у двоюродного брата Пуанкаре, великого математика Анри Пуанкаре, в первый момент, когда ему сообщили, что Раймон Пуанкаре стал первым министром: «Мой двоюродный брат — это война» (Мои cousin — e'est la guerre). Но с присущей ему осторожностью и ловкостью сам Пуанкаре избегал сколько-нибудь компрометирующих слов. Он предпочитал действовать; действия же его фатально не создавали и даже устраняли препятствия, какие могли бы помешать войне, хотя он не переставал усиленно подчеркивать свою преданность интересам мира.
Нужно заметить, что знаменитая кличка «Роіncare-Ia-Guerre» привязалась к нему еще до мировой войны. Инстинктивно чувствовалось, что новый правитель — ни в коем случае не есть новое препятствие к войне. Если бы в Елисейском дворце в 1914 г. был Фальнер, то войны не было бы, — так высказывался впоследствии Стефан Пишон.
Прежде всего Пуанкаре развязал руки Извольскому[58]. Уже на другой день после своего вступления во власть, 15 января 1912 г., Пуанкаре посетил Извольского и «заверил в своем твердом намерении поддерживать с Россией самые тесные отношения и направлять внешнюю политику Франции». Тотчас после этого Извольский начал работать над трудным делом устранения французского посла Жоржа Луи из Петербурга: Жорж Луи был представителем мирной политики и довольно упорно сопротивлялся активным шагам русской дипломатии на Балканском полуострове. Он старался смягчить трения с Австрией и Германией и считался Извольским в числе ненадежных друзей франко-русского союза и Антанты. Действуя на Пуанкаре, Извольский успел подорвать служебное положение Жоржа Луи. Впрочем, и до последовавшей в конце февраля 1913 г. своей отставки Жорж Луи был бессилен бороться с Извольским, на стороне которого, казалось, находился сам председатель французского совета министров.
Манифестации следовали за манифестациями. Открывая в апреле 1912 г. в г. Канн памятник королю Эдуарду VII, Пуанкаре (в присутствии великого князя Михаила) заявил: «Франция глубоко ценит блага мира и не помышляет о вызывающей политике, но она ясно сознает, что для того, чтобы самой не подвергнуться нападению или вызову, ей необходимо непременно поддерживать на высоте свое военно-морское могущество. Мы, конечно, должны прежде всего рассчитывать на свои собственные силы, но эти силы получают значительный прирост вследствие поддержки, оказываемой нам нашими союзниками и друзьями». Сообщая об этих словах в Петербург, Извольский прибавляет, что сам Пуанкаре еще пояснил ему, что «эти празднества носили ясно выраженный характер проявления взаимной солидарности между всеми тремя державами — участницами Тройственного согласия». В июле 1912 г. в Париже состоялись совещания между начальниками штабов русской и французской армии, а также морских штабов, и «начальник французского морского штаба вполне уразумел необходимость в интересах обоих союзников облегчить России задачу господства над Черным морем путем соответственного давления на флоты возможных наших противников, т. е. главным образом Австрии и, может быть, Германии и Италии».
Таким образом, политика пока еще не всей Антанты, но Франции и России, начинает как будто ориентироваться на Константинополь и проливы, хотя и тогда, как и после войны, Франция вовсе не хотела разрушения Турции. Тут была налицо игра интересов: Пуанкаре нуждался в России, и такие события, не имевшие (как потом оказалось) серьезного политического значения, как визит Николая II в Потсдам (в 1910 г.) или ответный визит Вильгельма II в Балтийский порт 4 июля 1912 г., волновали и раздражали французских политиков и заставляли их делать шаги, которые были угодны русскому правительству. А русская дипломатия пользовалась этим, чтобы направить острие Антанты против растущего влияния Германии в Турецкой империи. В эпоху первой балканской войны Пуанкаре в ответ на зондирование почвы с русской стороны сказал Извольскому (4/17 ноября 1912 г.), что «если Россия будет воевать, Франция также вступит в войну, потому что мы знаем, что в этом вопросе за Австрией будет стоять Германия». Это заявление последовало после путешествия Пуанкаре в Кронштадт (в августе того же 1912 г.), когда французский председатель совета министров был принят в Петербурге с исключительной любезностью.
Беспокойство Германии в связи с этими демонстрациями все росло. Вильгельм II (в это время уже попавший под влияние министра иностранных дел Кидерлен-Вехтера, не желавшего в тот момент войны) сделал некоторые шаги в сторону Франции: три германских броненосца были высланы в Балтийское море навстречу Пуанкаре, ехавшему в Россию, и приветствовали его пушечными салютами. Тотчас же вслед за этим Кидерлен-Вехтер имел беседу с сотрудником французской газеты «Figaro», где высказал дружелюбные мысли о возможном мирном сотрудничестве Франции и Германии. Но эти пробные шары не имели последствий. Сазонов, лично познакомившись с Пуанкаре в Петербурге, доложил Николаю II о следующих своих «личных впечатлениях»: «…в его лице Россия имеет верного и надежного друга, обладающего недюжинным государственным умом и непреклонной волей. В случае наступления критического момента в международных отношениях было бы весьма желательно, чтобы во главе правительства нашей союзницы стоял если не сам господин Пуанкаре, то лицо, обладающее столь же решительным характером и чуждое боязни ответственности, как нынешний французский первый министр».
Приближался знаменательный день президентских выборов. Левая часть палаты и сената хотела провести в президенты Памса, правая — председателя совета министров Пуанкаре. Кандидатура Памса означала смягчение напряженной политической атмосферы, кандидатура Пуанкаре объединяла сторонников продолжения «энергичной политики». «Завтра президентские выборы, — писал 16 января 1913 г. Извольский Сазонову, — если, не дай бог, Пуанкаре потерпит поражение, это для нас будет катастрофой».
На другой день, 17 января 1913 г., Пуанкаре был избран президентом Французской республики. Через несколько дней после этого события он заявил Извольскому, что «в качество президента республики он будет иметь полную возможность непосредственно влиять на внешнюю политику Франции». И тут же прибавил, что «для французского правительства весьма важно иметь возможность заранее подготовить французское общественное мнение к участию Франции в войне, могущей возникнуть на почве балканских дел». Извольский ликовал (см. его письмо Сазонову от 30 января 1913 г.). Он был убежден — и в этом нисколько не ошибся, — что, став президентом республики, именно Пуанкаре, а не кто иной, будет продолжать управлять внешней политикой Франции и что, не говоря уже о личных особенностях властного Пуанкаре, французская конституция, вопреки общепринятому мнению, дает президенту и его личным вмешательствам большой простор.
Первым многозначительным актом нового президента было отозвание из Петербурга посла Жоржа Луи (24 февраля 1913 г.) и назначение на его место бывшего министра иностранных дел Теофиля Делькассе, того самого, который, как рассказано в своем месте, должен был в июне 1905 г. уйти под давлением германских угроз по поводу Марокко. Он считался главным врагом Германии и деятельным помощником Эдуарда VII в создании Антанты. Его отставка в 1905 г. породила такое ликование в Германии, что Вильгельм II в награду за удачную (по его мнению) политику канцлера Бюлова, вызвавшую столь блестящий результат, немедленно дал Бюлову княжеский титул. С тех пор всякий слух о возвращении Делькассе к делам внешней политики порождал в Германии тревогу и раздражение и вызывал воспоминания о том, как Делькассе (перед своей отставкой) советовал премьеру Рувье не отступать даже перед риском вооруженного конфликта.
И вот теперь, после восьмилетнего пребывания вдали от иностранной политики, Делькассе был назначен французским послом в Петербург, притом, как всей Европе тотчас же стало известно, по личному желанию президента республики Пуанкаре.
В Германии это приняли как обиду, угрозу и враждебную демонстрацию. Дело оборачивалось так, что создательница Антанты Англия как будто начинала играть пассивную роль в общем направлении политики этого Тройственного согласия, а Франция и Россия — активную и направляющую. Темные тучи сгущались над Европой. В декабре 1912 г. скончался германский министр (статс-секретарь) иностранных дел Кидерлен-Вехтер, один из немногих талантливых германских дипломатов. В Германии явственно брали верх сторонники быстрых решений, сильных движений, разрубанья гордиевых узлов мечом.
Кронприпц в Германии, министры Берхтольд и Тисса и эрцгерцог Франц-Фердинанд в Австрии, Извольский в Париже выдвигались все больше и больше на первый план. И обе стороны, раньше чем предпринять первые решительные подготовительные действия, напряженно всматривались в Англию: казалось, что там назревают какие-то видоизменения. Обе стороны в течение 1913 и в начале 1914 г. вычитывали в глазах этого сфинкса то, чего хотели, т. е. прямо противоположные, исключающие одно другое намерения.
Рассмотрим главные элементы английской политической жизни в последние месяцы перед войной; мы убедимся, что разобраться в точных целях и наперед предугадать вероятные поступки британского кабинета в решительный момент было, действительно, очень нелегко.
3. Англия. Неудача переговоров с Германией об ограничении морских вооружений. Внутреннее положение в Англии. Рабочее движение в 1910–1913 гг. Ирландские дела
В разгаре агадирского инцидента, но когда уже самый острый момент прошел и Германия уступила, английский кабинет устроил тайное совещание с представителями армии и флота, чтобы в точности уяснить себе картину если не всей будущей войны, то хоть первых столкновений с германской армией на западном германском фронте. Военные эксперты давали не очень утешительные показания: на Россию генерал Вильсон надеялся мало и говорил о ее слабости и о медленности мобилизации. Выходило, что против 110 немецких дивизий, когда они вторгнутся в Бельгию, французы выставят только 85. Англичане же, предполагалось, смогут выставить на первых порах лишь 6 дивизий. Что касается флота, то, конечно, британский флот оказывался настолько сильнее германского, что мог немедленно после начала военных действий начать общую блокаду германских берегов.
Но адмирал фон Тирпиц продолжал дело увеличения и усиления германского флота. В тот момент Англия не хотела воевать. И Ллойд-Джордж, канцлер казначейства, и Уинстон Черчилль, морской министр, были согласны с тем, что желательно не воевать с Германией и даже дать ей «некоторую» возможность расширить свои колонии, даже «помочь» ей в этом, лишь бы добиться устойчивого мира на ближайшее время[59]. Но прежде всего нужно было добиться, наконец, того, чего не удавалось достигнуть до сих пор — остановки германских морских вооружений. Английский кабинет снарядил к Вильгельму II в качестве негласного своего эмиссара по этому вопросу сэра Эрнеста Кэсселя. Предложение сводилось к следующему: Германия признает раз навсегда превосходство Англии на море, отказывается от увеличения морской программы, даже уменьшает эту программу. Англия же в ответ соглашается не препятствовать увеличению германских колоний; вместе с тем Германия и Англия обязуются не принимать участия в войне в случае, если на которую-нибудь из них нападет какая-либо третья держава или коалиция держав. Кэссель был принят Вильгельмом II и канцлером Бетман-Гольвегом очень хорошо, и английское правительство решило отрядить в Берлин уже официально одного из министров — именно военного министра Холдэна, уже ездившего туда неоднократно.
Казалось, на этот раз дело пошло на лад. Холдэн (в феврале 1912 г.) съездил в Берлин и вернулся с копией новой программы фон Тирпица. Программа была грандиозна. По исчислениям британского адмиралтейства, Германия при осуществлении этой программы должна была иметь «25 или даже 29» боевых судов высшего типа против 22, которыми могла бы располагать Англия, считая флоты, предназначенные для защиты ее берегов, а также весь Атлантический флот. Это был не только решительный отказ Германии идти на английское предложение, но прямой вызов. Да в германских морских кругах и не скрывали, что это вызов и что у Англии может хватить судов, но не хватит людей для неограниченного дальнейшего увеличения флота, а у Германии — хватит. Вместе с тем Германия не соглашалась и на формулу насчет нейтралитета Англии в случае, если на Германию нападут. Вильгельм II и Бетман-Гольвег требовали, чтобы формула была такая: Англия сохраняет нейтралитет, если Германию вынудят к войне (it a war is forced upon Germany). Карты раскрывались вполне откровенно: ведь Германия могла в каждый момент напасть на Францию и заявить при этом, что французы своей общей политикой вынудили Германию к войне. Таким образом, если бы Англия на эту формулу согласилась, Антанта перестала бы в тот же миг существовать. И за это Англия ровно ничего не получала, так как новая огромная судостроительная программа фон Тирпица все равно вынуждала английское адмиралтейство немедленно начать, усиленно и не щадя колоссальных расходов, строить новые боевые суда.
Рассуждать дальше англичане не желали. Уинстон Черчилль заявил в марте 1912 г. в парламенте, что отныне Англия будет строить новых дредноутов на 60 % больше, чем Германия, — это на все время исполнения новой германской судостроительной программы. Если же Германия начнет строить суда сверх программы, то Англия будет строить по два дредноута на один германский. При этих условиях бесцельность дальнейшего состязания должна была стать очевидной для Вильгельма и фон Тирпица. Но на фон Тирпица заявление Черчилля не произвело этого действия, и его морская программа начала самым деятельным образом приводиться в исполнение.
Трудное двухлетие наступило после этого для Англии. От лета 1912 г. до лета 1914 г. британскому кабинету приходилось:
1) тратить на новые морские вооружения те суммы, которые должно было бы употребить на осуществление только что проведенных реформ;
2) считаться в течение двух балканских войн — с активной и самостоятельной политикой России и Франции (т. е. Извольского и Пуанкаре), которая в данный момент могла зажечь европейский пожар, причем, конечно, Англия ни в коем случае не могла бы остаться нейтральной, как бы ни хотелось ей отсрочить это в высшей степени неудобное для нее в данное время столкновение;
3) считаться с очень неприятными трениями, все чаще и чаще происходившими в Персии между русскими и английскими властями, причем нужно было уступать, чтобы не компрометировать Антанту;
4) зорко следить за Германией, так как ее ответ по поводу предложения английского нейтралитета в связи с отказом прекратить морское вооружение не оставлял сомнений, что германское правительство очень подумывает о войне, на которую его «вынудят». Еще 5–6 лет — и обстановка для Англии могла бы измениться к лучшему, — тогда обрушиться на Германию и вывести ее из строя было бы задачей, из-за которой, с точки зрения империалистской, стоило бы начать мировую войну, но сейчас, в 1912–1914 гг., это было еще не вовремя, по мнению британского кабинета. Внутреннее положение Британской империи было не таково, чтобы торопиться с войной.
Во-первых, беспокоило рабочее движение. После временного подъема промышленного производства и сбыта, начинавшегося уже в 1904 г., продолжавшегося в 1905 и 1906 гг. и кончившегося весной 1907 г., наступил период постепенно усиливающегося упадка в 1907 г. (во вторую половину), в 1908 и 1909 гг. В 1910–1911 гг. было опять некоторое улучшение, которое продолжалось и в следующие два года. Образовалось положение, при котором, с одной стороны, не было острого безработного кризиса, с другой — предприниматели отказывались повышать заработную плату, ссылаясь на малые барыши. Были налицо, таким образом, и побудительные причины к стачечному движению, и шансы к успешному проведению стачек. Уже в 1907 г. в Англии бастовало 147 498 рабочих, а пропущенных вследствие стачек рабочих дней было в общей сложности 1 878 679 (этот измеритель — пропущенные рабочие дни — считается в данном случае одним из самых показательных и всегда фигурирует в соответствующих изданиях, вроде «Reports on strikes and lockouts» 1894–1912); уже в 1908 г. бастовало 295 507 человек, а рабочих дней было пропущено 10 632 638. В 1909 г. бастовало 300 819 (пропущенных дней — 2 560 425), в 1910 г. — 515 165 (пропущенных дней — 9 545 531), в 1911 г. — 931 050 (пропущенных дней — 7 552 110). Стачки эти серьезно беспокоили правительство. Они носили особый характер: начинались сплошь и рядом не старыми, богатыми тред-юнионами, а небольшими, наскоро сорганизованными комитетами, которые, однако, быстро расширяли стачечное движение и заставляли тред-юнионы следовать за собой.
Летом 1911 г. вспыхнула забастовка в таких грандиозных размерах и притом в таких промыслах, что в деловом мире был момент, очень близкий к панике. Внезапно забастовали транспортные рабочие в целом ряде пунктов побережья, а отчасти внутри страны. Началось с забастовки матросов и кочегаров торгового флота, и самое начало было очень характерно. «Профессиональный союз матросов и кочегаров» был очень бедной и незначительной организацией, и когда еще весной 1911 г. председатель союза Гавлок Вильсон обратился к хозяевам с требованием о повышении рабочей платы, то с ним даже и разговаривать долго не захотели: последовал категорический отказ, и было притом высказано мнение, что просто эта выходка объясняется желанием создать рекламу ничтожной организации, в которую входит лишь самый незначительный процент матросов и кочегаров. Но союз объявил забастовку, и к ней примкнуло громадное число матросов и кочегаров, которые вовсе и не входили в организацию. Забастовка разрасталась так быстро и шла так дружно, что уже спустя три дня ряд пароходных компаний согласился на требования стачечников. Этот неожиданный и грандиозный успех (за первыми уступившими последовали и прочие предприниматели) породил соответствующее движение среди близких к матросам и кочегарам рабочих верфей и доков.
Но вождь рабочих доков Бен Тилетт, очень энергичный человек, поседевший в стачечной борьбе (он завоевал себе известность организацией стачки в доках уже в 1889 г.), решил поставить борьбу шире. Он всецело примыкал к той агитации, которую еще с 1910 г. вел в своем органе «Промышленный синдикалист» («The Industrial Syndicalist») Том Манн, теоретик синдикалистского движения в Англии, утверждавший, что транспортники, если они будут действовать единодушно, будут всесильны, так как одновременной остановки пароходного, железнодорожного, трамвайного, автомобильного движения Англия не выдержит и трех дней. Успех матросов и кочегаров вдохнул в Бена Тилетта решимость, и в июле 1911 г. разразилась стачка транспортников. Эта стачка не была такой всеобщей, как мечтал Том Манн, но все-таки размеры ее были грандиозны. Подвоз съестных припасов с моря (и прежде всего из Франции и Дании) совершенно прекратился, привезенные продукты не разгружались, цены в Лондоне росли с невероятной быстротой. К бастующим присоединились рабочие электрических станций, гидравлических предприятий, газовых заводов, канализации.
Правительство стянуло войска в Олдершот (у Лондона), так как опасалось революционных действий со стороны бастующих. Но одновременно кабинет Асквита решил взять на себя посредничество между рабочими и предпринимателями. Слишком уж тревожный вид принимали события, особенно в столице. 11 августа 1911 г. газета, наиболее читаемая в столице («Daily Маіl»), писала: «Стачечники — хозяева положения. Столица находится в положении осажденного города, в котором гражданская война — к счастью, сопровождающаяся лишь незначительными насилиями, — в разгаре». Впечатление было колоссальное — большее, чем во время некоторых волнений, вызванных зимой 1908/09 г. ростом безработицы, больше также, чем при железнодорожных стачках 1910 г., чем при громадном стачечном движении в Уэльских угольных копях в том же 1910 г. Впрочем, углекопы не замедлили присоединиться и в 1911 г. к бастующим. Вождь федерации шахтеров Роберт Смайли провозгласил 22 июля 1911 г., что:
1) должно добиваться установления минимума заработной платы, ниже которой хозяин не мог бы предлагать никому, и
2) стремиться к национализации копей.
В начале октября 1911 г. это требование было принято на съезде федерации шахтеров в Саутпорте. Хозяева не согласились, и 18 января 1912 г. шахтеры начали стачку. К этому времени стачка транспортников уже закончилась с значительнейшими уступками со стороны хозяев. Рабочий класс понял конец стачки транспортников как их победу, и теперь, в 1912 г., шахтеры держались не 6 дней, как думали сначала хозяева, а ровно в семь раз больше — 6 недель. Убытки были колоссальны. Статистик Джон Холт Скулинг (Schooling) высчитал, что эта шестинедельная стачка шахтеров обошлась рабочим в 16 миллионов фунтов стерлингов, а хозяевам — в 20 миллионов, и эти цифры считаются скорее преуменьшенными. Кончилось частичной победой шахтеров: 29 марта 1912 г. прошел акт, дающий право правительству устанавливать минимальную плату для рабочих-углекопов, если этот минимум не будет установлен смешанной комиссией из рабочих и хозяев.
Не успела улечься стачка шахтеров, как летом 1912 г. разразилась новая стачка транспортников, недовольных нарушением со стороны хозяев некоторых пунктов соглашения (кончившего первую стачку). Но на этот раз правительство не было так серьезно заинтересовано в скорейшем окончании конфликта, как в 1911 г. (в эпоху агадирского дела), и не произвело нужного давления на хозяев. Кроме того, хозяева успели заблаговременно запастись большим количеством штрейкбрехеров. После трехмесячной стачки рабочие потерпели неудачу и стали на работу, ничего не добившись. Но именно это обстоятельство грозило новыми и новыми осложнениями. И действительно, в 1913 г. новые и новые стачки не переставали возникать во всех промышленных центрах Англии и прежде всего опять-таки среди транспортников. В 1913 г. еще более резко выступила та черта, которая уже с 1909–1910 гг. стала бросаться в глаза: бессилие старых тред-юнионов остановить стачечное движение, даже если они желали это сделать; могущество решительно настроенных самочинных комитетов и организаций, берущих в свои руки боевые задачи. Особенно в этом смысле показательна была частичная, но все же громадная стачка на многих бумагопрядильнях в Ланкашире (в 1913 г.), длившаяся девять недель вопреки резко выраженной воле всех заинтересованных тред-юнионов, причем эта стачка руководилась представителями меньшинства рабочих, по меньшинства, очень решительно настроенного.
Все это производило большое впечатление на капиталистов-предпринимателей и правительство. Быстрое распространение революционного духа среди рабочего класса не подлежало никакому сомнению. И дело было не столько в пропаганде и работе тех или иных организаций, сколько в общем сдвиге в мысли и настроении, том сдвиге, который порожден был изменившимся общим положением английской промышленности на мировом рынке.
Отметим тут в главных чертах, какова была линия развития социалистических организаций в Англии в последние десятилетия. Социал-демократическая федерация, основанная Генри Гайндмэном в начале 80-х годов[60], была первой в сущности группой, пропагандировавшей в Англии марксистский социализм (Гайндмэн лично знал Маркса и находился под его живым влиянием). Собственно, эта группа всегда оставалась больше штабом квалифицированных агитаторов, сравнительно не очень многочисленным, чем политической большой партией в точном смысле.
Почти одновременно, в январе 1884 г., в Лондоне возникло Общество фабианцев, социал-реформистского типа и настроения. Они стояли за «постепенность» в достижении социальных улучшений и даже название свое приняли в память знаменитого римского вождя Фабия Кунктатора (Медлителя), который долго спасал своей осторожностью римскую армию, избегая опасного сражения с Ганнибалом. Фабианцы полагали, что рабочему классу тоже нужно избегать решительного боя с капиталом, который крайне силен и останется победителем в случае немедленного начала решительной борьбы. Фабианцы сильно способствовали распространению социалистически окрашенных теорий как среди рабочего класса, так и в интеллигенции. А в 1889 г. в Шотландии Кейр-Гарди основал (предсказанную как нечто неизбежное Энгельсом) первую шотландскую рабочую партию, которая по идее должна была быть классовой организацией рабочих для политической и экономической борьбы. Прежде всего эта партия должна была ввести в парламент своих собственных кандидатов, независимых ни от либералов, ни от консерваторов. В январе 1893 г. на конференции рабочих организаций в Брадфорде была основана и общебританская Независимая рабочая партия. Эта партия обратила особое внимание на тред-юнионы, старые профессиональные союзы, стремясь оставаться с ними в наилучших отношениях, не отпугивать их слишком радикальными лозунгами и использовать их для предвыборной борьбы против обеих буржуазных партий — как либералов, так и консерваторов.
В 1900 г. на конференции в Лондоне произошло организационное объединение как тред-юнионов, так и Независимой рабочей партии, и Социал-демократической федерации, и Общества фабианцев. Они избрали сообща особый Комитет представительства труда (Labour Representation Committee), специально для планомерной и согласованной работы в связи с парламентскими выборами. Главным деятелем комитета стал Рамсэй Макдональд. В просторечии Комитет уже с момента своего издания стал называться Рабочей партией (Labour Party), и чем больше профессиональных союзов и организаций к нему присоединялось, тем более упрочивалось это название за всей совокупностью представленных этим Комитетом организационных единиц. На январских общих парламентских выборах 1906 г. Рабочая партия имела ряд успехов и провела в парламент 29 человек. Тогда же это название (Labour Party) сделалось ужо официальным. В 1911 г. число членов Labour Party превысило уже 1 1/2 миллиона человек, а число депутатов, которыми партия располагала в парламенте, было равно (после выборов конца 1910 г.) 42.
Таково было положение вещей в последние годы перед войной. Более левые элементы партии образовали (на съезде в Манчестере 27 мая 1912 г.) Британскую социалистическую партию.
Но, повторяю, в 1910–1914 гг. кабинет Асквита должен был самым серьезным образом считаться не столько с существующими организациями, сколько с быстрой, стихийной революционизацией многочисленных пластов рабочего класса. «Молодые рабочие, по крайней мере те, которые составляют отборную часть своих современников, глубочайше раздражены против тех условий жизни, которые являются их участью. Они не хотят жить в той среде, которой удовлетворялись их отцы… В глубине их души коренится дух возмущения против той жизни, которая им открыта», — так писала «Westminsler Gazette» в октябре 1910 г., после волны стачек. Близкий к рабочей массе публицист Роберт Блэтчфорд писал (25 августа 1911 г., тоже после еще более грандиозного стачечного движения): «Я начинаю чувствовать неясно и смутно, что я уже не понимаю английского народа: он не тот, который был мне известен, он — новый и странный. Масса меняется»[61]. Уже с 1913 г. было несомненно, что вся Рабочая партия, эта пестрая, неуклюжая в движениях, сложная по социальному составу масса, чтобы сохранить свое влияние на рабочий класс, должна будет сильно передвинуться влево; еще более несомненно было и то, что если правящему классу (или классам) угодно, чтобы социальная борьба в дальнейшем не покинула стен парламента и окончательно не вышла на улицу, следуя страстным призывам антипарламентской революционной агитации[62], то предстоит настоятельная необходимость усилить и расширить социальное законодательство, не останавливаясь ни пред какими расходами; предстоит, может быть, в самом деле национализировать копи, выкупить железные дороги, и тут уже один «бюджет Ллойд-Джорджа» не поможет. Понадобится напрячь все финансовые силы государства.
А как это сделать, когда Германия не желает прекратить разорительные состязания в судостроении? Когда в Европе каждые три-четыре месяца грозит вспыхнуть пожар новой войны? А рабочее движение было лишь одной из трудностей в положении английского правительства.
Была и другая, снова открывшаяся, очень старая и болезненная рана — Ирландия. И раскрывалась эта рана все болезненнее как раз в 1912–1914 гг. Что Ирландию нужно удовлетворить и умиротворить хотя бы настолько, чтобы можно было не опасаться революционного взрыва во время предстоящей, весьма вероятной борьбы с Германией, с этим были согласны и консерваторы, до конца 1905 г. управлявшие Англией, и либералы, с конца 1905 года сменившие их у власти. Вот почему та самая консервативная партия, так долго и упорно проваливавшая все попытки Гладстона дать Ирландии какие-либо льготы и права как политические, так и экономические, с полной готовностью пошла за своим консервативным правительством, когда в 1903 г. правительство внесло и провело через парламент закон (выработанный Уиндгемом) о выкупе у лендлордов земли в Ирландии и о раздаче ее арендаторам за известные, длительно рассроченные выкупные платежи. Требовался расход огромный — больше 112 миллионов фунтов стерлингов, и на эту жертву кабинет Бальфура пошел. С первого же года своего правления, с 1906 г., либеральный кабинет Кемпбель-Баннермана пошел по тому же, совсем новому пути, опять-таки не стесняясь расходами. Джемс Брайс выработал и провел два закона: первый — о постройке и отдаче на льготных основаниях ирландским крестьянам 25 тысяч домов для жилья и второй — о кредитах на выкуп городских и пригородных усадеб и о предоставлении их живущим там на тех же льготных основаниях, с рассрочкой выкупных платежей, как это было сделано в 1903 г. с землей. Далее. В 1909 г. произведены дополнения к реформе 1903 г., делавшие выкуп земли у лендлордов фактически принудительным.
Все эти мероприятия были направлены к тому, чтобы превратить безземельного, зависимого ирландского аграрного пролетария в крестьянина-собственника и вырвать почву из-под вечно тлеющей в Ирландии и постоянно вспыхивающей пламенем аграрной революции. Городской революции в Ирландии английское правительство не боялось, хотя знало, что одной аграрной реформой многовековое революционное движение прекратить нельзя и что мелкая и средняя буржуазия в городах требует политического полного самоуправления, а некоторые ее элементы — даже совершенного суверенитета Ирландии и полного отделения от Британской империи. Но правительство твердо знало также, что если ирландское крестьянство отойдет от революции, то революция в этой земледельческой стране потеряет главную свою силу и экономическую почву.
Но и тут подтвердилась мысль, высказанная некогда историком Токвилем: самый опасный момент для дурного правительства есть тот, когда оно начинает поправляться; а для Ирландии английское правительство слишком долго, целые сотни лет было именно очень дурным правительством. Могущественные экономические последствия аграрной реформы 1903 г. и позднейших дополнений стали явственно сказываться лишь позже — во время войны[63] и после войны. А в 1908–1914 гг. крестьянство лишь медленно и понемногу отходило от старой, привычной своей психологии; да и реформа лишь постепенно могла реально проводиться в жизнь. Между тем ирландская буржуазия и немногочисленный, но все же имеющийся там городской пролетариат настаивали на дальнейших уступках и прежде всего — на даровании широкого самоуправления. Нужно было продолжать начатое. И кабинет Асквита быстро выработал и внес в парламент в 1912 г. билль о самоуправлении Ирландии — Home Rule bill (Home Rule — самоуправление). По этому закону, Ирландия управляется особым «ирландским парламентом», состоящим из двух палат — нижней палаты и сената. Нижняя палата состоит из 164 депутатов, выбираемых на пять лет (по одному депутату от каждых 27 тысяч жителей). Сенат состоит из 40 человек, назначаемых английским королем (впоследствии предусматривалась особая выборная система для пополнения сената). Представителем королевской власти в Ирландии является лорд-наместник, назначаемый королем на 6 лет. При нем состоит особая исполнительная комиссия, т. е. министерство, ответственное пред ирландским парламентом. Но лорд-наместник все же сохраняет право обжаловать все решения ирландского парламента в английский тайный совет при короле. Таковы были главные основания этой реформы. Хотя армия, флот, дипломатия, чеканка монеты, таможенная политика всецело оставались в руках британского правительства и парламента, но все чисто ирландские внутренние дела отходили к новосозданному ирландскому парламенту и министерству.
Уже в парламенте — как в палате общин, так и в палате лордов — этот билль натолкнулся на жестокое сопротивление. Лорды, задержав его, сколько могли, отвергли 30 января 1913 г. Борьба длилась весь 1913 год, и когда, наконец, билль стал проходить через все законодательные инстанции, борьба вдруг приняла особенно яростную форму.
Эта борьба исходила сначала не с ирландской, а с английской стороны. На этот раз в Ирландии большинство населения приняло это самоуправление либо равнодушно, либо в общем с удовлетворением. При всех недостатках, намеренных неясностях и недоговоренностях своих, этот закон все-таки открывал новую эру, давал возможность на уже отвоеванной почве продолжать более успешную дальнейшую борьбу. Правда, крайнее радикальное течение ирландских националистов, так называемые синнфейнеры, были недовольны и требовали полного отделения Ирландии в качестве совершенно самостоятельной республики. Но не они первые встали на революционный путь с целью всеми мерами противодействовать новому закону: это сделали так называемые ольстерцы.
Ольстер (Ulster) — северная часть Ирландии, четвертая часть по ее территории и более чем третья часть по населению: в Ирландии в 1911 г. числилось 4382 тысячи человек, из лих в Ольстере жило 1578 тысяч человек. И экономически, и в расовом, и в религиозном отношении Ольстер совсем не походил на остальные три (католические) провинции Ирландии и в течение двух с половиной последних столетий упорно враждовал с остальной Ирландией. Населен он был шотландцами и англичанами, оттеснившими прежних ирландских туземцев, и притом здесь, в Ольстере, не только высший лендлордовский слой был английским и шотландским, но и среди фермеров, мелких землевладельцев и городского населения были очень сильны шотландский и английский элементы. В Ольстере не были никогда так глубоки и резко выражены классовые противоречия, как в остальной Ирландии. В Ольстере между крупным землевладением и арендаторами были еще посредствующие слои — средние и мелкие землевладельцы, хуторяне-собственники и т. д.
В религиозном отношении Ольстер тоже отличался от трех остальных сплошь католических провинций Ирландии: в Ольстере из 1578 тысяч жителей всего 690 тысяч было католиков, остальные же были протестанты, отчасти селившиеся здесь еще с конца XVI в., отчасти же потомки тех английских и шотландских служилых людей, которым еще в XVII столетии, после двух страшных усмирений, сначала Кромвель, а спустя сорок лет король Вильгельм III (Вильгельм Оранский) роздали землю и поселили массами в Ольстере. Эти поселенцы чувствовали себя на ирландском острове оплотом и авангардом господствующей британской расы и считали себя несравненно выше побежденных и раздавленных нищих ирландцев-католиков. Каждый год в годовщину битвы при Войне (1 июля 1690 г.) громадное «Оранжистское общество», организация, названная в честь победителя и усмирителя ирландцев Вильгельма Оранского и охватывающая тысячи людей, устраивает в Ольстере демонстративные торжества, шествия, митинги. Именно ольстерцы из всех англичан всегда проявляли к ирландцам больше всего вражды и ненависти. Именно они твердо решили ни за что не допускать самоуправления Ирландии: они боялись, что в будущем ирландском парламенте они будут всегда в меньшинстве (против остальных трех провинций) и что ирландский элемент получит на всем острове, а значит и в Ольстере, полное преобладание, как экономическое, так и политическое.
Уже в 80-х годах XIX в., когда Гладстон впервые стал думать о введении самоуправления в Ирландии, ольстерцы возмущались этим и заявляли, что не допустят, чтобы ими управляли ирландцы-католики. Но тогда дело провалилось еще в парламенте. Теперь же, когда либеральный кабинет Асквита, желая умиротворить окончательно Ирландию, серьезно повел дело и внес билль о самоуправлении, в Ольстере «Оранжистское общество» стало во главе сопротивления. Составлен был комитет из ольстерцев «и англичан. Консервативная партия в Англии была против проекта Асквита и решила всячески помогать ольстерцам. Решено было в случае необходимости бороться против ирландского самоуправления с оружием в руках. Лорд Биркенхед, лорд Керзон[64] и, Уолтер Лонг демонстративно примкнули к ольстерскому движению. А движение разрасталось. Открыто собирались пожертвования на борьбу, закупалось в массовом масштабе огнестрельное оружие и свозилось в Ольстер. Со своей стороны, ирландцы (не только синнфейнеры, но и более умеренные элементы) заявляли, что они с оружием будут отстаивать дарованное им самоуправление против «ольстерских бунтовщиков».
Каково было положение кабинета Асквита перед лицом этих неожиданных событий? Так как ирландские дела, как увидим, сыграли крупную роль в роковое лето 1914 г., нам нужно точно усвоить себе один факт, который совсем ускользнул в свое время от наблюдавшего за Ирландией Вильгельма II и даже от специально им посланного в Ольстер наблюдателя — Кюльмана. Дело в том, что за границей (и больше всего в Германии) безмерно преувеличивали «революционность» выступления ольстерцев: правительство вовсе и не думало с ольстерцами бороться по-настоящему. Напротив, ольстерцы выводили его из некоторого затруднения. Можно было умыть руки и, сославшись на опасность гражданской войны, не вводить самоуправления, и вместе с тем Ирландия (т. е. три католических провинции) должна была роптать не на правительство, а на четвертую провинцию — Ольстер. Революция же аграрная, самая опасная, была предотвращена не этим биллем о самоуправлении, но аграрным законом 1903 г., законом о принудительном отчуждении 1909 г. и быстрым фактическим переходом лендлордских земель в руки крестьян.
Так что, по существу, правительство ничего не теряло от сопротивления ольстерцев. Оружие ольстерцам готовилось не против англичан, а против ирландцев; вот почему правительство и прикидывалось «бессильным» помешать его закупке и ввозу в Ольстер. Заходя вперед, скажу еще, что когда английские офицеры весной 1914 г. выражали «нежелание» биться с ольстерцами (с которыми, кстати, никто и не думал заставлять их биться) и в Германии писали с ликованием о «бунте английских войск», в эти дни один из «бунтовщиков», поручик Асквит, ежедневно обедал в доме своего дяди, первого министра сэра Генри Асквита.
Подводя итог сказанному в этом параграфе, прибавлю еще раз, что все-таки даже ввиду ольстерского «бунта» положение английского правительства в 1912–1914 гг. было нелегким. Ведь вооружались не только ольстерцы, но и ирландцы, и чем больше дело приближалось к столкновению, тем более становилось ясным, что если между ольстерцами и ирландцами дойдет дело до побоища, то в ирландском лагере возьмут верх и начнут играть руководящую роль именно непримиримые сепаратисты-республиканцы синнфейнеры. Новые грандиозные стачечные движения в Англии и сложная ирландская смута, если не сейчас, то в близком будущем, — вот с чем необходимо было считаться. Редко какой бы то ни было британский кабинет был когда-либо так стеснен в своих внешних делах осложнениями во внутренней политике, как министерство Асквита в 1912–1914 гг., и редко, когда ему до такой степени требовалась полностью вся свобода действий, как именно в эти годы.
Катастрофа приближалась гигантскими шагами, и по все ускоряющемуся темпу событий уже как будто чувствовалась близость водоворота. Английские внутренние дела имели громадное реальное значение для британского правительства. Но, как это ни парадоксально, еще более колоссальное историческое значение имело то, как эти английские внутренние дела представлялись, как преувеличивались английские затруднения германским правительством, какими они казались со стороны, на континенте. Среди роковых ошибок, ложных расчетов, иллюзий последнего года европейского мира английские фантомы сыграли наиболее решающую роль в ускорении уже неотвратимого кровопролития. Мировой империализм, порожденный могущественным капиталистическим развитием, неминуемо должен был кончить гигантской «пробой сил», или, точнее, произвести первую (в подобных размерах) пробу сил. Но чтобы понять, почему эта проба сил началась несколько раньше, чем думали многие наблюдатели, и началась именно в такой обстановке и при такой комбинации, нужно вглядеться в историю последних мирных месяцев. Мы увидим, что и реальные факты, и недоразумения, и фантомы — все как будто соединилось, чтобы ускорить наступление и без того неизбежной катастрофы.
Глава XII ЕВРОПА НАКАНУНЕ МИРОВОЙ ВОЙНЫ 1913–1914 гг
1. Лихорадочное вооружение Европы. Экстренный миллиардный кредит на военные нужды в Германии. Восстановление трехлетней военной службы во Франции
После всего сказанного в предшествующих главах, история последнего года европейского мира может быть изложена без особенно подробных объяснений, до такой степени каждый крупный факт последних месяцев перед началом войны логически вытекает из всей совокупности предшествующих обстоятельств. Единственным способом, который яснее всего может развернуть перед читателем цепь событий 1913 и первой половины 1914 г., является хронологически последовательный рассказ о том, как одна держава за другой окончательно вовлекались в это общее, все ускорявшееся течение, направлявшееся к водовороту. Паника и угрозы не приурочивались к определенному лагерю: оба лагеря в эти последние месяцы перед катастрофой почти одновременно и боялись и угрожали друг другу, угрожали из боязни быть опереженными. «Принципиальных» противников войны не было ни среди правительств Тройственного союза, ни среди правительств Антанты. Провал второй Гаагской конференции (1907 г.) на этот раз не привлек ничьего внимания: просто отбыли формальность, без которой как-то неудобно было обойтись. К 1912–1913 гг. о Гаагском трибунале говорили только с улыбкой. Сигнал к новым поспешным, панически быстрым вооружениям почти одновременно подали Германия и Франция. Уже в феврале 1913 г. усилились выступления немецких газет против Франции. Пуанкаре и стоявшее за ним правительство республики германская пресса обвиняла в том, что они собираются отменить изданный в 1905 г. закон о двухлетней воинской повинности и заменить его законом о трех годах обязательной военной службы. Действительно, Пуанкаре этого желал. Но в палате и в стране еще не была надлежащим образом подготовлена почва для восстановления этой тяжелой для всего населения меры. Эту почву и создало германское имперское правительство. Дело в том, что дружное выступление германской империалистской прессы знаменовало новое грандиозное мероприятие Германской империи по усилению своей сухопутной армии.
Германская армия на мирном положении, по утверждению экспертов Антанты, состояла в 1913 г. из 724 тысяч человек (официальные немецкие данные уменьшали эту цифру до 530 тысяч). Теперь было предположено увеличить армию минимально на 60 тысяч человек, максимально — на 140 тысяч человек, и германское правительство заявило рейхстагу о необходимости получить для немедленного осуществления этой реформы сверхсметную чрезвычайную расходную сумму в 1 миллиард марок. Чтобы получить эту сумму, требовался единовременный прибавочный подоходный налог в 10–15 % сверх обыкновенного, уже функционировавшего обычного подоходного налога (довольно высокого). Этот прибавочный, неожиданный налог для некоторых категорий плательщиков был равносилен конфискации части их достояния, так как уплатить новый налог из «доходов» они фактически не могли. Когда в начале марта (1913 г.) официозная газета «Norddeutsche Allgemeine Zeitung» возвестила об этом налоге для нужд новых чрезвычайных вооружений, то она прибавила, что Вильгельм II принял это решение «еще в январе». Французы сейчас же подхватили это сообщение и сочли его доказательством, что инициатива новых вооружений исходит от Германии, так как о переходе к трехлетней службе вместо двухлетней во Франции заговорили только в феврале. Но это уж было неважно. События развивались безостановочно и все в одном направлении.
7 апреля 1913 г. канцлер Бетман-Гольвег произнес в рейхстаге большую речь, вызвавшую тревогу в Европе. Было ясно, что Вильгельм II и канцлер знают о недовольстве в империалистских германских кругах ничтожными результатами официальной политики и что император желает отнять инициативу в руководстве наступательной внешней политикой у кронпринца и у стоящих за ним пангерманистов из среды крупных промышленников и финансистов. Видно было также, что Вильгельм и канцлер не хотят, чтобы время работало на Антанту, и начинают лелеять мысль о «предупредительной войне».
Бетман-Гольвег учел изменения на Балканском полуострове как обстоятельство, ухудшающее положение Германии; он коснулся опасной темы о вражде германцев и славян, о русском панславизме, о росте антигерманских настроений во Франции. Он прибавил: «Наша верность Австро-Венгрии идет дальше дипломатической поддержки». Германская патриотическая печать со своей стороны усиленно готовила почву для благополучного вотирования новых кредитов на вооружения и изо всех сил раздувала пограничный инцидент в Нанси, где немцы были избиты французами и полиция их не защитила. Инцидент уладился быстро, но несколько дней подряд пангерманская пресса требовала ультимативных нот Франции. Как раз в это же время (в середине апреля 1913 г.) Карл Либкнехт разоблачил прямые финансовые и политические связи, существовавшие между пангерманской печатью и фирмой Круппа, выделывавшей военное снаряжение (прежде всего артиллерию). Между прочим Либкнехт указал, что немецкие фирмы влияют даже на французскую шовинистическую прессу, чтобы иметь предлог ссылаться на французские угрозы.
То же самое явление неоднократно констатировали во Франции Жорес и другие лидеры социалистической партии, указывавшие на связь знаменитых оружейных заводов Шнейдер (в Крезо) с главными парижскими редакциями. Эти разоблачения не мешали газетам по-прежнему натравливать оба народа друг на друга.
В ответ на речь Бетман-Гольвега президент Французской республики Пуанкаре отправился (23 июня 1913 г.) в Лондон с торжественным визитом к английскому королю Георгу V. Этот визит и речи, которыми обменялись король и президент, должны были явиться демонстрацией неразрушимой прочности Антанты. В Германии была подхвачена загадочная статья газеты «Times», которая уже после визита Пуанкаре отзывалась о значении этого посещения как о самом важном по своим последствиям из всех официальных визитов, бывших в последнее время. Спустя несколько дней после визита Пуанкаре в Лондон германский рейхстаг принял в третьем чтении новый военный закон об увеличении армии и отпустил полностью все требовавшиеся правительством кредиты.
Правда, Шейдеман выступил от имени социал-демократической партии с протестом, пустил в ход несколько резких фраз и т. п., но все требования правительства прошли весьма гладко. В общем этот исключительный налог распространялся на средние и крупные доходы, а мелкие (до 5 тысяч марок в год) оставались от него свободны. Но представители крупного капитала на этот раз роптали мало (часть консерваторов с Гейдебрандтом во главе была исключением). Они, как и все, знали, что речь идет об усилении военной подготовки к тому предстоящему столкновению, которое они призывали всей душой. Мало того. Империалистская оппозиция, оппозиция справа, представителем которой был, между прочим, и упомянутый уже выше Пауль Лиман, подчеркивала, что это внезапное требование от народа прибавочного миллиарда, и как раз в год двадцатипятилетнего юбилея правления Вильгельма II, указывает на полную неудачу всей внешней политики царствования.
«Год юбилея — год жертв!» — восклицали они и указывали, что подобные жертвы требуются от народа только под влиянием крайней нужды и принуждения (die harteste Not und der ausserste Zwang). Вывод был один: немецкий народ принесет с готовностью эту жертву, если правительство пустит, наконец, в ход могучую армию, второй в мире флот, богатства страны, «патриотизм» всего населения, не исключая значительной части рабочего класса, чтобы разбить удушающую цепь, которой Антанта окружила Германию в Европе и вне Европы. Но эта громадная, беспрекословно принесенная жертва, этот миллиард сверх сметы (и сверх всяких предположений) на новые корпуса и новые орудия, эти настойчивые приглашения начать, «наконец», энергичную политику — все это ставило имперское правительство в трудное положение. Приходилось решать. А тут еще вторая балканская война, разразившаяся летом 1913 г., круто изменила к худшему положение Австрии (так как усилила Сербию, ослабила Болгарию, отбросила Румынию от Австрии и Германии к Антанте). Колебаниям Германии приходил конец.
Вопрос в правящих кругах Германии стоял так: кто главный враг в Антанте и против кого выгоднее выступить? Бетман-Гольвег, канцлер империи, определенно полагал, что главный враг — Россия и что война с Россией, даже если ей поможет Франция, несравненно легче и, главное, сулит больше положительных результатов, чем война с Англией. Морской министр, адмирал фон Тирпиц, напротив, считал необходимым по возможности щадить Россию и идти ей навстречу, а готовиться к войне, имея в виду прежде всего возможное столкновение с Англией. Остальные руководящие деятели примыкали большей частью (в 1913 г.) к воззрению Бетман-Гольвега. Победить Англию, т. е. разгромить английский флот, высадиться на английском берегу, идти на Лондон и тут потребовать выдачи английских колоний — это было больше патриотическим бредом, чем сколько-нибудь реальным планом, и фон Тирпиц, конечно, не это имел в виду. Он имел в виду создать такой флот, при существовании которого возможно было бы успешно выдерживать оборонительную войну в случае английского нападения. Так он заявлял. Но именно это делало его точку зрения неприемлемой.
Крупный капитал и все, что с ним было связано, требовали приобретений, нового «места под солнцем», «больше земли» («mehr Land»), как несколько позже назвал свой боевой памфлет воинствующий империалист Франц Гохштеттер. А получить это было возможно только от России и Франции. Собственно, от французской территории в Европе предполагалось (и в первый же год войны стало формальным требованием всех организаций промышленников) отторгнуть два округа французской Лотарингии — Брие и Лонгви, богатые рудой, сверх того потребовать выдачи колоний в Северной и Центральной Африке. От России можно было получить Курляндию и русскую часть Польши, а при более счастливом повороте еще Лифляндию и Эстляндию; кроме того, можно было потребовать у нее заключения нового, еще более благоприятного, торгового договора. Победа над Францией казалась нелегкой, но вполне возможной; победа над Россией — и легкой и несомненной. Канцлер Бетман-Гольвег не находил слов для выражения своей вражды и презрения к России и к ее силам. В подавляющем большинстве представители германской армии поддерживали его в этом. Германский главный штаб держал на русской границе весьма незначительную часть вооруженных сил Германии. Главные силы и средства сосредоточивались на западной границе империи. В Германии мало верили в возрождение русской армии после японской войны.
Впоследствии в Германии с раздражением спрашивали Бетман-Гольвега и других ответственных лиц: как им вообще пришло в голову так странно решать вопрос? Почему им показалось, что придется иметь дело не со всей Антантой, которую, несмотря ни на какие попытки, не удалось в течение десяти лет разъединить, а только с Россией и с Францией? На этот вопрос ни разу не было дано сколько-нибудь основательного ответа. И в самом дело, если дать ответ на этот вопрос было очень трудно даже в 1919 г. или в 1922 г., то понятно, что в 1913–1914 гг. ошибался в этом отношении не только Бетман-Гольвег, но и лица, располагавшие более сильными интеллектуальными средствами, чем этот исполнительный и по-своему добросовестный бюрократ.
Ни для кого не было тайной, что персидская революция и последовавшее по англо-русскому соглашению 31 августа 1907 г. разделение Персии на русскую, английскую и нейтральную полосы не внесли успокоения в персидские дела. В Германии с напряженным вниманием следили за постоянными перекорами и недоразумениями, происходившими в Персии между русскими и английскими чиновниками, а также между русскими чиновниками и английскими коммерсантами и промышленниками. Дело доходило уже до неприятной полемики между английскими и близкими к правительству русскими газетами.
Положение России в Персии вследствие географических условий было настолько выгоднее, чем положение Англии, что русское продвижение в Персии неминуемо должно было идти быстрее. Все это порождало некоторое раздражение в Англии. Правда, до настоящего охлаждения, до разрыва Антанты было еще очень далеко, но торопившимся публицистам империалистской прессы в Германии и, как потом оказалось, самому германскому правительству стала приходить в голову мысль, что Англия не пожелает помогать России в случае ее столкновения с Германией и Австрией, что времена Эдуарда VII миновали и что традиционная англо-русская вражда возобновится в скором времени. Усиленная и резкая брань русских крайних правых органов против Англии и Франции и их нескрываемое сочувствие Германии также производили свое впечатление.
Канцлер Бетман-Гольвег полагал, что настала пора энергично повести миролюбивую политику относительно Англии, в то же время деятельно готовить фронт против России и Франции. Эта «миролюбивая» политика должна была, по соображениям германской дипломатии, произвести тем больше впечатления, что Англия (тоже по соображениям германской дипломатии) находилась в 1913–1914 гг. накануне огромного рабочего движения с ясно выраженным революционным оттенком и одновременно накануне гражданской войны в Ирландии и, может быть, отпадения Ирландии от Британской империи. Неужели при этих тягостнейших обстоятельствах Англия выступит, когда ее никто не трогает и когда с ней хотят жить в мире, выступит, чтобы этим помочь России, явно желающей забрать, вопреки условию, всю Персию в свои руки? Может быть, этот момент, когда Англия и не захочет и не сможет выступить против Германии, больше и не повторится? Но если так, то преступно со стороны германского правительства терять этот момент, не использовать обстановку. Этот последний вывод делал уже не Бетман-Гольвег; его делали другие лица и в прессе и в ближайшем окружении императора.
Но долго ли Англия будет стоять в стороне от борьбы? Успеет ли Германия разгромить Францию, Германия и Австрия — Россию, пока Англия вмешается? Безусловно успеют, отвечал Мольтке-младший, племянник покойного фельдмаршала (победителя Франции в 1870–1871 гг.), тогда, в 1913–1914 гг., занимавший должность начальника главного штаба. За быструю победу над Россией и Францией ручался план Шлиффена, евангелие германской армии, благоговейным хранителем и исполнителем заветов которого желал быть Мольтке-младший.
План Шлиффена оказал такое могущественное, ни с чем несравнимое влияние на умы в Германии, начиная с ближайшего окружения императора и кончая Зюдекумом, Давидом, Франком и другими вождями правого крыла социал-демократии, что о нем даже в этом кратком изложении событий непременно следует сказать несколько слов. Еще тогда, когда подготовлялся франко-русский союз, т. е. за 23 года до описываемого времени, в германском главном штабе усиленно работали над планом войны на два фронта и уже тогда остановились на некоторых твердых положениях:
1) война должна быть непременно непродолжительной;
2) молниеносным ударом должно вывести из строя одного противника, направив на него все силы и предоставив пока другому противнику делать, что ему угодно;
3) выведя из строя одного противника, перебросить всю армию полностью против другого и также принудить его к миру.
В начале 1891 г. начальником штаба прусской армии был назначен граф Альфред фон Шлиффен. Вплоть до своей отставки, последовавшей 1 января 1906 г., генерал Шлиффен занимался составлением, уточнением и усовершенствованием плана войны Германии против союзных Франции и России. Приверженец наполеоновской стратегии так называемой борьбы на уничтожение противника, сторонник молниеносных и сокрушительных ударов, Шлиффен построил свой план с таким расчетом, что война должна окончиться в срок от 8 до 10 недель; в крайнем случае в этот срок должна определиться победа Германии. Мобилизационный план был разработан Шлиффеном и его помощниками с такой необычайной тщательностью, что передвижения отдельных частей и первоначальные действия предусматривались и определялись с точностью в некоторых случаях до часа. Все силы германской армии бросались на Францию, но не через эльзасскую и лотарингскую границы, а через Бельгию, так как в первом случае пришлось бы пробиваться сквозь ряд первоклассных французских крепостей, а идя через Бельгию, можно было проникнуть до Парижа через северную Францию, не встретив иных препятствий, кроме французской армии. Опрокинув французскую армию и войдя в Париж, немцы должны были заключить с французами мир или перемирие, первым условием которого являлся выход Франции из войны, и затем по внутренней германской высокоразвитой железнодорожной сети вся германская армия с возможной быстротой перебрасывалась к русской границе и вторгалась в Россию. Мир с Россией можно было бы заключить, заняв часть русской Полыни и часть Остзейского края. Углубляться в Россию не было бы надобности, так как предполагалось, что Россия, оставшись без французской помощи, не в состоянии будет продолжать войну.
Таков был в общих чертах план Шлиффена. Этот план составлялся в 1891–1900 гг., следовательно, без учета существования Антанты. Об Англии не было и речи. И хотя граф Шлиффен был еще начальником главного штаба 1 3/4 года после англо-французского соглашения и был еще жив, когда Россия вошла в Антанту (он умер лишь в январе 1913 г.), но он не внес соответствующих перемен в свой план. Его преемники тоже продолжали считаться только с Францией и Россией. Это странное на первый взгляд обстоятельство объясняется прежде всего тем, что война, согласно указанному плану, должна была закончиться в несколько недель, причем учитывалось то обстоятельство, что, так как у Англии настоящей большой сухопутной армии нет, то она и не успеет принять серьезное участие в борьбе; Франция и Россия заключат мир, а британская армия все еще будет только организовываться. Быстрота действий была безусловной предпосылкой у Шлиффена и его школы во всех их расчетах. Затяжка войны равнялась, по их убеждению, проигрышу всего дела.
Но тут нас пока интересует не действительная стратегическая ценность плана Шлиффена, а психическое действие, им оказанное. О деталях, конечно, никто, кроме секретного отделения главного штаба, ничего не знал, но основные черты плана были известны всем и в Германии и за ее пределами. И в Германии в этот план верили почти все, начиная от консерваторов и кончая социал-демократами. Критики и скептики, вроде Ганса Дельбрюка, были исключением. Дельбрюк впоследствии противополагал наполеоновской «Vernichtungs-Strategie» — «стратегии уничтожения» противника и молниеносных побед — другую стратегию, более подходящую для страны, окруженной врагами, которые могут и не заключить так быстро мир, как желательно, — «Ermattungs-Strategie» — «стратегию утомления», т. е. борьбу на истощение и утомление противника. Теоретики главного штаба возражали, что эта стратегия (Фридриха Великого в эпоху Семилетней войны) уже совершенно неприменима для Германии в настоящее время и что при затяжной войне погибнет прежде всего германская промышленность, а это предрешит фатальный исход всей борьбы. Указывалось, что не фридриховская, а именно наполеоновская стратегия, усвоенная фельдмаршалом Мольтке, дала в 1870–1871 гг. блестящую победу германской армии.
Больше всего из плана Шлиффена было известно и крепко запомнилось (даже в широчайших народных массах) одно: в несколько педель война будет окончена.
Эта мысль как бы загипнотизировала целые поколения. Несколько недель потрудиться — и победа одержана, громадные колонии отходят к Германии, обширные пахотные и богатые рудой земли переходят в самой Европе в ее обладание, одним ударом исправляется вековая несправедливость истории, и опоздавшая к разделу земного шара Германия получает лучшие части колониальной империи Франции. Россия становится прочно обеспеченным за Германией рынком сырья и сбыта, Балканский полуостров и Турция экономически подчиняются Германии, весь континент объединяется вокруг Германии в борьбе против англо-саксонского преобладания, против английского и американского капитала, германская промышленность возносится на небывалую высоту, германский рабочий класс занимает место английского и в свою очередь целиком почти превращается в «рабочую аристократию».
И все это достигается путем восьми недель, правда, напряженных усилий! Даже и денег тратить не придется: за все вознаградит французская контрибуция. Эти шлиффеновские восемь недель и придавали прежде всего столько силы, азарта и уверенности империалистам в их пропаганде; они же и увеличивали с каждым годом в рядах всех партий, в том числе и в рядах социал-демократии, число людей, которые привыкали с сочувствием прислушиваться к толкам об энергичной политике и к мечтам об отвоевании для Германской империи «места под солнцем».
Старый лидер социал-демократической фракции рейхстага, центральная фигура всех социал-демократических партейтагов чуть не с основания империи, Бебель, скончавшийся в августе 1913 г., говорил неоднократно, что в случае войны Германии с Россией он сам возьмет ружье на плечо и пойдет воевать, чтобы защитить родину от русского деспотизма. Эти слова с удовольствием цитировались в некрологах, посвященных ему во всей германской печати. Да и вообще самая идея войны с Россией всегда была популярна в социал-демократии; это было традицией, шедшей от далеких времен, от 1849 г., от похода Ридигера и Паскевича в Венгрию на усмирение венгерской революции. Это обстоятельство сильно облегчало позицию германского правительства в 1913–1914 гг.: ведь, как сказано, курс был взят именно на войну с Россией и с Францией, если она станет на сторону России, а об Англии как бы и речи не было. Франция же сама будет виновата в своей судьбе, раз она связала свою участь с русским царизмом и раз она сама замышляет нападение на Германию.
Было некоторое несоответствие, какая-то несвязанность между этой агитацией, направленной будто главным образом против России, и планом Шлиффена, основа которого заключается именно в молниеносном и первоначальном нападении на Францию, а еще точнее — на Бельгию и Францию, но вовсе не на Россию, до которой черед должен был дойти лишь на второй месяц войны. Было тоже неясно, почему надеются, что Англия не выступит, как бы миролюбиво с ней ни обращались, если будет нарушен нейтралитет Бельгии, что безусловно требовалось планом Шлиффена. Затем, было вовсе не доказано, что Франция, имея за собой Британскую империю, заключит так быстро мир, даже если Париж будет взят немцами, а не предпочтет драться дальше, уже после потери столицы. Но обо всем этом как-то мало думалось в 1913 г. и в первые месяцы 1914 г.: слишком уже быстро летело время и громоздились события. И в Германии и в других странах размышление начинало явственно уступать место воображению, увлечению, надеждам.
Ответ со стороны Франции на новые вооружения Германии последовал очень скоро. Президент Пуанкаре, получив точные сведения о готовящемся шаге германского правительства, сейчас же (4 марта 1913 г.) созвал в Елисейском дворце высший военный совет, который единогласно постановил вернуться к трехлетней воинской повинности, без всяких льгот для кого бы то ни было. Тотчас же после этого военный министр внес в парламент законопроект о трехлетней службе. Спустя несколько дней Пуанкаре написал Николаю II письмо (20 марта 1913 г.), в котором, между прочим, напоминал о необходимости «построить некоторые железные дороги на западной границе империи» и прибавлял: «Большое военное усилие, которое предполагает сделать французское правительство, чтобы сохранить равновесие европейских сил, делает особенно неотложным соответственные меры, относительно которых уговорились штабы обеих союзных стран». 21 марта 1913 г. министерство Бриана вышло в отставку (по вопросу внутренней политики), и образовалось министерство Барту — несколько правее Бриана[65]. После долгого обсуждения в палате, продолжавшегося около 1 1/2 г месяцев, 19 июля 1913 г. большинством 339 голосов против 155 всеобщая трехлетняя воинская повинность была восстановлена.
Жорес и социалисты, лидером которых он был, долго, но безуспешно боролись против этого решения. Положение социалистов было трудное. На нескольких последних международных социалистических конгрессах германские делегаты весьма определенно дали понять, что они не выступят против своего правительства революционным образом, да и вообще никак не выступят в случае начала войны, хотя и не отказывались платонически протестовать против империализма и милитаризма. Жоресу это ставили на вид во французской палате и подрывали этим значение его борьбы против трехлетней службы в глазах радикальной партии, которая тоже с большой неохотой и далеко не дружно шла на восстановление трехлетней службы. С другой стороны, антимилитаристская пропаганда, довольно сильная во Франции еще в 1905–1910 гг., уже с 1911 г. (после агадирского инцидента) стала слабеть и в 1912–1913 гг. все шла на убыль. Ей также сильно вредила позиция социал-демократического большинства в Германии в вопросах войны и вообще международных отношений. Последовательная и энергичнейшая пропаганда в прессе, наиболее читаемой средней и мелкой французской буржуазией, но поддерживаемой крупными капиталистическими предприятиями, продолжала сеять панику в этих кругах и внушать им, что новое нападение Германии не за горами и что единственное спасение — держаться за Россию.
Колебания в средней и мелкой буржуазии, даже сравнительно «радикально» настроенной, получили свое яркое выражение на общем конгрессе партий радикалов и так называемых радикалов-социалистов в г. По, в середине октября 1913 г. Зная, что сам президент республики Пуанкаре ведет фактически всю внешнюю политику, что его демонстративные путешествия в Петербург и в Лондон и вообще все его выступления сильно способствовали сгущению атмосферы в Европе, конгресс радикалов и радикалов-социалистов вынес резолюцию, в которой осудил «попытки вести личную политику, опасные для престижа парламентских установлений». Но уже на следующий день конгресс перерешил и вотировал новую резолюцию, в которой говорилось, что конгресс вполне лоялен к верховному главе государства и ставит его особу выше партийных раздоров. А ведь конгресс выражал волю партий, составлявших большинство в палате.
При этих условиях Пуанкаре получил полную возможность и впредь неуклонно вести свою линию. Обе стороны как бы наперерыв помогали друг другу в деле военной агитации и национальной травли. Уже с осени 1913 г. стали поступать от французского посла в Берлине Жюля Камбона очень тревожные извещения о решительной перемене в Вильгельме II. Французское правительство через Извольского довело об этом до сведения Петербурга. Вот что сообщал туда Извольский 4 декабря 1913 г.: «Император Вильгельм, отличавшийся до сих пор лично весьма миролюбивыми чувствами по отношению к Франции и даже всегда мечтавший о сближении с ней, ныне начинает все более склоняться к мнению тех из его приближенных, по преимуществу военных, которые убеждены в неизбежности франко-германской войны и считают поэтому, что чем раньше вспыхнет эта война, тем будет выгоднее для Германии; по тем же сведениям, подобная эволюция в уме императора Вильгельма объясняется, между прочим, впечатлением, произведенным на него положением, запятым наследником германского престола, и опасением утратить свое обаяние среди германской армии и всех германских кругов». А демонстрации самого провокационного свойства со стороны кронпринца следовали в 1913–1914 гг. одна за другой.
Как раз за несколько дней до передачи австрийского ультиматума Сербии, уже в июле 1914 г., кронпринц допустил новую выходку с целью еще более обострить и без того напряженное положение. Тогда появилась как раз книга полковника Фробениуса «Роковой час империи», полная самых необузданных «пангерманских преувеличений» (взятые в кавычки слова принадлежат Бетман-Гольвегу) и довольно прозрачных угроз, направленных против держав Антанты. Кронпринц не замедлил обратиться к Фробениусу с горячими приветствиями и опубликовал эти приветствия.
Впечатление получилось очень сильное: в Англии, во Франции, в России демонстрация кронпринца истолкована была как прямая угроза немедленной войной. Канцлер Бетман-Гольвег был так раздражен этой выходкой (смешивавшей все карты германской политики и слишком явно открывавшей наступательные намерения), что не только имел серьезное объяснение с кронпринцем, но и формально пожаловался императору, указывая на впечатление, произведенное за границей[66]. Вильгельм обратился немедленно к кронпринцу со строгим внушением и приказом воздерживаться «раз навсегда» от подобных выступлений, причем упомянул о данных раньше и нарушенных кронпринцем обещаниях[67]. Но, конечно, все это должно было сильно влиять на Вильгельма, и именно в смысле усиления его воинственности.
Для обеих враждебных коалиций вопрос с конца 1913 г. собственно шел уже о том, что для кого выгодно: отложить выступление еще на некоторое время или ударить немедленно. Вопрос этот ставился, конечно, исключительно в плоскости военно-технических и финансовых выкладок: в смысле «принципиального» своего отношения к организации всемирного побоища как к подходящему способу разрешения назревших несогласий обе стороны вполне были похожи друг на друга. Но, как замечено выше, вся обстановка сложилась так, что соблазн поскорее начать» (losschlagen) должен был неминуемо охватить в 1913 г. (в конце его) или в 1914 г. именно Германию и Австрию, а не Антанту. Так сложилась дипломатическая обстановка. Если бы мир продержался, например, до 1916 или 1917 г., то есть все данные думать, что не Германия, а Антанта сочла бы для себя более целесообразным выступить первой. Мораль и человеколюбие дипломатов и правителей обеих враждебных политических комбинаций стояли на одинаковом уровне. Но то обстоятельство, что так случилось, что выступила именно Германия, повлекло за собой для Антанты, наряду с некоторыми (особенно вначале) большими невыгодами, один бесспорный выигрыш: Антанта поспешила занять позицию защищающегося. Мы увидим в дальнейшем, что этот выигрыш был во многих отношениях весьма реален[68].
Когда мы говорим об этом предмете уже здесь, в этой главе, еще не выходя пока из хронологических рамок 1913 г., мы этим не забегаем вперед. В самом конце этого года произошло событие, которое можно назвать первым ударом набатного колокола, первым сигналом: в декабре 1913 г. в Константинополь прибыл снабженный чрезвычайными полномочиями германский генерал Лиман фон Сандерс. Он явился для реорганизации турецких военных сил. Русскому правительству этим самым предоставлялось в гораздо более близком будущем, чем ему могло до тех пор казаться, решать вопрос: может ли и хочет ли оно вступить в войну с Германией, Австрией и Турцией.
2. Миссия генерала Лимана фон Сандерса
Нападение Италии в 1911–1912 гг., первая балканская война 1912–1913 гг. жестоко потрясли и расстроили все турецкое государственное здание и особенно жестоко отразились на армии. Правда, вторая балканская война (июль — август 1913 г.) была удачна для турок, и они успели отобрать у болгар Адрианополь и вернуть часть территории, но это, конечно, не доказывало боеспособности турецкой армии: ведь Болгарии приходилось сражаться одновременно против Сербии, Румынии, Греции, Турции, и турки почти не встретили сопротивления. Несмотря на эту «удачу» во второй балканской войне, Турция казалась после всех этих потрясений как бы снятой со счетов в качестве самостоятельной военной величины. В России так это и было учтено.
И вот, в октябре 1913 г., в Европе пронесся первый слух о том, что Германия берет в свои руки полную реорганизацию турецкой армии. Германский штаб создаст новую турецкую армию, совершенно ничем не отличающуюся от любой европейской, а германские оружейные заводы (с Круппом во главе) перевооружат эту армию. Финансировать дело будут германские же банки под залог новых концессий. Таковы были первые слухи. Ясно было, что:
1) германское правительство в спешном порядке создает себе нового союзника для предстоящей войны, вернее, создает себе дееспособного вассала, который будет крайне полезен отвлечением части русских сил в Закавказье;
2) Германия утверждается в самом Константинополе, где забирает в руки распоряжение военными силами столицы;
3) самая реформа эта для своего осуществления потребует целого ряда финансовых мер, которые еще более упрочат положение и расширят перспективы германского промышленного, торгового и банкового капитала в Малой Азии.
Общий вывод не подлежал никаким сомнениям: Турция превращается окончательно в экономическом отношении в прямое продолжение Германии и Австрии, а в политическом отношении — в авангард австро-германских сил на Востоке.
23 октября (ст. ст.) 1913 г. получены были уже первые официальные сведения с германской стороны. Германский посол Вангенгейм (в Константинополе) сообщил русскому послу Гирсу, что уже подписано ирадэ[69], дающее турецкому военному министру право заключить контракт с германской особой военной миссией, что во главе миссии станет германский дивизионный генерал Лиман фон Сандерс, который пригласит на турецкую службу 41 германского офицера, что они станут советниками турецкого штаба, начальниками всех военных школ, что будет образована особая дивизия (в столице), где все командные посты будут заняты немцами, что, вероятно, и во главе всего корпуса в столице будет стоять немец.
Из Петербурга тотчас же (25 октября) полетели первые протесты в Берлин, и уже 28 октября (ст. ст.) Сазонов дал знать в Берлин, что «немецкая военная миссия… не может не вызвать в русском общественном мнении сильного раздражения, и будет, конечно, истолкована как акт, явно недружелюбный к нам. В особенности же подчинение турецких войск в Константинополе германскому генералу должно возбудить в нас серьезные опасения и подозрения». Протесты не помогали. 14 ноября 1913 г. прибывший в Берлин Коковцов, председатель совета министров, имел аудиенцию у Вильгельма и тоже заявил протест как ему, так и канцлеру империи, Бетман-Гольвегу. Император отделался незначащими словами, хотя Коковцов многозначительно упомянул, что не только Россия, но Англия и Франция тоже встревожены. На это Вильгельм заявил, что Англия тоже прислала в Турцию своих морских инструкторов для флота, отказать же Турции в ее просьбе о сухопутных инструкторах он, Вильгельм, не мог, так как иначе Турция обратилась бы к другой державе. «Может быть, — прибавил Вильгельм, — для России и было бы выгодно, чтобы обучение турецких войск приняла на себя Франция, но для Германии такой поворот дела был бы слишком тяжелым нравственным поражением». Извольский тотчас же добился, чтобы французская дипломатия получила из Парижа инструкции и в Берлине, и в Константинополе, и в Петербурге всецело поддерживать русскую политику в вопросе о миссии Лимана фон Сандерса. Русские протесты после этого приняли еще более решительный характер, и Гирс указал Вангенгейму на «трудность для русских мириться с положением, при коем русское посольство находилось бы в столице, в которой было бы нечто вроде германского гарнизона».
Но на все протесты следовал с германской стороны отказ за отказом. Сазонов 15 ноября 1913 г. поставил вопрос ребром и потребовал, чтобы русский посол в Берлине Свербеев спросил канцлера, отдает ли он себе отчет, что дело идет о «характере наших дальнейших отношений как с Германией, так и с Турцией. Возможен ли будет дружественный обмен мнениями, поддерживавшийся свиданиями монархов, беседами государственных людей?» Сазонов тут взял уж такой тон, который прямо и в очень ускоренном темпе вел к войне. Англия в этот момент, как объяснено выше, воевать еще не хотела, а Пуанкаре вообще не хотел воевать из-за вопроса, в котором по существу Франция не была очень заинтересована: ведь даже часть тех крупнокапиталистических кругов французского общества, которые, вообще говоря, поддерживали антигерманскую политику Пуанкаре, была заинтересована в территориальном сохранении Турции, а вовсе не в разделе ее. Между тем протесты русского правительства оттого и были так резки и гневливы, что немецкий шаг сильно мешал всем проектам раздела Турции. Поэтому из Лондона было дано знать в Петербург, что статс-секретарь Грей и французский посол в Лондоне Поль Камбон считают «трудным» найти подходящие компенсации и что вообще «неприязненный тон русской печати, например «Нового времени», может привести к обратным результатам благодаря впечатлительности германского императора». В Петербурге поняли намек. Тон несколько изменился, война несколько отсрочилась. 26 ноября 1913 г. миссия Лимапа фон Сандерса была принята в прощальной аудиенции у Вильгельма, и спустя несколько дней прибыла в Константинополь. Коллективная резкая нота Антанты с протестом против немецкой миссии, затевавшаяся Сазоновым, не прошла, и Сазонов должен был 29 ноября дать знать Гирсу: «Ввиду перемены, происшедшей во взглядах сэра Эдуарда Грея на характер обращения трех держав к Порте, и необходимости для нас сообразовать наши выступления с той степенью поддержки, на которую мы можем рассчитывать со стороны наших друзей и союзников, мы вынуждены согласиться с предлагаемой Греем постановкой вопроса».
Грей и не хотел и не мог поступить иначе. Это был как раз момент жестокого обострения ирландского кризиса. Ольстерцы, с одной стороны, ирландцы — с другой, закупали и свозили оружие, составляли добровольческие дружины, производили их военное обучение. Правительство не хотело разоружить ольстерцев, которым оно само явно сочувствовало, и вместе с тем слишком несправедливо было разоружить при этом ирландцев, которые ведь на этот раз поднимались, чтобы защищать даруемую им самим английским правительством автономию от посягательств «бунтовщиков» ольстерцев. Положение запутывалось в неразрешимый клубок. В Англии не могло быть и речи о войне с Германией в этот момент из-за миссии Лимана фон Сандерса. «Прибывши в Лондон, — доносил русский посол Бенкендорф Сазонову 17/4 декабря 1913 г., — я нашел общественное внимание настолько поглощенным важными вопросами, поднятыми проектом ирландского гомруля[70], что всякий интерес к иностранным делам, по-видимому, совсем исчез». Да и во Франции министерство Гастона Думерга (сменившее 8 декабря 1913 г. кабинет Барту) несколько передвинуло руль внутренней политики влево, а во внешней решило держаться более примирительного тона. И хотя фактически президент республики Пуанкаре играл в иностранной политике решающую роль, но с этой переменой все-таки приходилось считаться.
И Сазонов и Извольский должны были, наконец, понять, что на этот раз Германия выиграла дело. До какой степени Вильгельм II был готов в этом деле идти на все, но не уступить ни в каком случае, явствует из слов, сказанных 30 декабря 1913 г. германским послом в Константинополе Вангенгеймом русскому послу в Берлине Свербееву (Вангенгейм прибыл в Берлин с докладом). Вангенгейм упомянул о том, что при сколько-нибудь серьезной уступке с немецкой стороны «германская печать подняла бы слишком большой шум, полный неуступчивости, и на ее стороне оказалась бы вся Германия». Положение, которое создалось бы таким образом, Вангенгейм приравнял даже к кандидатуре Гогенцоллерна в 1870 г. Другими словами, немецкий дипломат прямо грозил войной (он имел в виду, что франко-германская война 1870 г. началась по вопросу о кандидатуре принца Гогенцоллерна на испанский престол). Русское правительство, отступая по всей линии, просило лишь (устами Свербеева) «берлинский кабинет сделать, однако же, что-либо для успокоения нашего общественного мнения». Это «что-либо» и было сделано в виде чисто бумажного, формального «отчисления» Лимана фон Сандерса от командования I корпусом с переименованием его в маршалы турецкой армии и с назначением его генерал-инспектором всех турецких войск. Конечно, это было принято скорее за издевательство, чем за уступку. Русское министерство иностранных дел стало домогаться другой компенсации — именно, чтобы русский представитель был введен в состав Совета оттоманского долга. Но на это было заявлено, что Германия никогда на это не согласится, так как ее интересы почти равны интересам Франции, а введение русского представителя нарушит соотношение сил в Совете к ущербу Германии.
Так кончилось это дело. К войне оно пока не привело, но русско-германские отношения были испорчены вконец. Турция осталась за Германией и в экономическом, и в политическом отношениях. Германская печать громко ликовала, указывая, что, наконец, имперское правительство взялось за ум, заговорило так, как нужно говорить, имея за собой первую армию в мире, и выиграло дело. Не Россия и Англия, которые веками спорили из-за Константинополя, а Германия получила и его и всю Турцию «для мирной совместной работы вместе с турками и для общей с ними защиты» против русских покушений. Положено начало прочному заслону от России и в Малой Азии и на Балканах; царствуя в Константинополе, Германия будет царить и во всех балканских государствах. Сербия взята в тиски, сдавлена между Австрией и возрождающейся Турцией. На этот раз дипломатическая проба сил удалась, враг испугался и отступил пред военной пробой сил. Но нужно продолжать, нужно спешить, пока враг не оправился, пока он стеснен и затруднен. В таких настроениях часть влиятельнейших кругов германского общества встретила новый, 1914, год.
3. Настроения в русских дипломатических кругах. Вопрос о Константинополе и проливах
Не то, чтобы германская дипломатия опьянела от этого в самом деле очень крупного своего успеха, который сразу, казалось бы, поправил австро-германские дела, так серьезно скомпрометированные двумя балканскими войнами, — но теперь все уменьшавшимся численно элементам германских правящих кругов, которые еще пытались сопротивляться кронпринцу и главному штабу, было очень трудно отстаивать свои позиции.
Если Антанта так быстро примирилась с миссией Лимана фон Сандерса и всеми бесчисленными последствиями, которые с ней были сопряжены, то, значит, действительно она воевать в данный момент не в состоянии.
Этот вывод мотивировался так: Россия хочет воевать, но выступить одна не посмеет; Франция и Англия в данный момент и не хотят воевать и не могут; Англия же, вероятно, уже и впредь не захочет воевать на стороне России, даже когда будет в состоянии это сделать, чтобы не усиливать Россию, опять начинающую старое соперничество в Персии.
Наконец, после удачи с миссией Лимана фон Сандерса окончательно как будто заглохла всякая мысль о сколько-нибудь серьезном сопротивлении наступательному империализму со стороны социал-демократии, по крайней мере со стороны как президиума партии, так и большинства парламентской фракции. А только с этими двумя величинами в социал-демократии правительство и считалось.
Социал-демократическая фракция в 1913 г. в рейхстаге, правда, голосовала против экстренных требований имперского правительства насчет усиления армии, но, во-первых, это был чисто платонический жест, так как все равно прочное большинство в пользу проекта было в рейхстаге обеспечено; во-вторых, негласно, в комиссиях, фракция держала себя очень и очень мягко, когда обсуждался правительственный проект; в-третьих, наконец, на партейтаге в Йене (в том же 1913 г.) 336 голосов одобрило поведение парламентской фракции в этом вопросе, а 140 голосов осудило ее, и из этих 140 голосов многие нападали на поведение фракции, так сказать, не слева, а справа. Во всяком случае речи не было о принципиальном протесте против явно готовящейся войны. Роза Люксембург пробовала в прессе (в «Leipziger Volkszeitung») критиковать поведение фракции, но голос ее прозвучал одиноко и видимого влияния не имел.
А нота вражды не ко всей Антанте, но только к России, нота, звучавшая уже в 1913 г. и ставшая преобладающей в 1914 г., еще более облегчала и упрощала дело. Лозунг «борьба с царизмом» и лозунг «mehr Land» («больше земли») сближали самые разнородные элементы в эти первые месяцы 1914 г.
Ничто этому уже давно не противодействовало. Уже от Потсдамского свидания Вильгельма II с Николаем II и от происходивших там переговоров не очень многого ждали даже в самый момент свидания. Было известно, что Германия получила заверения, что ее экономические интересы в Персии не будут затронуты; было достигнуто принципиальное соглашение по вопросу о соединении Багдадской железной дороги с персидской железнодорожной сетью. Но все это как-то не успокаивало, и в 1911–1913 гг. никто уже о Потсдамском свидании не говорил и не думал.
Настроение вражды и подозрительности к русской политике все возрастало в Берлине. Это настроение могущественно поддерживалось и подкреплялось вестями, шедшими из России. До сих пор не написана систематическая и детальная история последних мирных месяцев, но уже теперь, на основании тех материалов, какие у нас есть, можно утверждать, что такая книга будет полна захватывающего общего социологического интереса, и, может быть, интереснее (и труднее) всего будет точно определить и уразуметь настроения правящих кругов в России в конце 1913 и в первой половине 1914 г. Мы тут не касаемся русской истории вовсе и о России теперь будем говорить, ограничиваясь исключительно тем, что решительно необходимо для установления логической связи в событиях, касающихся Западной Европы.
Та игра с огнем, которая тогда практиковалась в русской дипломатической деятельности, порождалась сложными и очень разнохарактерными причинами:
1. Русский торгово-промышленный капитал смотрел, со времен англо-русского соглашения 1907 г., на Персию как на доставшийся ему в прочное обладание рынок сбыта и (отчасти) рынок сырья. Русский ввоз в Персию был равен почти 50 % всего иностранного импорта в эту страну. Английская конкуренция была значительна, но с ней приходилось до поры, до времени мириться и считаться из-за общих выгод от существования Антанты; все же в 1912–1914 гг. появились, как было уже сказано, некоторые неприятные для обеих сторон перебои в англо-русских отношениях. Но примириться с нашествием германского капитала, который с каждым годом (особенно с 1909 г.), несмотря на все англо-русские «разделы сфер влияния», все решительнее вторгался и в русскую, и в нейтральную, и в английскую зону, и допустить, чтобы восточные ответвления Багдадской железной дороги вполне присоединили Персию к вассальным странам германского финансового капитала, — этого представители русской торговли и промышленности не желали ни в каком случае.
Далее. В Турецкой империи русские экономические интересы были далеко не так значительны, как в Персии; русский ввоз здесь был очень невелик, но здесь в агрессивных тенденциях, проявившихся в русских торгово-промышленных кругах, действовал тот же мотив, который встречается в колониальной политике более старых и развитых капиталистических держав: представлялось нужным и возможным в расчете на будущее постараться захватить в свое державное обладание новые рынки, в особенности географически такие близкие к России и связанные с ней, как Малая Азия. «Борьба за берега Черного моря!» — лозунг, появившийся в русской прессе именно в последние годы пред мировой войной. Этот лозунг должен был оживиться и показаться реальным именно после присоединения России к Антанте в 1907 г.: две великие державы, Франция и Англия, двести лет защищавшие Турцию от России, поднявшие в 1854–1855 гг. оружие против России, чтобы защитить Оттоманскую империю, теперь стали друзьями России. Кто же мог воспрепятствовать осуществлению этого лозунга?
Германия и Австрия. Против них и направилось нетерпеливое возбуждение прессы, близкой верхам торгово-промышленного класса. Этот класс в 1909, 1910 и следующих годах был в оппозиции правительственной внутренней политике по очень многим вопросам. П.П.Рябутлинский писал о «схватке купца Калашникова с опричником Кирибеевичем, которая начинается», но в смысле внешней политики купец Калашников все время только раззадоривал и подстрекал опричника Кирибеевича против Германии, Австрии и Турции, но нисколько его не удерживал. И чем больше приближался срок окончания действия русско-германского договора (заключенного в 1904 г.), тем резче и непримиримее делался тон этих кругов. От расторжения русско-германского договора, от «таможенной войны» обеих держав теряло русское сельское хозяйство, русское землевладение (лишаясь экспорта в Германию), но выигрывали промышленники, так как устранялся импорт в Россию германских фабрикатов. Что «таможенная война» очень приближает наступление также и другой войны, той самой, где дерутся не покровительственными тарифами, но пушками, это как-то перестало пугать воображение со времени присоединения России к Антанте.
2. В тех слоях высшего и среднего дворянства, которые окружали трон и из которых вербовали состав для замещения командующих постов в гражданском управлении и в армии, боролись два течения. Одно — воинствующе-националистическое, тоже имевшее в виду берега Черного моря, но при этом охотно-принимавшее славянофильскую форму, идеологию и фразеологию. Разрушение Австрии, освобождение «подъяремной Галиции» (и присоединение ее к России), освобождение в том же приблизительно смысле прочих австрийских славян, борьба славянства с германизмом, православный восьмиконечный крест на храме св. Софии в Константинополе, верховенство России на Балканском полуострове — вот идеи и мечты представителей этого течения. Шумные демонстративные славянские трапезы в Петербурге, горячая (и часто очень хорошо поставленная) пропаганда в распространенных газетах, поездки графа Бобринского по славянским владениям Австро-Венгрии с нескрываемыми агитационными целями — вот наиболее бросавшиеся в глаза проявления деятельности этой группы. В составе русских правящих сфер многие сочувствовали этому движению…
Поддержать шатавшееся с 1905 г. здание монархии, загладить память о маньчжурских поражениях, добиться удачной войной нового, громадного на этот раз расширения русской территории — это значило бы на неопределенный срок (так надеялись) отложить накопившиеся счеты с загнанной внутрь, примолкшей, но не умершей революцией. То, что не удалось в Маньчжурии, может удаться на Балканах, в Галиции, в Армении, потому что Англия и Франция будут рядом с Россией. Вражда к Германии и Австрии сближала представителей этого течения, сидевших часто в центре и на правой, но не на крайней правой стороне Государственной думы, с представителями либеральных настроений, отражавших отчасти вышеотмеченные стремления торгово-промышленных кругов. В правительстве это течение было представлено Извольским (сначала, в 1906–1910 гг., министром иностранных дел, потом — послом в Париже), Сазоновым, министром иностранных дел в 1910–1916 гг., великим князем Николаем Николаевичем, начальником главного штаба генералом Янушкевичем и целым рядом лиц, которые шумно действовали в прессе, на славянских банкетах в России и за границей. Агитационные поездки графа Бобринского в «подъяремную Галицию» истолковывались в Австрии как прямой вызов, но пользовались во влиятельных кругах в Петербурге и в Москве большим успехом.
На почве этих интересов и этих настроений вопрос о Константинополе и проливах опять (уже не впервые в истории русской дипломатии) выдвинулся понемногу на первый план. Еще в министерство Извольского нельзя было ставить его с очень большой четкостью и резкостью: слишком свежи были маньчжурские раны, слишком еще было мало уверенности в прочной победе над революцией, и Столыпин определенно не желал войны, высказывая убеждение, что война повлечет непременно новую (и, быть может, на этот раз победоносную) революцию. Но при Сазонове положение изменилось. Столыпина не стало, Коковцов, тоже решительный враг военных авантюр и воинственной политики, не имел никогда такого веса, да и такой энергии, как Столыпин; армия реорганизовывалась, и об этом очень много говорили, так что создавалось впечатление гораздо более яркое, чем могли ожидать сами деятели этого «возрождения русской армии», знавшие, до какой степени все же русская армия еще не готова к большой европейской войне; революционное движение не возобновлялось, и с каждым годом память о пронесшейся в 1905 г. буре тускнела; несколько последовательных урожаев отразились благоприятно на русских финансах. Все это облегчило Сазонову в Петербурге, Извольскому в Париже, Гартвигу в Белграде их дело. Уже в 1912–1913 гг. во время обеих балканских войн были позывы активно вмешаться в дело. Только нежелание Пуанкаре в Париже и Грея в Лондоне поддержать русскую политику на Балканах подействовало сдерживающим образом. В 1913 г. и в первые месяцы 1914 г. неоднократно в Петербурге ставился этот вопрос — о целях русской политики, — и на трех совещаниях Сазонов развивал идею, что близится срок, когда Россия должна заявить свои державные права на Константинополь и проливы[71].
Таким образом, это течение в правящих сферах Петербурга решительно торжествовало в 1912–1914 гг.
Второе течение в правительственных сферах было решительно враждебно этой воинственной политике. Во главе представителей этого второго течения стоял П.Н.Дурново, бывший министр внутренних дел в кабинете графа Витте в 1905–1906 гг., а после отставки — член Государственного совета. Во всех вопросах внутренней политики он был крайним реакционером и, например, в борьбе против революции считал возможными и допустимыми все без исключения средства. Приверженцами его взглядов на внешнюю политику среди правительственных лиц были — если вычесть Коковцова, Витте[72] и немногих других — в подавляющем большинство случаев тоже самые крайние консерваторы, вроде Шванебаха. И это не было случайностью: для Дурново центром всех интересов было сохранение монархии в России по возможности в том виде, в каком она удержалась после подавления революционного движения 1905–1907 гг., и вообще внешняя политика его интересовала исключительно постольку, поскольку она могла либо поддержать, либо уничтожить русскую монархию. Тот же самый внутреннеполитический мотив являлся решающим и для его сторонников. Взгляды свои П.Н.Дурново изложил в особой записке, переданной им императору Николаю II в феврале 1914 г.[73].
Отметим лишь самое главное из этого любопытного документа. Скептик и циник по природе, хорошо знавший и друзей и врагов, Дурново проявляет здесь большую проницательность. «Центральным фактором переживаемого нами периода, — пишет Дурново, — является соперничество Англии и Германии. Это соперничество неминуемо должно привести к вооруженной борьбе между ними, исход которой, по всей вероятности, будет смертелен для побежденной стороны. Слишком уж несовместимы интересы этих двух государств, и одновременное великодержавное их существование рано или поздно окажется невозможным». Но, по мнению Дурново, России не следует ни в коем случае принимать активного участия в этом столкновении: «Германия не отступит пред войной и, конечно, постарается даже ее вызвать, выбрав наиболее выгодный для себя момент. Главная тяжесть войны, несомненно, выпадет на нашу долю». Он предвидит, что, может быть, Италия, Румыния, Америка, Япония выступят также на стороне Антанты против Германии, по мы-то очень уж неподготовлены: недостаточность запасов, слабость промышленности, плохое оборудование железных дорог, мало артиллерии, мало пулеметов. Польшу Россия не удержит во время войны, и Польша вообще окажется очень неблагоприятным фактором в войне. Но допустив даже победу над Германией, Дурново не видит от нее особого прока. Познань и Восточная Пруссия населены враждебным России элементом, и нет смысла и выгоды отбирать их у Германии. Присоединение Галиции оживит украинский сепаратизм, который «может достичь совершенно неожиданных размеров». Открытие проливов! — Но его можно достичь легко и без войны. От разгрома Германии Россия экономически не выиграет, а проиграет, по мнению Дурново. Как бы удачно ни окончилась война, Россия окажется в колоссальной задолженности у союзников и нейтральных стран, а разоренная Германия, конечно, не в состоянии будет возместить расходов.
Но весь центр тяжести рассуждений Дурново лежит в последних страницах его записки, где он говорит о возможном поражении России. Подобно своему политическому антиподу Фридриху Энгельсу, Дурново тоже думает, что в нынешний исторический период страну, потерпевшую разгром, может постигнуть социальная революция. Мало того: Дурново думает, что даже в случае победы России — все равно в России возможна революция путем перенесения в Россию пожара из Германии (где-тоже в случае поражения он предвидит неминуемую революцию). «Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедовают принцип бессознательного социализма. Несмотря на оппозиционность русского общества, столь же бессознательную, как и социализм широких слоев населения, политическая революция в России невозможна, и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое»… «За нашей оппозицией нет никого; у нее нет поддержки в народе, не видящем никакой разницы между правительственным чиновником и интеллигентом. Русский простолюдин, крестьянин и рабочий одинаково не ищет политических прав, ему ненужных и непонятных. Крестьянин мечтает о даровом наделении его чужой землей, рабочий — о передаче ему всего капитала и прибылей фабриканта, а дальше этого его вожделения не идут. И стоит только широко кинуть эти лозунги в население, стоит только правительственной власти безвозбранно допустить агитацию в этом направлении, Россия неизбежно будет ввергнута в анархию»…
И затем Дурново снова настаивает, что даже если война для России будет победоносна, все-таки ей не миновать социалистического движения. Разница лишь в том, что в случае победоносного окончания войны движение будет подавлено, да и то «по крайней мере пока до нас не докатится волна германской социальной революции». «Но в случае неудачи, возможность которой при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть, социальная революция в самых крайних ее проявлениях у нас неизбежна. Как уже было указано, начнется с того, что все неудачи будут приписаны правительству. В законодательных учреждениях начнется яростная против него кампания, как результат которой в стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слои населения: сначала: черный передел, а за сим и общий раздел всех ценностей и имуществ. Побежденная армия, лишившись к тому же за время войны наиболее надежного кадрового своего состава, охваченная в большей ее части стихийно общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованной, чтобы послужить оплотом законности и порядка. Законодательные учреждения и лишенные действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентские партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддается даже предвидению». Вывод Дурново: необходимо поскорей расторгнуть союз с Англией и привлечь к франко-русскому союзу Германию.
Но Дурново оказался в меньшинстве. В русской прессе, не только правительственной, но и в некоторых органах либеральной печати, в Государственной думе, в главном штабе первое — воинственное — течение проявлялось с каждым месяцем все ярче. Конечно, целый ряд компетентных лиц знал о неготовности русской армии, о полном несоответствии своему назначению военного министра Сухомлинова и всего министерства, о безобразном хозяйничаньи безответственных элементов, о подозрительном окружении Сухомлинова, о невозможности даже предположительно назвать сколько-нибудь талантливого будущего главнокомандующего. Но обо всем этом и не все тогда знали в полной мере и просто не желали это продумать до конца. Существование Антанты гипнотизировало очень многих. Кто одолеет такую силу?
Совсем уже близкие и доверенные люди на верхах знали о 9-й конференции между начальниками штабов союзных армий Жилинским и Жоффром, происходившей в августе 1913 г., и в общих чертах знали также, что, ввиду увеличения германских военных сил по закону 1913 г., на Россию возлагается обязательство сконцентрировать свои силы так, чтобы уже на 16-й день после начала мобилизации вторгнуться в Восточную Пруссию «или идти на Берлин, взявши операционную линию к югу от этой провинции» (статья 3 протокола 9-й конференции). Кое-кому на верхах армии и в правительстве было известно также со времени этой секретной конференции, т. е. с августа 1913 г., а в Думе и в более широких кругах стало известно с первых месяцев 1914 г., что французы потребовали, во имя ускорения концентрации русских войск, проложения целого ряда новых железных дорог (удвоение линии Барановичи — Пенза — Ряжск — Смоленск, удвоение линии Ровно — Сарны — Барановичи, удвоение линии Лозовая — Полтава — Киев — Ковель, постройка двухколейного пути Рязань — Тула — Варшава. Еще до 9-й конференции, тоже по требованию французского штаба, был учетверен участок Жабинка — Брест-Литовск и построен двухколейный путь Брянск — Гомель — Лунинец — Жабинка). Наконец, Жилинский обязался пред Жоффром, что в Варшаве уже в мирное время будут значительно усилены войска для создания большей угрозы и привлечения к русской границе большего числа германских войск. Все это было, конечно, известно и в Германии: дело наблюдения за Петербургом было организовано в Берлине очень хорошо, да и положение вещей и обычаи и нравы в русском военном министерстве были таковы, что едва ли потребны были очень уж напряженные усилия, чтобы находиться в курсе русских военных секретов.
По заданиям, вытекавшим из решений 9-й военной конференции, выходило, что Россия и Франция выступят не так уж скоро; во всяком случае в 1914 г. они еще не могли быть готовы. И это обстоятельство тоже могло быть аргументом в пользу того мнения, что Германия сильно рискует, откладывая дело, так как время работает против нее. Если в самом деле русская концентрация и мобилизация ускорятся, — придется считаться с угрозой на восточной границе, настолько сильной и непосредственной, что нужно будет отказаться от сосредоточения всей своей армии в первые недели войны против одной Франции. А если так, — весь план Шлиффена рассеивался, как дым. Надо было решать и решать немедленно. «В это лето свершится судьба» (in diesem Sommer wird Schicksal), — недвусмысленно писал публицист Максимилиан Гарден весной 1914 г. Он был одним из тех, которые тогда больше всего подстрекали германское правительство к роковым решениям, дразнили Вильгельма его миролюбием, торопили события. После разгрома Германии и после революции это не помешало тому же Максимилиану Гардену выступить, как ни в чем не бывало, в позе карающего пророка, против низвергнутого Вильгельма и его генералов и против германского милитаризма.
Никогда так не были обострены отношения между Германией и Россией, как после утверждения в Константинополе миссии Лимана фон Сандерса; никогда такого раздражающего и воинственного тона не наблюдалось во влиятельной русской и германской печати.
Никогда за все свое царствование Вильгельм не был так близок к окончательному решению, как именно с конца 1913 и с первых месяцев 1914 г. И никогда в Петербурге так не шутили с огнем, как именно в эти месяцы
4. Напряженное состояние в Европе в первые месяцы 1914 г
Уже с весны 1913 г. французский посол в Берлине Жюль Камбон (брат лондонского посла Франции Поля Камбона) писал своему правительству весьма тревожные донесения. Празднование столетнего юбилея освобождения Германии от Наполеона (1813–1913) превращалось в непрерывную антифранцузскую демонстрацию, причем населению внушалось, что, может быть, опять скоро придется воевать с тем же наследственным врагом. Военный французский агент полковник Серрэ доносил, что германское правительство возмущено возвращением Франции к трехлетней воинской повинности и что в Германии считают это провокацией и грозят возмездием. Он настаивал, что «общественное мление» в Германии не простило императору его испуга и отступления в агадирском деле и что вторично так поступить императору уже не позволят.
6 мая 1913 г. Жюль Камбон уже определенно настаивает на неизбежности и близости нападения со стороны Германии и передает слова начальника штаба фон Мольтке: «Германия не может и не должна дать России времени для мобилизации… Нужно начать войну, не выжидая, чтобы круто раздавить всякое сопротивление». Наконец, в ноябре 1913 г. последовал многозначительный разговор в присутствии начальника германского штаба Мольтке между Вильгельмом и королем бельгийским Альбертом I. Альберт был очень взволнован тем, что услышал. Германский император заявил, что война с Францией неизбежна, что успех Германии в этой войне безусловно обеспечен. Мольтке, с своей стороны, сказал, что война не только неизбежна, но и необходима. Эта откровенность с бельгийским королем объяснялась, конечно, желанием позондировать почву: будет ли Бельгия сопротивляться, если немцы войдут в нее, направляясь, согласно плану Шлиффена, к северной незащищенной французской границе. Альберт немедленно дал знать об этом разговоре французскому правительству. Среди всех причин, которые все больше и больше гнали Вильгельма II к войне, была и еще одна, указанная выше; Жюль Камбон даже склонен в своих донесениях преувеличивать ее роль: Вильгельм II боялся все растущего влияния кронпринца, в котором пангерманисты и военные верхи видели истинного своего представителя. Это обстоятельство, личное, третьестепенное, совсем побочное, все же могло влиять в том смысле, что император нашел для себя целесообразным выступить открыто в роли воинственного политика.
По отзывам не только немецких, но и нейтральных и даже вражеских военных авторитетов, — сколько существует человечество, никогда еще на свете не было ни у кого такой могучей, с таким совершенством организованной, идеально снабженной, обученной и дееспособной армии, как немецкая весной 1914 г.
Выполнение плана Шлиффена, а следовательно, и победа через два месяца над Францией и Россией до концентрации последней своих сил казались несомненными. Все же следовало окончательно разрешить одно только сомнение: как поведет себя Англия? Выше я уже говорил о тех обстоятельствах, которые заставили германское правительство начать верить в эту изумительную фантазию: в английский нейтралитет. Тут прибавим лишь, что обстоятельства как бы умышленно складывались так, чтобы окончательно утвердить Вильгельма и Бетман-Гольвега в их гибельном заблуждении.
Весной 1914 г. сэр Эдуард Кэрсон, вождь ольстерцев, открыто стал готовиться к войне против трех католических провинций Ирландии. Вожди ирландцев (Редмонд, Диллон, Дьюлин) говорили все настойчивее, что они тоже не могут долее удерживать своих соотечественников от ответной мобилизации для предстоящей гражданской войны. Синнфейнеры приобретали в ирландском лагере огромное значение и оттесняли умеренных. И вот, 20 марта 1914 г. в Керро произошла знаменательная демонстрация: офицеры английского отряда, посланного, чтобы удержать ольстерцев, отказались повиноваться своему начальству. Другими словами, английская армия совершенно не сочувствовала будущей автономной Ирландии. За этими первыми офицерами последовали и другие. Правда, как сказано, этот «военный бунт» мало пугал правительство, некоторые члены которого даже прямо сочувствовали ольстерцам и вслух говорили об этом. Но парламентские бури, которые за этим последовали, были необычайно яростны. Не говоря уже о консерваторах, даже некоторая часть правительственной либеральной партии сочувствовала ольстерцам и снисходительно смотрела на ослушание офицеров. Между тем в Ирландии уже начались кровавые столкновения, и правительство не могло и не хотело их остановить, чтобы не нарываться снова на отказ идти против ольстерцев. «Что же удивительного, что германские агенты передавали, а германские государственные люди верили, что Англия парализована партийной распрей и идет к гражданской войне и что ее не следует принимать в расчет как фактор в европейской ситуации? Как могли они различить или измерить глубокие, невысказываемые соглашения[74], которые находились далеко под пеной, кипением и яростью бури», — пишет, вспоминая о весне и лете 1914 г., об этих ирландских событиях, первый лорд адмиралтейства в то время Уинстон Черчилль. Эти «глубокие невысказываемые соглашения» борющихся партий — консервативной и либеральной — именно и касались вопроса о сопротивлении германской политике. Ольстерцы тоже в этом не расходились с ирландцами умеренной фракции (Редмонда). Синнфейнеры расходились, но они были еще не так сильны в то время.
Так или иначе, значение этой англо-ирландской бури было в Германии очень сильно преувеличено. И любопытно, что германская дипломатия решила, чтобы уже окончательно успокоиться насчет Англии, применить по отношению к ней самый ласковый, самый предупредительный тон. Снова оживились и велись в самом дружеском тоне переговоры о полюбовном размежевании в Африке. Эта усиленная любезность Германии бросалась в глаза и была отмечена впоследствии членами тогдашнего британского правительства. В июне 1914 г. британская эскадра, побывавшая в Кронштадте, на обратном пути сделала визит германскому флоту в Киле и была принята с демонстративным дружелюбием. Шли банкеты, братанья между матросами и офицерами обоих флотов. Кильский канал только что был доведен после долгих работ до того, что мог пропускать сверхдредноуты, и это событие праздновалось флотами обеих величайших морских держав. Вильгельм II самолично явился, чтобы приветствовать английских моряков.
Резко вызывающая политика и тон по отношению к России и Франции в это самое время должны были еще больше оттенить внезапное и усиленное дружелюбие относительно Англии.
Правда, лорд Холдэн за несколько времени до войны сказал как-то германскому послу, — князю Лихновскому, что Англия ни в коем случае не потерпит разгрома Франции и окончательного установления гегемонии Германии на континенте. Об этом знал Вильгельм[75], знал, конечно, и канцлер Бетман-Гольвег. Но и тут план Шлиффена уничтожал всякие сомнения и колебания: чтобы вмешаться в войну и спасти Париж, Англия прежде всего должна создать боеспособную и громадную сухопутную армию, но это в восемь недель не делается, а через восемь недель все будет кончено, и английское вмешательство неминуемо запоздает и потеряет всякий смысл. А кроме того, и это самое важное, не таковы были обстоятельства в Англии, чтобы вмешаться. И не отвечала бы Англия любезностями на любезности, если бы она собиралась помочь России и Франции. На это довольно откровенно намекалось в Германии во время кильских торжеств.
В самый разгар этих празднеств Вильгельм II внезапно вернулся из Киля в Берлин: он получил телеграмму, извещавшую его о том, что сербские заговорщики убили в г. Сараево наследника австрийского престола Франца-Фердинанда и его жену.
Источник: lib.rus.ec.
Рейтинг публикации:
|