Глава XVI ВСТУПЛЕНИЕ СОЕДИНЕННЫХ ШТАТОВ В ВОЙНУ
1. Американский капитализм после окончания междоусобной войны 1860–1865 гг. Индустриализация страны. Протекционизм. Тресты. Новейшие явления в жизни американского финансового-капитала
Чтобы понять роль Соединенных Штатов в мировой войне и после мировой войны, необходимо хотя бы в нескольких словах вспомнить основные черты экономической эволюции этой страны в период, предшествующий катастрофе 1914 г.
Великий спор между землевладельческим капиталом и капиталом торгово-промышленным, начиная с XVIII столетия всюду решавшийся всегда в пользу торгово-промышленного капитала, в одних странах — в обстановке кровопролитных революций, в других — сравнительно менее насильственным путем (но непременно после длительной и упорной борьбы), в Соединенных Штатах привел к колоссальной по своим размерам междоусобной войне 1860–1865 гг. между плантаторским, рабовладельческим Югом и торгово-промышленным Севером. Борьба велась не на жизнь, а на смерть (убитыми, тяжелоранеными и умершими от болезней Соединенные Штаты потеряли в этой войне до 600 тысяч человек).
Победа Севера имела колоссальные экономические и политические последствия. Плантаторам не удалась их попытка отделиться от союза и образовать самостоятельное рабовладельческое государство, которое жило бы сбытом хлопка, сахара, табачных изделий промышленным странам Европы (и прежде всего Англии, которая именно поэтому очень сочувствовала в этой войне плантаторскому Югу). Север Соединенных Штатов прочно обеспечил за собой державное обладание этим неисчерпываемым рынком сырья.
Далее. Существование рабовладения во многих отношениях задерживало окончательное создание и укрепление тех правовых норм, которые решительно необходимы для беспрепятственного развития современного капиталистического строя. И рост американского капитализма именно с тех пор (точнее, когда раны, нанесенные страшной междоусобной войной стали заживать, т. е. с конца 70-х годов) начал принимать такие гигантские размеры, что в мировой конкуренции он уже в конце XIX в. занял положение грозного соперника, совершенно притом неуязвимого: экономически — потому, что он имел все нужное для дальнейшего своего развития и ни в ком и ни в чем не нуждался; политически — потому, что колоссальная держава, где он развивался, была защищена не только огромной собственной силой, но и счастливейшими географическими условиями. Побежденный и покорившийся Юг поправлялся экономически после междоусобной войны, правда, довольно медленно. Война окончилась в 1865 г., земледелие достигло уровня, на котором оно стояло до войны (т. е. в 1860 г.), лишь к середине 70-х годов; производство хлопка достигло прежнего уровня (т. е. уровня 1860 г.) только к 1880 г., производство сахара достигло довоенного уровня лишь в самые последние 90-е годы XIX в. Но одновременно с этими относительно скромными достижениями на Юге развивалась (особенно в последние двадцать лет XIX в.) громадная, прежде невиданная там, обрабатывающая промышленность.
Эта эволюция сближала Юг с Севером или, точнее, с Северо-Востоком республики, тем самым Северо-Востоком, который вел (и выиграл) войну 1860–1865 гг. против всех попыток южных штатов к отделению. С каждым десятилетием исчезали все основания, всякая почва политического сепаратизма, потому что сглаживалось экономическое своеобразие Юга. Одновременно шло хозяйственное срастание с Северо-Востоком полудикого, девственного, богатейшего Дальнего Запада, замиссисипских необозримых земельных пространств. Уже к середине 80-х годов функционировали четыре трансконтинентальные железные дороги от Атлантического океана до Тихого, и с этих пор для самого пышного расцвета аграрного капитализма, для самых смелых и в конечном счете всегда удачных применений машинной техники к сельскому хозяйству не было и не могло быть никаких препятствий.
Экономическое и политическое объединение Юга и Запада с Северо-Востоком дало промышленному Северо-Востоку беспредельные запасы нужного сырья, сделало Северо-Восток абсолютно ни от кого и ни от чего не зависимым. Машины (в том числе и паровые) были известны Северо-Востоку еще в конце XVIII в., но только в 30-х, 40-х, 50-х годах паровые машины стали играть серьезную роль в экономической жизни республики, — позже, чем во Франции, чем в Западной Германии, даже чем в Чехии.
Но с окончанием междоусобной войны, особенно же с конца 70-х и начала 80-х годов XIX столетия, картина резко меняется. Машинное производство приобретает колоссальное развитие. Гигантские машиностроительные заводы открываются ежегодно десятками, снабжают машинами всю страну и начинают работать на вывоз. Технические усовершенствования следуют одно за другим, и уже в 80-х годах XIX в. Соединенные Штаты занимают в этом отношении одно из первых мест на земле. Американская промышленность неслыханно усиливает производство, и свободные капиталы все охотнее бросаются не на землю, как прежде, а на фабрики, хотя и для сельского хозяйства их хватает. Небывалый никогда в истории человечества быстрый рост городов явился одним из внешних выражений этого процесса индустриализации страны. Рынок сырья, огромный, неисчерпаемый, дешевый, был дан самой природой, и только нужно было усиливать сеть железных дорог и подъездных путей, чтобы совершенно им овладеть и его использовать. Но американская промышленность гораздо менее спокойна была за рынки сбыта. Требования протекционной таможенной системы становятся с конца 80-х годов ХТХ в. все настойчивее и настойчивее.
Жестокие нападки республиканской оппозиции на слишком сдержанную и нерешительную внешнюю политику президента Кливленда во время выборной кампании 1888 г. были прямым последствием опасений и раздражения промышленного капитала. Новая экономическая политика, уже ни разу не менявшаяся с 1888 г. до настоящего времени, состояла в решительной борьбе против экспорта сырья из Соединенных Штатов и против импорта иностранных фабрикатов в Соединенные Штаты.
Уже президентская выборная кампания 1888 г. велась обеими партиями на почве борьбы за протекционизм (республиканцы) против свободной торговли (демократы). Выбран был республиканец Гаррисон, и победители приступили к выработке нового тарифа. Промышленники разнообразнейших специальностей широчайшим образом финансировали избирательную кампанию 1888 г. и требовали своей мзды: запретительных таможенных ставок, — причем обнаруживали большое нетерпение и бесцеремонность. Уже 7 мая 1890 г. председатель комитета путей сообщения Мак-Кинлей внес в конгресс проект нового тарифа. Защищал он свой тариф такой формулой: при свободной торговле (т. е. при свободе для иностранного ввоза) все дешево, но зато и все люди дешевы, как предприниматели, так и рабочие; при протекционизме — многое дороже, но зато и люди зарабатывают несравненно больше. Билль Мак-Кинлея прошел уже 21 мая того же (1890) года; он несколько задержался в сенате, но уже 1 октября 1890 г. стал законом. С этого времени колоссальный количественно, первостепенный по своей покупательной силе внутренний рынок попал в монопольное владение североамериканской промышленности.
Сравнительно с этим событием огромной исторической важности отходят на задний план много нашумевшие в 70-х. в конце 80-х и в 90-х годах споры биметаллистов, стоявших за расширение чеканки серебряной монеты, с монометаллистами, приверженцами исключительно золотой монеты. Владельцы серебряных рудников были ближайшим образом заинтересованы в биметаллизме, и вообще тихоокеанские штаты поддерживали биметаллизм. После нескольких колебаний и противоречивых решений победил монометаллизм. Жизнь бесспорно вздорожала после введения тарифа Мак-Кинлея, и биметаллистам это обстоятельство также было на руку, так как они имели возможность этот факт вздорожания объяснять также отсутствием свободной чеканки серебряной монеты. Возникшая в конце президентства Гаррисона третья партия, так называемая «популистская», была очень пестрой по своему составу (фермеры Запада, жаждущие серебряной монеты; рабочие, жалующиеся на дороговизну жизни и на условия труда; отчасти интеллигентские, отчасти рабочие приверженцы «социализма» Беллами). Популисты в общем шли с демократами против республиканцев. Они требовали введения подоходного налога в самом широком демократическом духе, огосударствления железных дорог, рабочего законодательства.
На выборах 1892 г. популисты получили 1 104 886 голосов, республиканцы — 5 175 582, демократы (Кливленд) — 5 556 543 голоса. Кливленд сделал попытку смягчить несколько тариф Мак-Кинлея, и в феврале 1894 г. правительство провело поправки к закону Мак-Кинлея (тариф Уильяма Вильсона). Но, конечно, это «смягчение» держалось очень недолго. В 1896 г. сам Мак-Кинлей был избран президентом, а уже 24 июля 1897 г. прошел новый тарифный закон, не только отменявший все «смягчения» Кливленда, но еще более запретительный, чем первый тариф Мак-Кинлея. Но и этим дело но кончилось: 5 августа 1909 г. прошел новый тариф (Пэна-Олдрича), еще более суровый, чем предшествующий.
Это была полная победа промышленных магнатов, распределителей трестов над потребителями, отныне отданными в качество совершенно беззащитной жертвы на самую вопиющую, истинно грабительскую эксплуатацию предпринимателей. Иностранная конкуренция совсем была изгнана из Соединенных Штатов. Нужно сказать, что эта эксплуатация потребителя в связи с обычными последствиями быстрого распространения машинного производства несколько обострила классовую борьбу в стране. Хозяйничанье гигантских трестов, жестоко злоупотреблявших своим монопольным положением, и эксплуатация рабочего труда — вот две основные причины, вызвавшие сначала успех организации «рыцарей труда» (Knights of Labor), которая уже в 1886 г. имела 730 тысяч членов, а потом Американской федерации труда, к которой примкнули громадные профессиональные союзы, фермерские союзы и отдельные рабочие организации в стране. Последние 35 лет перед войной отмечены были несколькими гигантскими стачками. В 1897–1898 гг. Евгений Дебс создал социал-демократическую партию, и она с тех пор не переставала расти и усиливаться. Развитию революционного социализма, впрочем, мешал ряд условий, связанных:
1) отчасти с «сверхприбылью» капиталистов, которая — с каждым десятилетием становилась все значительнее и из которой — квалифицированные по крайней мере — рабочие получили увеличение заработной платы;
2) с непрерывным притоком голодного и идущего на все условия, забитого нуждой эмигрантского пролетариата из Италии, Ирландии, Польши, западной России, неорганизованного, часто очень малосознательного, согласного наперед на все условия нанимателя.
Были и еще многие причины, но на них мы не будем тут задерживаться.
2. Начало погони за внешними рынками. Ориентация внешней политики Соединенных Штатов от Мак-Кинлея до Вильсона. Доктрина Монро, дополненная доктриной Джона Гея. «Открытые двери» в Китае
Могущественно развивающийся, уверенный в себе, избыточно снабженный сырьем и рабочей силой, социально устойчивый сравнительно более, чем в любой другой стране земного шара, американский финансовый капитал уже с конца XIX столетия не мог по принять резко агрессивного облика. Внутренний рынок, взятый в монопольное владение, оказался тесен. Началась погоня за рынками внешними.
Начиная с 1875 г. торговый баланс в Соединенных Штатах всегда почти (за тремя исключениями — 1888, 1889, 1893 гг.) сводился в пользу экспорта, перевес экспорта над ввозом становился с каждым десятилетием все значительнее. За тридцать последних лет XIX в. ввоз (ежегодная сумма) увеличился на 95 %, а вывоз — на 225 %, причем главную часть суммы вывоза хотя долгое время и составляло сырье, по все же вывоз фабрикатов не переставал прогрессировать и, наконец, взял окончательно верх над вывозом сырья: еще в 1880 г. сырье составляло 67,76 % вывоза, а в 1900 г. уже всего лишь 40,34 %. Что касается рынков сбыта, то подавляющая масса экспорта шла в Европу (особенно в Великобританию, Францию и Германию). Вот цифры, характерные для предвоенного времени. Экспорт Соединенных Штатов составлял в процентах:
Европейский сбыт уменьшался; сбыт в Канаду был под некоторой угрозой ввиду время от времени возникавшей в Британской империи протекционистской агитации. Вопрос о рынках не сходил с очереди дня.
Прежде всего империализм Соединенных Штатов обратился по линии наименьшего сопротивления — к странам Центральной и Южной Америки, где приходилось считаться с конкуренцией Англии и Германии. Особенно гигантскими успехами могла похвалиться германская промышленность на южноамериканских рынках.
Политическая сила Соединенных Штатов пришла на помощь капиталу. Когда в 1889 г. президент Гаррисон собрал в Вашингтоне «панамериканский съезд», он едва ли мечтал, что его стремления начнут сбываться уже через несколько лет. Приобретение Кубы в 1898 г., создание «Панамской республики» (которую Рузвельт просто отделил от Колумбии, когда Колумбия в недобрый час воспротивилась Соединенным Штатам в деле о концессии по прорытию канала) — все это было началом процесса, даже и теперь, после войны, не закончившегося. Никарагуа, Гаити, Сап-Доминго — все это в экономическом и финансовом отношении уже захвачено Соединенными Штатами. Конечно, Аргентина, Чили, Боливия, Бразилия еще держатся, но держатся, только старательно избегая конфликтов с грозным, всемогущим северным властелином. Капитал Соединенных Штатов не хочет знать (и не знает) никаких препятствий на «своем» континенте. Слово «нет» ему неизвестно на той колоссальной части земного шара, которая начинается на севере от канадской границы и на северо-западе от Аляски и кончается Огненной Землей на юге. Затем началось присоединение колоний. 15 февраля 1893 г. были присоединены необычайно богатые и плодоносные Сандвичевы острова, представляющий превосходный опорный пункт для экономической экспансии в восточной Азии. В 1898 г., после удачной войны с Испанией, были присоединены Филиппинские острова, еще более сблизившие Соединенные Штаты с Азией.
С конца 90-х годов XIX столетия экономическая экспансия в Азии, прежде всего в Китае, становится одной из главных целей американского капитализма. Захват или раздел Китая Японией и европейскими державами с этих пор становится идеей, весьма трудно осуществимой. Можно утверждать, что, собственно, центральными, руководящими идеями внешней политики Соединенных Штатов до великой войны 1914 г. были две: «доктрина Монро»[132] и «доктрина Гея» (Нау). Первая, выдвинутая в послании конгрессу президента Монро (Monroe) в 1823 г., гласит, что Соединенные Штаты во имя своей безопасности не могут позволить, чтобы какая бы то ни было европейская держава впредь утверждала свое владычество где бы то ни было на всем протяжении американского континента. Вторая «доктрина» была развита в циркуляре статс-секретаря Соединенных Штатов Джона Гея 3 июля 1900 г. по поводу «боксерского восстания» в Китае и ввиду явного желания великих держав захватить часть китайской территории. Джон Гей настойчиво указывал на необходимость гарантировать полную неприкосновенность китайской территории и сохранить за всеми державами, торгующими с Китаем, совершенно одинаковые права на всем протяжении китайской территории («открытые двери» — «open door» в Китае). Американский капитал вообще не желал дальнейшего раздела земного шара, особенно там, где не надеялся ничего выиграть.
Что Соединенные Штаты заинтересованы живейшим образом в сохранении европейского и внеевропейского «равновесия» и что они смотрят на себя как на резервную силу, которая должна непременно вмешаться в дело, если англичане окажутся недостаточно сильными, чтобы это равновесие сохранить, — эту мысль совершенно категорически выразил Теодор Рузвельт в 1911 г. в одном политическом разговоре, вовсе не предназначенном только для дружеских ушей, ибо собеседником Рузвельта был германский дипломатический сановник барон Эккардштейн[133].
Больше всего американская дипломатия не доверяла Японии, великой морской державе, явно нуждающейся в приращении территории.
Германия и Франция, подобно России в 1894 г., не дали Японии возможности полностью воспользоваться победой над Китаем и заставили ее отказаться от уже уступленного ей Китаем Ляодунского полуострова. Летом 1905 г. внезапное «дружеское посредничество» Рузвельта заставило Японию, во-первых, начать мирные переговоры с Россией и, во-вторых, помириться на гораздо менее выгодных условиях, чем можно было ожидать после непрерывных, казалось бы, удач на суше и на море. Ведь было ясно, что если бы Комура и Витте уехали в августе 1905 г. из Портсмута, ни на чем не договорившись, то с этого момента «наблюдательная роль» Соединенных Штатов начала бы самым серьезным образом стеснять Японию.
3. Позиция Соединенных Штатов с начала-мировой войны. Статистика американского сбыта воюющим странам в 1914–1918 гг. Задолженность европейских держав Соединенным Штатам. Значение разрыва с Германией
После всего сказанного мы не должны удивляться позиции, которую заняли Соединенные Штаты с начала мировой войны.
Прежде всего они попали в совершенно исключительное положение: вся воюющая Европа, не торгуясь и не считая денег, требовала у них военного снаряжения и колоссальной массы всевозможных фабрикатов. Правда, сбыт мог фактически идти только Антанте, а не Германии, потому что Германия с первого дня войны была изгнана со всех морей и блокирована английским флотом. Но и одна Антанта брала у Америки все, что только было возможно взять. И только страна, которая обладает гигантской промышленностью и добывает 64 % нефти, 39 % угля, 36 % железной руды, 2/3 меди, 2/3 хлопка, добываемых на всем земном шаре, могла удовлетворить этот спрос. Тут же добавляю, что, выкачав из стран Антанты за время мировой войны ее капиталы, Америка продолжала потом выкачивать остатки в виде процентов по займам, так что Антанта оказалась в неоплатном долгу.
Чтобы понять, до какой степени война обогатила Соединенные Штаты, достаточно сказать, что от начала существования этого государства (с первого года президентства Вашингтона) до начала войны 1914 г., т. е. за сто двадцать пять лет, в общей сложности, перевес вывоза из Соединенных Штатов над ввозом в них из других стран исчисляется в 9 с небольшим миллиардов долларов, а тот же перевес за время с августа 1914 г. до капитуляции Германии в ноябре 1918 г. равняется 10,9 миллиарда долларов. Значит, эти 4 года и 3 месяца войны были с точки зрения торгового баланса выгоднее для Соединенных Штатов, чем в общей сложности все сто двадцать пять лет (1788–1914 гг.) всей их предшествующей истории, хотя уже задолго до войны торговый баланс сводился почти всегда в пользу Соединенных Штатов. Уже в 1919 г. золотой запас Соединенных Штатов превышал 3 миллиарда долларов; но с тех пор он не переставал расти. И даже не это характерно, ибо ведь мы знаем, что еще до августа 1914 г. в распоряжении Соединенных Штатов было 1887 миллионов долларов золотом. Европа, правда, отдала (и продолжает отдавать) почти все свое золото, по у нее и до войны было его меньше, чем у Соединенных Штатов. Существеннее в данном случае то, что, кроме золота, Европа отдала Соединенным Штатам массу ценных облигаций. Одних только облигаций американских предприятий, прежде помещенных на европейских рынках, за время войны перешло в Соединенные Штаты почти на 10 миллиардов золотом. И этого мало. Европейские государства непосредственно задолжали Соединенным Штатам колоссальные суммы.
Вот некоторые, наиболее крупные, должники этого всемирного кредитора (в долларах).
Что касается Румынии, Греции, Югославии и т. д., то о них, как выразился один американский финансовый обозреватель, при учете должников Соединенных Штатов, «можно упоминать, а можно и по упоминать»: дело от этого нисколько не меняется.
Теперь понятны жизненнейшие интересы, неразрывно связавшие американский капитализм с Антантой. Поражение Антанты грозило банкротством, от которого прежде всего пострадал бы главный ее кредитор — Америка. Затем, Америке делить мировые рынки с одной Англией выгоднее, чем делить их с Англией и Германией. А что из этих двух партнеров от одного (Англии) отделаться ни при каких условиях невозможно, от другого же (Германии) весьма возможно, если активно помочь Антанте, — это было аксиомой, не подлежащей оспариванию. Тут даже нет нужды вспоминать о «голосе крови», об общих симпатиях и общей культуре двух великих англо-саксонских держав и о других столь нее возвышенных и поэтических мотивах, о которых так любили распространяться английские публицисты, чтобы понять, что Соединенные Штаты никак не могли занять антианглийской позиции.
«Если бы Германия победила, американская промышленная цивилизация неизбежно должна была бы бороться с ней за верховенство над всем миром. Ни один человек, который обладал не совсем элементарными историческими познаниями, не мог бы в этом сомневаться в декабре 1916 г. А Вильсон, конечно, обладал не только началами исторического знания», — так пишет историк и защитник покойного президента, Вильям Додд[134].
Переводя звучную формулу: «американская промышленная цивилизация» на более удобопонятный язык, мы получим вполне реальную мысль: Вильсон усматривал в победе германского финансового капитала жестокую угрозу в ближайшем будущем для капитала североамериканского.
Вот почему, когда подводная война непосредственно затронула интересы и престиж Соединенных Штатов, Вильсон, как мы видели, разорвал с Германией дипломатические сношения и стал готовиться к войне.
4. Перехваченное письмо Циммермана. Влияние опубликования этого документа. Объявление Вильсоном войны Германии
И все-таки даже после разрыва дипломатических сношений в Соединенных Штатах (в руководящих крупнокапиталистических кругах) рядом с усиливавшимся течением в пользу войны еще держалось кое-где мнение о том, что дальнейшее сохранение нейтралитета имеет тоже свои выгодные стороны, но дело было уже безнадежно: Вильсон бесповоротно решил воевать с Германией. К тому же еще одна роковая для Германии ошибка ее дипломатии как раз в эти критические дни нанесла окончательный удар всем приверженцам нейтралитета и сильно облегчила сторонникам войны их игру.
28 февраля 1917 г. президент Вильсон приказал опубликовать перехваченное письмо германского статс-секретаря иностранных дел Циммермана германскому посланнику в Мексике Экгардту. В этом письме Циммерман предлагал Экгардту обратиться к мексиканскому президенту Карранца с такого рода советом: не пожелает ли Карранца напасть на Соединенные Штаты в случае, если они объявят войну Германии? Германия бы финансировала этот поход, а Мексика могла бы в случае победы отнять у Соединенных Штатов Техас, Аризону и Нью-Мексико (которые раньше — до 1845–1848 гг. — принадлежали Мексике). А кроме того, не пожелает ли Карранца обратиться от своего имени и от имени Германии к Японии и попросить Японию, чтобы она, во-первых, расторгла свой союз с Антантой, а во-вторых, тоже напала бы на Соединенные Штаты?
Письмо было помечено 19 января 1917 г., т. е. еще почти за две педели до объявления беспощадной подводной войны и до разрыва сношений между Америкой и Германией. Первые два дня после опубликования этого изумительного документа в американской прессе, правда, был взрыв негодования, но все же замечалась некоторая осторожность. Во-первых, Вильсон не говорил, как в его руки попал этот документ, — значит, можно было предполагать, что, быть может, президент стал жертвой какой-нибудь мистификации. А во-вторых, — и это самое главное, — представлялось слишком абсурдным, невероятным, слишком карикатурным самое содержание документа. Предлагать Мексике, население которой почти в восемь раз меньше населения Соединенных Штатов и которая в сотни раз вообще слабее и беднее их, напасть на могучего соседа, который может уничтожить ее одним взмахом руки, да еще напасть на этого могучего соседа с чисто завоевательными целями и отнять у этого соседа территорию, равную почти всей Мексике, — уже это одно казалось карикатурной нелепостью. Надеяться же при этом на то, что «совет» мексиканского авантюриста и самозванного «президента» заставит Японскую империю вдруг изменить Антанте и начать войну с Соединенными Штатами, без малейшей, конечно, надежды на чью бы то ни было помощь в Тихом океане, — это уже выходило за пределы всякого вероятия.
Но это не было мистификацией. Уже 3 марта, через два дня после поднявшейся в Америке газетной бури, Циммерман счел необходимым начать оправдываться. Это оправдание и заставило впоследствии (уже после войны) одну германскую социалистическую газету заметить, что вот «все говорили у нас, что дипломатия заполняется неспособными аристократами и что пора дать дорогу талантам из буржуазии», а назначили в виде первого опыта Циммермана «из буржуазии», и он наделал таких дел, которые не пришли бы в голову и десятку самых дегенеративных аристократов.
Вот как оправдывался Циммерман, согласно сообщению, переданному 3 марта через Амстердам в Америку. Он, Циммерман, предлагал Экгардту начать переговоры с Мексикой только в том случае, если Вильсон объявит Германии войну, а ведь «самая важная черта в этом документе — его условная форма». Не виноват же он, Циммерман, что вследствие какого-то невыясненного предательства этот секретнейший документ попал действительно так страшно некстати в руки президента Вильсона. Вообще ему, Циммерману, все это очень неприятно.
После этих оправданий самого Циммермана и соответствующих статей немецкой прессы («Lokal Anzeiger» утверждал, что Циммерман далее обязан был придумать, как бы удержать Соединенные Штаты от войны с Германией) Вильсон уже не колебался относительно того, что войну следует начать возможно скорее (по существу вопрос был им решен еще в начале февраля). Да и широкие слои американского населения, раньше равнодушно относившиеся к войне, теперь, после опубликования циммермановского письма, уже смотрели на войну с Германией как на дело совершенно неизбежное. В самом деле, даже искуснейшая и сложнейшая провокация со стороны Антанты но могла бы так страшно повредить Германии, как внезапное опубликование этого перехваченного письма. (Кто именно похитил и доставил письмо Вильсону, — до сих пор остается невыясненным.)
После опубликования этого документа приверженцы нейтралитета умолкли окончательно[135].
2 апреля 1917 г. Вильсон явился вечером в заседание конгресса и прочел лично свое послание, в котором он объявлял о необходимости вступить в войну с Германией. 6 апреля конгресс всецело одобрил это решение и объявил «состояние войны» между Соединенными Штатами и Германией. Жребий был брошен. Теперь в сущности вопрос сводился только к тому, когда именно Германия признает свое поражение и сколько именно она потеряет.
Но обстоятельства как будто сговорились, чтобы германский народ не весь и не сразу это понял. В России разразилась революционная буря, которая с каждым месяцем становилась все шире и глубже. Что при этих условиях Россию нужно в ближайшем будущем снять со счетов и не рассчитывать на активное ее участие в военных действиях, это Антанта понимала, и она стремилась только к тому, чтобы Россия попозже вышла из войны (чего бы это самой России пи стоило). Понимала это и Германия, и, как наивно выразился тогда же умеренно-консервативный профессор Ганс Дельбрюк, редактор «Preussische Jahrbucher», только объявление Вильсоном войны помешало Германии «наслаждаться» (geniessen) русскими событиями. Но и среднему обывателю из соотечественников Дельбрюка эта неприятность со стороны Вильсона отчасти мешала «наслаждаться». Газетные утешения не очень помогали. «Соединенные Штаты — это Румыния», так остроумно определяли германские патриотические публицисты силу заатлантической республики. «Американская армия не может ни плавать, ни летать, — она не придет» (sie kann weder schwimmen, noch fliegen, sie wird nicht kommen), — так при дружном смехе и аплодисментах своей аудитории выразился один из вождей ярых патриотов и аннексионистов, член рейхстага Гергт. Усыпляли ли этим тревогу? В самом ли деле это остроумие казалось очень убедительным? Во всяком случае вступление Америки в войну как-то вдруг внесло очень существенное изменение в психологию не только социал-демократов большинства, но и партий мелкой и средней буржуазии: выиграть эту войну Германия никак уже не может; в лучшем случае — война должна окончиться вничью или с очень небольшими отступлениями от довоенного положения.
Мириться! Во что бы то ни стало и немедленно! И без фанфаронства и победоносного хвастовства, как при мирном предложении 12 декабря 1916 г., а на основах равенства: без победителей и побежденных. Эта идея овладела многими умами в Германии весной 1917 года.
Но образ действий Антанты показывал, что до мира еще далеко: летом 1917 г. комиссар Антанты Жоннар вывез насильственно из Афин короля греческого Константина, а власть над Грецией вручил Венизелосу, который и выступил вслед за тем против Германии, Турции и Болгарии. «Кто не с нами, тот против нас», — этого принципа держались обе борющиеся стороны.
Неизменные зловещие угрозы неслись из Парижа и из Лондона, угрозы, вполне одинаковые по смыслу и по тону и после всех редких еще тогда удач Антанты, и после всех самых тяжелых ее поражений. Полная капитуляция Германии и всех ее союзников — другого предложения Антанта не сделала ни разу. Агитация прессы всеми способами неслыханно разжигала страсти и заглушала редкие и слабые голоса, пытавшиеся остановить побоище.
Глава XVII МИРНАЯ РЕЗОЛЮЦИЯ РЕЙХСТАГА И БРЕСТ-ЛИТОВСКИЙ МИР
1. Влияние русской революции. Утомление в Германии и Австрии. Секретный доклад графа Чернина. Апрельская забастовка на берлинских заводах (1917 г.)
Германское правительство, с своей стороны, теперь уже не желало уступок и компромиссов. Не только военные, но и гражданские власти укрепились в убеждении, что при выходе из войны России Антанта пойдет, наконец, на мир, не дожидаясь далекой и нескорой помощи со стороны Америки.
В заседании рейхстага 15 мая 1917 г. канцлер Бетман-Гольвег заявил, что положение на театрах войны так хорошо (для Германии), как еще никогда не было. Россия казалась сокрушенной, относительно Соединенных Штатов утешались словом «блеф», обозначавшим, что Америка больше пугает словесными угрозами, чем думает серьезно развернуть свои гигантские силы и возможности. Теперь уже известно, что Гинденбург и Людендорф весной 1917 г. были уверены, что в августе того же года Германия заключит победоносный мир со всеми врагами. Что касается морского штаба, то он продолжал уверять, что в конце июля или в начале августа Англия, изнуренная подводной войной, будет просить Германию о даровании ей мира.
Но все эти слова уже не оказывали прежнего действия ни на рабочую массу, где популярность оппозиционной социал-демократической группы меньшинства все возрастала, ни на широкие слои тяжко страдавшей от материальных лишений мелкой и отчасти средней буржуазии, служилого люда, лиц интеллигентных профессий и т. д. Мир, мир во что бы то ни стало, или, точное, мир на основании status quo ante, на основании возвращения к довоенному положению — вот какая программа стала выявляться все более и более. Но эта программа была уже абсолютной невозможностью: во-первых, консервативные слои, аграрии и крупные промышленники (и стоявшие всецело на их стороне военные власти), ни за что не хотели лишаться плодов «победы», якобы уже близкой, и Бетман-Гольвег не смел даже заявить открыто, что Германия безоговорочно очистит Бельгию (в случае общего мира); а во-вторых, Антанта после вступления Соединенных Штатов в войну обрела такую уверенность в конечном разгроме Германии, что если бы даже Германия торжественно отказалась от всякой мысли о завоеваниях и в самом деле предложила вернуться к довоенному положению, то, конечно, со стороны Антанты последовал бы категорический отказ. Не забудем, что Антанта уже овладела секретным докладом Чернина императору Карлу — об истощении Австрии, что и без всяких секретных докладов истинное экономическое положение центральных держав было в Англии и Франции в достаточной степени известно, что, наконец, уже в августе 1917 г. в дипломатических и военных кругах Антанты окончательный разгром и капитуляцию Германии приурочивали к осени 1918 г. (и определенно об этом уведомляли, например, министра русского временного правительства Терещенко).
Таким образом, весной 1917 г. в германском народе был налицо глубокий раскол, непримиримое расхождение по вопросу о новом мирном предложении.
Русская революция, выдвинувшая лозунг «мира без аннексий и контрибуций», могущественно способствовала росту мирных настроений в тяжко утомленных войной германских рабочих слоях, и все замаскированные аннексионисты из числа лидеров социал-демократического большинства, вроде Давида, Зюдекума и несравненно более ловкого и осторожного, чем все они, Шейдемана, должны были тоже, скрепя сердце, перейти на платформу «мира без аннексий и контрибуций». Умеренный консерватор и патриот Дельбрюк, которого, как мы это видели, его патриотизм иногда заводит в логические дебри, определенно утверждает, что даже некоторые социал-демократы примкнули во время войны к гибельной формуле Людендорфа: добиваться установления таких границ, чтобы враги не могли осмелиться напасть на Германию. Дельбрюк совершенно правильно говорит, что подобная формула прикрывает собой требование всемирного господства и предъявление такого требования, конечно, уже само по себе способно было затянуть войну и этим погубить Германию. Ибо ясно, что государство, на которое никто не может осмелиться далее напасть, может всегда и всем навязать свою волю[136].
Теперь, в 1917 г., Шейдеман уже торопился расстаться с этой горделиво-патриотической формулой. Мелкая, средняя, даже некоторая часть крупной буржуазии (во главе с директором-распорядителем Гамбургско-Американского пароходства Баллином) тоже далеко уже не так была настроена, как хотя бы до выступления Америки, и часть этих классов тоже не прочь была поскорее окончить затянувшуюся опасную войну «вничью». Их представителем стал вождь партии центра Маттиас Эрцбергер, живой, беспокойный, очень способный человек, некогда (в 1914–1915 гг.) стоявший за аннексии, а в 1916 г. пришедший к мысли о страшно опасном положении Германии. Он был честолюбцем и карьеристом, но умным и широко ведущим свою игру карьеристом, и поэтому уже в 1916 г. стал заметно отдаляться от правительства. Весной 1917 г. он находился под сильным впечатлением попавшей в его руки секретной докладной записки австрийского министра графа Чернина молодому императору Карлу I (преемнику Франца-Иосифа, умершего 21 ноября 1916 г.).
Чернин подал 12 апреля 1917 г. императору Карлу и одновременно Вильгельму секретный доклад («Іmmediatbericht»), в котором указывал на полную невозможность для Австрии вести войну дольше осени и на то, что у самой Германии тоже не надолго хватит для этого сил; что обеим странам угрожает революция, вроде русской; что мир должно заключить немедленно. Из документа явствовало, что Австрия уже погибает и, конечно, мечтает заключить вскоре сепаратный мир. Документ стал известен Эрцбергеру. Эрцбергер тогда еще не знал того, что было спустя год разоблачено французским первым министром Клемансо: именно, что австрийский император уже отправил через своего шурина, офицера бельгийской армии, принца Сикста Бурбонского предложение президенту Пуанкаре о мире, причем брался повлиять на Германию, чтобы она уступила Эльзас-Лотарингию Франции. Из этого предложения ничего не вышло, но самый этот факт, а еще более — копия доклада Чернина, какими-то до сих пер не выясненными путями попавшая в руки Антанты, убедили Антанту окончательно, что полный разгром центральных империй обеспечен, — следует только еще некоторое время не заключать мира.
Эрцбергер и Шейдеман весной 1917 г. многого еще не знали. Но они твердо знали одно: нужно немедленно заключить мир. В апреле 1917 г. в Берлине на заводах, работавших на снабжение армии, разразилась грандиозная стачка; бастовало 125 тысяч рабочих и работниц. Одновременно серьезное брожение охватило рабочих в некоторых других промышленных центрах. Из Лейпцига правительство получило резолюцию 18 тысяч рабочих, в которой требовались, кроме достаточного снабжения населения углем и хлебом, еще демократические реформы и немедленное заявление о готовности Германии заключить мир без всяких аннексий. Это было очень грозным революционным симптомом. Русская революция начинала оказывать свое воздействие на умы рабочего класса. Вильгельм, правда, поторопился пообещать реформу безобразного закона о выборах в прусский ландтаг, но всего этого было мало, да и обещание пока было только на бумаге. Да и всемогущие в ландтаге землевладельцы открыто заявляли, что ни за что не согласятся с «демократизацией» ландтага. Граф Ольденбург фон Янишау произнес в Данциге 12 декабря 1917 г., когда монархии оставалось жить еще 11 месяцев, следующие слова: «Если в Пруссии будет введено всеобщее избирательное право, то, значит, войну проиграли мы». Но, конечно, в центре всех трудностей находился вопрос о мире. Стачки в Берлине и в Лейпциге кончились, но впечатление не проходило. Уже состоявшееся в апреле формальное и фактическое вступление Соединенных Штатов в войну черной тучей заволакивало германский горизонт. Продовольственная нужда все обострялась.
2. Подготовка и проведение мирной резолюции в рейхстаге. Отставка Бетман-Гольвега. Неудача Стокгольмской конференции. Неудача предложения папы Бенедикта XV
При этих условиях Эрцбергер, с одной стороны, Шейдеман, Давид, Эберт, с другой, решили провести через рейхстаг торжественную резолюцию в том смысле, что Германия готова мириться с Антантой на основе возвращения к довоенному положению. Мир без аннексий и контрибуций! Эта формула, принятая в Петербурге Советом солдатских и рабочих депутатов, должна была также лечь в основу мирной резолюции рейхстага[137]. Одновременно лидеры социал-демократии и Эрцбергер домогались также отставки Бетман-Гольвега. Канцлера губили в этот момент две между собой различные, но одинаково враждебные ему силы.
Почему, например, его не желал более Шейдеман? Потому, что с именем Бетман-Гольвега связывались воспоминания о начале войны, его ненавидела Антанта, он сказал 4 августа 1914 г. знаменитые, облетевшие весь мир слова, что нейтралитет Бельгии — клочок бумаги и т. д.; одним словом, как откровенно заявил Шейдеман 30 июля 1917 г.: «Если канцлер завтра уйдет, это облегчит мир».
А с другой стороны, почему под положение канцлера в это же самое время подкапывались Гинденбург и Людендорф, почему против него деятельно интриговал кронпринц, специально с этой целью явившийся из армии в столицу? Потому, что для них он был слишком нерешителен, сдержан, миролюбиво настроен, слишком мало склонен дожидаться победоносного мира. Мы хотим могучего мира, гинденбургского мира (einen Kraftfrieden, eincn Hindenburgfrioden) — таков был лозунг аннексионистов, приободрившихся под влиянием предстоящего выхода России из войны.
Непримиримые противоречия раздирали в этот момент политическую жизнь Германии, но все главные течения устремлялись одинаково против канцлера. 14 июля 1917 г. Бетман-Гольвег подал в отставку, а спустя пять дней, 19 июля, большинством 212 против 126 голосов в рейхстаге прошла «мирная резолюция». Большинство составилось из социал-демократии (шейдемановского толка), прогрессистов, центра и нескольких национал-либералов. Меньшинство — из почти всех национал-либералов, консерваторов и независимых социал-демократов (которые были недовольны редакцией резолюции и требовали более радикального тона). Резолюция высказывалась против аннексий, против насильственного мира, за мир по соглашению враждующих сторон (Verstan-digungsfrieden).
Эта резолюция не произвела в странах Антанты никакого другого действия, кроме усиления впечатления, что Германии приходится очень трудно. Ни Эрцбергеру, который еще в начале 1915 г. был сторонником аннексий, ни другим авторам резолюции во вражеском стане не верили. Да если бы и верили, ничего реального отсюда выйти не могло, потому что ведь сама Антанта решительно желала аннексий (в свою пользу) и ни за что не согласилась бы принять принцип, положенный в основу резолюции. Но Антанте не пришлось далее измышлять дипломатических хитростей, чтобы можно было свалить вину за продолжение войны на Германию. Дело в том, что едва только общими усилиями удалось удалить Бетман-Гольвега, как Гинденбург и Людендорф, кронпринц и Вильгельм поспешили резко отмежеваться от парламентского большинства и от его мирной резолюции, и консервативное меньшинство, вотировавшее против мирной резолюции (и представлявшее интересы крупного капитала и землевладения по преимуществу), оказалось вполне солидарным с военными властями, с династией и с новым канцлером.
Любопытная по-своему фигура был этот новый канцлер, Отто Михаэлис, бывший прусский комиссар по продовольствию. Указан он был Вильгельму теми, кто хотел достигнуть полного подчинения гражданских властей военным. Это была серая бездарность, дюжинный, бесталанный чиновник, из провинциальных дворян, усидчивостью и повиновением начальству сделавший себе карьеру, не имевший далее отдаленного представления о неслыханных трудностях, в борьбе с которыми уже начинали изнемогать центральные империи. Он сам откровенно заявил, что политикой никогда не занимался и вообще был только «современником» (Zeitgenosse) исторических событий — не больше. Его так и прозвали издевавшиеся над ним социал-демократы — «современник Михаэлис». Признавался он еще (тоже публично и печатно), что, собственно, хотел было отказаться от канцлерства, чувствуя полную свою непригодность, по раскрыл наудачу библию, вычитал утешивший его текст и согласился. Подобный человек и получил на первых же порах от военных властей задание: как-нибудь поскорее свести к нулю «мирную резолюцию» рейхстага. Михаэлис тотчас же это и исполнил, заявив в рейхстаге, что он надеется осуществить «цели Германии», не выходя из пределов мирной резолюции, — «так, как я ее понимаю» (so wie ich sie auffasse), — добавил он. А так как было известно, что Михаэлис больше всего по своим взглядам примыкает к крайним аннексионистам, объединившимся вскоре после этого (2 сентября 1917 г.) в новую «отечественную партию» (Vaterlandspartei), то дело было сделано. И в Германии и вне ее на «мирную резолюцию» посмотрели после этого как на нечто совершенно лишенное реального смысла и значения для будущего.
Состав рейхстага (выбранного еще в 1912 г. и просуществовавшего вплоть до ноябрьской революции 1918 г.) был дробный, прочного большинства по многим вопросам составить было нельзя. Вот каков был численный состав партий рейхстага в 1917 г.:
правые партии — 44 консерватора, 27 членов «германской фракции» (консерваторов более умеренного оттенка), 49 национал-либералов;
«центр» — католики, иногда шедшие с правыми, иногда с левыми — 90 человек;
левые партии — 45 прогрессистов, 89 социал-демократов большинства и 21 независимый, 18 поляков (голосовавших в те годы всегда с левыми);
наконец, 14 «диких», не принадлежавших ни к какой партии или принадлежавших к национальным меньшинствам (датчане, эльзасцы). Мирная резолюция 19 июля прошла только потому, что Эрцбергер, вождь, партии центра, а за ним и вся партия (представлявшая в значительной степени мелкую и среднюю католическую буржуазию южных государств Германии, а отчасти Рейнланда) почувствовали необходимость как можно скорее заключить мир, так как социальные слои, ими представленные, начинали тоже беспокоиться и роптать.
Слова Михаэлиса, похоронившие эту мирную резолюцию, настроение военных властей с Людендорфом во главе — все показывало, что аннексионисты очень уж уповают на близкую победу вследствие развала русского фронта и что так же легкомысленно, как они вовлекли Америку в войну, они теперь убедили себя, что успеют справиться с Антантой раньше, чем Америка развернет свои силы. Речи Эрцбергера в негласном заседании лидеров парламентских партий 4 и 6 июля 1917 г., предшествовавшие мирной резолюции, не произвели на Вильгельма, кронпринца, Людендорфа и Гинденбурга никакого впечатления.
Эрцбергер указал на провал надежд, связывавшихся с подводными лодками, подчеркнул, что о военном одолении врагов нечего и думать, что нужно искать дипломатических путей к миру, что через год положение будет еще хуже, а между тем лишний год войны потребует новых 50 миллиардов марок золотом и новых колоссальных человеческих гекатомб. Но Людендорф на все подобные указания тогда говорил только: «Дайте нам победить» (lassen Sie uns siegen). А сам император, беседуя на приеме с лидерами рейхстага, именно с лидерами левых партий, и заговорив о разгроме русских войск у Тарнополя (в том же июле 1917 г., после так называемого почему-то «наступления Керенского»), с восхищением и смехом заявлял: «Где появляется гвардия, там нет места демократии» (Wo die Garde auf'lritt, da ist kein Platz fur die Democratic). Прием у Вильгельма в эти июльские дни 1917 г. вообще очень встревожил народных представителей: они, говоря словами участника приема Пайера, как будто поняли, что опасно оставлять такую власть в руках подобного человека. Перед ними, представителями измученного народа, неистово истребляемого неприятелем и голодом, жаждущего мира и только мира как можно скорее, Вильгельм вдруг принялся весело вышучивать «мир по соглашению», мир дипломатический (а не «военными средствами»), словом, тот мир, к которому именно стремилось большинство рейхстага. Вот как он, Вильгельм, понимает мир по соглашению: «Мир, при котором берут у врагов деньги и сырье и кладут в собственный карман».
Перед народными представителями, за которыми стояли глухо раздраженные, угнетенные войной и недоеданием рабочие массы, он стал рисовать такие заманчивые перспективы: как только окончится эта война, нужно будет соединиться с Францией, взять под свое начало весь европейский континент, и тогда начать уж новую, «настоящую» войну против Англии[138]… Об этом перед лицом народных представителей восхищенно мечтал человек, относительно которого нелегальные листовки, распространявшиеся тогда по всей Германии, ядовито спрашивали: почему он и его сыновья никогда, даже издали, не приближаются к полю битвы?
При подобных настроениях правящих кругов как Германии, так и Антанты речи быть не могло о мире, пока одна из сторон не будет раздавлена. Коснемся в двух словах попыток приблизить мир, сделанных летом и ранней осенью 1917 г.
Первая связана с социалистической конференцией по вопросу о мире, бывшей в Стокгольме 4—18 июня 1917 г. Собственно, это был съезд социал-демократических лидеров некоторых нейтральных стран, а также немцев и австрийцев. Ни Англия, ни Соединенные Штаты, ни Франция не дали паспортов своим социалистам, желавшим отправиться в Стокгольм. Правда, был бельгийский делегат Гюисманс, а кроме того, Шейдеману удалось частным образом встретиться и побеседовать с возвращавшимся из Петербурга французом Лафоном; с другим французом — Альбером Тома — говорила датская делегатка Нина Банг. Результаты конференции были неутешительны. Все разбилось об эльзас-лотарингский вопрос. Немцы категорически отказывались признать справедливой передачу Эльзас-Лотарингии французам, французы и некоторые представители нейтральных стран — голландец ван Коль, швед Яльмар Брантинг — заявляли, что без этого условия не может быть и речи о мире.
Не менее неутешительно было, конечно, и полное отсутствие англичан и американцев на съезде (да и французов в сущности не было, Лафон и Тома ни разу не появились на заседаниях, а Тома не захотел и встретиться ни с одним немцем или австрийцем даже частным образом). Вести из России доставил побывавший в Петербурге в 1917 г. датчанин Боргбьерг. Совет рабочих и солдатских депутатов стоял за мир без аннексий и контрибуций и за самоопределение народностей. Совет сам желал созвать конференцию для содействия миру, а поэтому Стокгольмская конференция его не интересовала, тем более, что на прибытие англичан, американцев, французов, итальянцев в Стокгольм нельзя было рассчитывать; без них же сколько-нибудь серьезных результатов добиться было нельзя, и даже демонстративного смысла конференция без них не имела.
«Мы, вернувшиеся из Стокгольма, не могли отрешиться от убеждения, что конференция как таковая потерпела неудачу», — говорит Шейдеман в своих мемуарах[139]. Но гораздо любопытнее то, что он говорит о настроениях в Берлине. Эти настроения подействовали на них, возвратившихся из Стокгольма, прямо подавляющим образом: «В прессу и в буржуазную общественность не проникало ничего о нашем отчаянном положении, и среди буржуазных партий вовсе не было даже понимания приближающейся катастрофы. Впрочем, были также социал-демократические депутаты рейхстага, которые не могли дать себе отчета о положении и все еще легковерно поддавались настроениям, создаваемым высшим военным командованием и его бюро прессы».
Никогда за время войны официальная ложь не лилась такими потоками, как именно тогда, с весны 1917 г. и вплоть до разгрома осенью 1918 г. Дело в том, что нужно было во что бы то ни стало заглушить беспокойство, вызванное вступлением Соединенных Штатов в войну, поддержать дух — для последней общей ставки на карту всего, что еще можно было поставить. «Рейхстаг жил в сказочном мире»[140], а не в мире реальностей.
Каждый день печатались известия о новых и новых торговых судах, потопленных германскими подводными лодками; и действительно, успехи подводных лодок были очень значительны. Но прошло шесть месяцев и год, и больше после 1 февраля 1917 г., а Англия все еще не начинала голодать, все еще продолжала борьбу не на жизнь, а на смерть. Прежде всего Англии пришли на помощь Соединенные Штаты, грандиозно усилив свое судостроение. На американских верфях еще в марте 1917 г. (перед самым объявлением Вильсоном войны) работало в общем около 25 тысяч рабочих; во второй половине 1917 г. — 170 тысяч; в 1918 г. — уже 300 тысяч человек. Были у Англии и другие ресурсы.
Теперь мы уже знаем, что еще в 1914–1916 гг. все потери торгового флота Великобритания успевала почти полностью покрывать постройкой новых судов, но что с открытием 1 февраля 1917 г. беспощадной подводной войны со стороны Германии положение круто изменилось. Потери так неслыханно увеличились, что Англии нечего было и думать угнаться за ними и бороться со злом только одним усилением судостроения. На это и рассчитывали, об этом и мечтали фон Тирпиц, Гинденбург, Людендорф, Вильгельм и все агитировавшие за беспощадную подводную войну. Но они и тут сделали ошибку. Элементарное знание английской истории могло бы их убедить, что Англия в критический момент пускает в ход все без исключения силы и средства, абсолютно ничем не стесняясь, хотя никогда и не произносит при этом вслух никаких изречений о «нужде, не знающей закона», а с другой стороны — умеет взвешивать размеры опасности от тех или иных своих актов.
Ллойд-Джордж обратился к Голландии, Норвегии, Дании, Швеции с настойчивой просьбой выдать Англии их торговый флот «для временного пользования» (for temporary use). «Просьба» подобного рода, когда просительницей является Британская империя, всегда заслуживает самого внимательного и участливого отношения, так как английский военный флот может в крайнем случае обойтись и без согласия заинтересованных держав, а просто увести из соответствующих гаваней все торговые суда нейтральных держав. Английская дипломатия и не скрывала, что отказ ее, правда, огорчит, но нисколько не обескуражит… При этом давались выгоднейшие гарантии и материальные компенсации. Обдумать ответ разрешалось, но тут же рекомендовалось не очень много времени посвящать на размышления относительно исполнения этой «просьбы».
В переводе на общепонятный язык всем четырем нейтральным державам предлагалось: либо выдать свои флоты англичанам и получить за это богатое материальное вознаграждение, сохранив за собой вместе с тем все милости Антанты в настоящем и будущем; либо, отказав Ллойд-Джорджу, все же лишиться своего торгового флота, но уже без всякого вознаграждения, и вступить вместе с тем в открытую войну или, в лучшем случае, во враждебные отношения с Антантой. (А что Антанта непременно победит рано или поздно, в этом нейтральные правительства — кроме разве Швеции — уже не сомневались после вступления Соединенных Штатов в войну.) При этих условиях выбирать долго не приходилось. «Просьба» показалась более чем убедительной. Нейтральные державы фактически предоставили Англии весной 1918 г. почти полностью свои торговые флоты. На этом-то и провалились окончательно все расчеты германского главного командования, которые, впрочем, и без этой чрезвычайной меры долго еще не могли бы осуществиться. А во времени и была главная сила. Борьба англичан против подводных лодок в 1917–1918 гг. так усилилась при помощи совсем новых технических приемов, столько подводных лодок погибло при экспедициях, что и с этой стороны германскому командованию приходилось пересматривать все свои первоначальные расчеты. Но это знали и, главное, оценивали по достоинству в Германии немногие. Большинство ликовало, читая ежедневно о десятках тысяч тонн потопленных судов и высчитывая, насколько еще у Англии хватит запасов и сил для сопротивления.
Другая попытка положить конец войне произошла в августе сентябре 1917 г. и была столь же безуспешна, как и усилия Стокгольмской социалистической конференции. Папа Бенедикт XV через посредство своего нунция в Баварии монсиньора Пачелли спросил германское правительство об условиях, на которых оно заключило бы мир, и, в частности, отказывается ли оно от Бельгии. Одновременно папа повел переговоры с лордом Сэлисом, посланником Англии при Ватикане. Германия ответила насчет Бельгии уклончиво, но выразила готовность начать переговоры. Англия отклонила предложение вести переговоры, и лорду Сэлису запрещено было продолжать разговор об этом с папской курией. Любопытно, что в разгар этих тайных переговоров с папой Бенедиктом XV, на заседании германского «коронного совета» в Бэльвю 11 сентября 1917 г. решено было, хоть и с оговорками, сильно подрывавшими значение этого шага, отказаться от Бельгии, если путем этой «жертвы» можно будет заключить мир. Но уже через три месяца, 11 декабря 1917 г., когда шли переговоры в Брест-Литовске, Гинденбург и Людендорф заявили канцлеру, что общее положение для Германии настолько улучшилось, что незачем уже отказываться от завоеванной Бельгии. Трагедия была еще и в том, что Людендорф, фактически в тот момент распорядитель политики Германии, абсолютно не понимал умонастроения врагов: он в самом деле посмотрел на Брест-Литовск как на начало общей победы Германии. 13 январе 1918 г. в Вене (14 января) и в Берлине (28 января) вспыхнули гигантские стачки среди рабочих, работающих на оборону. Были выставлены политические требования — и прежде всего заключение мира. Движение было подавлено: это было время мнимых триумфов в Брест-Литовске.
3. Брест-Литовский мир и его значение в истории мировой войны
Нас тут Брест-Литовский мир интересует не как событие русской истории, которой мы в этой книге не касаемся, но как событие в истории Запада, и только с этой точки зрения мы постараемся определить его значение. Уже 28 ноября 1917 г. начались предварительные переговоры, а 17 декабря в Брест-Литовске начались заседания представителей обеих сторон. С немецкой стороны руководящую роль играли не дипломаты, вроде фон Кюльмана, и подавно не австрийский делегат граф Чернин, но генерал Гофман, точнее, посылавший ему свои приказы Людендорф. Им представлялось, что все без исключения требования их непременно будут приняты, так как Россия воевать дальше не в состоянии. Прежде всего они стремились к полному присоединению к Германии всего Остзейского края (именно так толкуя принцип «самоопределения народностей») и к отделению Украины. 9 февраля 1918 г., после долгих споров, длившихся больше 1 1/2 месяца, Германия и ее союзники заключили мир с внезапно самозародившейся мирной делегацией Украины, которую они решили рассматривать как отдельное государство. На другой день после этого Троцкий прервал переговоры, заявив, что война считается оконченной, но мир не подписан[141].
Тотчас же Людендорф приказал начать оккупацию всего Остзейского края, а заодно уж и Украины (под предлогом ее защиты от Советской власти). При этих обстоятельствах Советское правительство приняло все условия, и 3 марта 1918 г. в Брест-Литовске мир был подписан. Советское правительство протестовало против насилия в своем обращении к трудящимся массам всего мира.
В Брест-Литовском мире и сказалось роковое, безнадежное непонимание как гражданскими, так и военными властями Германии (и не только ими, но почти всем рейхстагом) истинного положения вещей.
На первый взгляд все обстояло блестяще: немцы в Пскове, немцы в Одессе и в Таганроге, немцы на Кавказе, плодоносная Украина в их руках, Польша давно в их руках; Курляндия, Эстляндия, Лифляндия «поручили» своему дворянству самоопределиться, и оказалось, что эти страны единодушно желают присоединиться к монархии Гогенцоллернов, Литва тоже не прочь сделать это; в Финляндии высадился немецкий отряд, и Финляндия вскоре пожелала, чтобы на ее троне сидел Филипп, герцог Гессенский. Словом, казалось бы, самые необузданные мечты исполнялись, налицо новая наполеоновская всемирная империя, но не с Парижем, а с Берлином во главе. Уже писались в Германии (весной 1918 г.) деловитые брошюры о том, как возможно будет организовать и использовать Сибирскую железную дорогу, как отныне целесообразнее в германских интересах организовать Хиву, Бухару, Туркестан, Мерв.
Все обстоит на востоке превосходно. Нужно только довершить дело на западе, перевезти туда все войска, какие только можно убрать с востока, и раздавить сопротивление Антанты.
Тут еще подоспели мирные переговоры с Румынией, которые уже в марте выяснили всю колоссальность германской победы, а 7 мая 1918 г. Германия, Австро-Венгрия, Болгария и Турция заключили в Бухаресте мир с Румынией, которая после выхода России из войны, конечно, не могла продолжать борьбу. Обширная территория была уступлена румынами в пользу Австро-Венгрии, вся Добруджа отошла к Болгарии. Все железные дороги и все ресурсы Румынии во время войны поступали в распоряжение ее победителей. В частности, германский капитал поспешил захватить в свои руки все нефтяные богатства Румынии. Сверх того, на Румынию была наложена тяжкая контрибуция (под видом возмещения германским, австрийским и болгарским гражданам и предприятиям всех убытков). Людендорф боялся теперь только одного: не продешевить на западе, не мириться теперь ни на чем, кроме очень больших аннексий. И прежде всего, — ни в коем случае не отдавать Бельгию. Еще до подписания Брест-Литовского мира Людендорф окончательно захватил в свои руки вопрос о конечных целях войны, и его оптимизм не имел пределов.
Вот образчик. Он, или его устами Гинденбург, обиженным тоном говорит Вильгельму (имея в виду уже готовящееся общее наступление весной, — слова его относятся к 7 января 1918 г.): «Ваше величество не будете же требовать, чтобы я представил вашему величеству проекты операций, принадлежащих к числу труднейших в истории, если они не необходимы для достижения военно-политических целей». Вдумаемся в эти слова. Это значит, что Людендорф обижен: как это Вильгельм мог помыслить отдать Бельгию? И если в самом деле император хочет отдать Бельгию, то не стоит им, Людендорфу и Гинденбургу, даже рук пачкать чернилами, вырабатывая трудные планы для весеннего наступления: что мир, отдавая Бельгию, можно заключить хоть завтра, что враги с радостью за это ухватятся, в этом они нисколько не сомневаются. А Антанта, на деле, в это время уже ни за что не помирилась бы ни на чем, кроме отказа Германии от завоеваний на востоке, от Эльзас-Лотарингии и части колоний, при условии полного расчленения Турции и Австрии. И это еще в лучшем для Германии случае.
Такой безнадежный туман обволакивал в этот роковой, последний год германскую главную квартиру и мешал ей видеть страшную действительность. Представители германского генерального штаба считали, что Брест-Литовский мир есть, в самом деле, прочная победа. И как измученный путник видит мираж, так и им всю зиму, всю весну, все лето 1918 г. мерещились поезда с украинским хлебом, вассальный царек в Финляндии, вассальный гетман в Киеве, вассальный Антверпен на одном конце, покорные Одесса и Таганрог на другом конце… Это были мечты. А реальностью Брест-Литовского мира было получение из Украины 9132 вагонов хлеба (по 200 центнеров на вагон) из коих 7/17 частей — на Германию, или, по подсчетам Дельбрюка (в его показаниях перед следственной комиссией рейхстага), 75 миллионов фунтов хлеба на 67 миллионов немцев, т. е. около фунта на человека. Один фунт с небольшим на человека — вот все, что получила Германия от своих побед на востоке, «завоеваний» и достославного мира в Брест-Литовске (не ежемесячно по фунту, а один фунт за все время войны!)[142]. Этот фунт был оплачен бесполезным пребыванием в России целой немецкой армии как раз в те месяцы, когда на французских полях окончательно решалась участь Германии. Правда, кроме того Германия получила из Украины 56 тысяч лошадей и 5 тысяч голов скота. И этим исчерпано было все, что она оттуда успела добыть. Главное же — хлеб прибыл в количестве фунта с небольшим на человека!
Но этот украинский «фунт хлеба» был оплачен еще более дорогой ценой. Дело в том, что насколько выгодное (для Германии) впечатление произвела в измученных войной народных массах Антанты самая весть о начале мирных переговоров Брест-Литовске, настолько все было испорчено и повернулось во вред Германии, когда были узнаны хищнические условия, поставленные германскими генералами, и когда произошла оккупация обширных русских территорий. Сначала, в первый момент, в рабочих кругах Франции, Англии, Италии говорили о том, что нужно сделать то же самое и принудить свои правительства окончить бойню и начать переговоры; потом — после обнародования условий трактата, после оккупации Украины и других земель, после протеста Советского правительства — это настроение изменилось. И тогда-то империалистски настроенные правители Антанты получили возможность снова, с усиленной энергией пропагандировать свой старый мотив: «война до полной победы». Конечно, лицемерные сожаления о русских потерях и т. д. были в данном случае лишь благодарным агитационным материалом. Антанта решила во имя исключительно своих собственных интересов не дать Германии воспользоваться добычей.
1) Если бы Брест-Литовский мир был реализован прочно и надолго, то это означало бы такое колоссальное усиление Германии, при котором Франции оставалось бы лишь признать себя вассальной страной, а Англии пришлось бы думать о защите Индии от непосредственного немецкого нападения. Именно безмерность, чудовищность немецких захватов на востоке и сделала окончательно невозможным мир с Антантой до полного разгрома Германии. Дать Германии передышку хоть в пять-шесть лет — значило дать ей возможность организовать все эти свои вассальные и полувассальные царства — Украину, Кавказ, Польшу, Литву, Курляндию, Остляндию, Лифляндию, Финляндию, дать возможность экономически и стратегически их использовать, после чего ждать новых германских нападений: на Париж — по старой бельгийской дороге, на Индию — по новой персидской дороге (потому что, владея Кавказом и распоряжаясь вассальной Турцией, конечно, Германия без малейшего труда овладела бы Персией и Персидским заливом).
Следовательно, с точки зрения Антанты, единственный шанс спасения заключался именно в том, чтобы не дать Германии нужной ей передышки, а непременно продолжать войну, пользуясь тем, что Германия не может успеть во время войны организовать и использовать новые свои колоссальные приобретения, и притом не просто «победить» Германию, не примириться, скажем, на том, чтобы Германия отказалась от завоеваний на западе, но сохранила бы свои завоевания на востоке (ибо тогда все равно оставалась бы, как сказано, серьезнейшая опасность дли Антанты в будущем), а непременно разгромить Германию совсем покончить с ней как с самостоятельной военной державой, нанести ей такой сокрушительный удар на западе, чтобы она принуждена была немедленно выпустить все из рук на востоке. Брест-Литовские мирные условия позволили крайним империалистам в странах Антанты развить самую ярую агитацию против тех, кто все громче и громче начинал требовать прекращения побоища. Группа Асквита, которая стояла за мир с Германией на сравнительно более умеренных условиях, после Брест-Литовского мира смолкла, а между тем еще осенью 1917 г., когда переговоры начинались, в Англии о лозунге «полный разгром» говорили несравненно меньше, чем в 1914–1916 гг., и даже среди средней и крупной буржуазии жажда скорейшего мира все возрастала. Это отметила тогда же и германская пресса всех направлений. И все это изменилось, когда аннексионистская программа восторжествовала в Брест-Литовске. С этой точки зрения Брест-Литовский мир в том виде, как его пожелало германское главное командование, не только отдалил возможность мира Германии с Антантой, но окончательно предрешил, что если Германия будет побеждена, то ни на чем, кроме полнейшей капитуляции, кроме безусловной и беспрекословной покорности с ее стороны, кроме решительного превращения ее в объект, которым можно распоряжаться по произволу, враги не примирятся.
2) Брест-Литовский мир имел могущественнейшее агитационное значение прежде всего для рабочих масс Антанты, а затем для рабочих Германии и Австрии. «Воздержание» германской социал-демократии при голосовании в рейхстаге по вопросу о принятии Брест-Литовского мира было истолковано как лицемерие самого низменного свойства. Все понимали, что социал-демократы большинства, во главе с Давидом, такие же радующиеся в душе брест-литовским успехам аннексионисты и патриоты, как и сидящие правее их партии; точно так же все поняли потом, что если Шейдеман в своих записках мягко прощает это «воздержание» и подчеркивает, что лично он был за отклонение условий мира (при предварительных партийных совещаниях), то он только потому был тогда столь радикален, чтобы именно написать об этом впоследствии в своих записках, а главное — потому, что все равно колоссальное большинство в пользу принятия Брест-Литовского договора было в рейхстаге обеспечено. Все это произвело громадное впечатление во всей Европе, и правительства Антанты поспешили, конечно, это впечатление в своих целях использовать. «Вот германский мир! Вот что Вильгельм и его генералы делают с народами, которые хотят с ними мириться. Вот та поддержка, которую германские социал-демократы оказывают социалистическому русскому правительству!»
Вариации на эти темы составили чуть ли не главное содержание антигерманской пропаганды в Англии и Америке (заведовали этой пропагандой лорд Бивербрук и лорд Норсклифф). Во Франции протест Советского правительства против Брест-Литовского мира произвел впечатление, которое, по утверждению наблюдателей, ни с чем нельзя сравнить, притом произвел это впечатление именно в наиболее радикальных слоях рабочего класса, где говорили, что войну можно и должно закончить революционным путем: против «грабительского мира» протестовало ведь коммунистическое правительство, принужденное его подписать, правительство, во главе которого стоял Ленин, лидер левого крыла в Циммервальде и Кинтале. В нейтральных странах (особенно в Швейцарии, Дании, Голландии, Швеции) возмущение Брест-Литовским миром и особенно поведением германской социал-демократии в этом вопросе было в рабочих кругах весьма определенное. Ничто в ее прошлом так не повредило ей, как поведение в эпоху Брест-Литовска.
Все это, конечно, создавало благоприятную атмосферу для держав Антанты, твердо решивших продолжать борьбу вплоть до капитуляции Германии и до осуществления намеченных Антантой завоеваний. Конечно, Антанта и до Брест-Литовского мира и без Брест-Литовского мира была полна завоевательных стремлений и хотела разгромить Германию, но рядом с этим и в Англии, и во Франции, и в Италии уже проявлялась страшная усталость, раздражение в массах, жажда мира. Все это были факторы, которые, казалось, в 1917 г. могли бы отчасти помешать правителям Антанты провести полностью всю их завоевательную программу. А Брест-Литовский мир, в том виде, как он был заключен, именно вследствие совсем неумеренных захватов на востоке, — облегчил правительствам Антанты дальнейшую агитацию против Германии. Грабительские условия Брест-Литовского мира были роковой ошибкой германской военной партии и явились одним из обстоятельств, потом облегчивших проведение подобных же условий в Версале, в 1919 г. Об этом теперь не спорят и в германской историографии. Не заключение мира с Россией, а грабительские условия этого мира — вот что повредило Германии. Английское и французское правительства с самого начала войны высказывали желание разгромить Германию, но только после конца брест-литовских переговоров могли окончательно зажать рот всем, кто уже в 1917 г. громко и настойчиво начинал требовать мира.
3) Наконец, Брест-Литовский мир со всеми его последствиями имел еще одно чрезвычайно существенное значение. Правда, в первое время рабочие Германии и Австрии, страшно утомленные войной, измученные недоеданием, были довольны тем, что (как им внушалось) «голодная блокада», наконец, прорвана, что богатая Украина их накормит, наконец, что воевать отныне придется лишь на одном фронте и, следовательно, война (что тоже им внушалось) скоро окончится. Лишь постепенно, когда обнаружилась вся ничтожность реальной продовольственной помощи со стороны Украины и когда — с конца лета 1918 г. — оказалось, что воевать стало на западном фронте еще труднее, чем прежде, это настроение стало снова (и уже окончательно) резко меняться, и тогда о Брест-Литовском мире стали говорить как о новом обмане рабочего класса и т. п. Но более существенным и непосредственным результатом Брест-Литовского мира было то явление, которое германские генералы начали тогда же называть «большевизацией» (die Bolschewisierung) солдатских масс германской оккупационной армии на востоке.
Вильгельм впоследствии, с отличающей его иногда непосредственностью, признавался, что германское верховное командование «значительно недооценило заразительность» большевизма для Германии и прежде всего для ее войск[143]. Фактически дело получило такой оборот, что германские войска, летом и осенью 1918 г. перебрасываемые с востока на западный фронт, были часто настроены очень раздраженно, а некоторые солдаты даже вполне революционно, и их настроение все ширилось и распространялось по мере того, как все страшнее свирепела война на западном фронте. Теперь нет уже ни малейших сомнений, что пребывание в оккупированных частях революционной России сильнейшим образом повлияло сначала на отдельные части германской армии, а потом и на всю германскую армию. Но это стало резко сказываться только тогда, когда начались систематические неудачи.
Таковы были последствия Брест-Литовского мира, в конечном счете гибельные для Германской империи. Но все это сказалось лишь впоследствии, правда, очень скоро, в том же навеки памятном в истории 1918 г. А пока, сейчас после Брест-Литовского мира, все казалось для германского правительства опять, после долгого перерыва, таким лучезарным, удачным, обнадеживающим. Оставалось только сделать последнее, великое усилие. Обе стороны готовились к решающему столкновению. Неслыханная в летописях человечества трагедия приближалась к концу…
Глава XVIII ПОСЛЕДНЕЕ ГЕРМАНСКОЕ НАСТУПЛЕНИЕ И ПЕРЕЛОМ В МИРОВОЙ ВОЙНЕ
1. Французский фронт в 1917 г. Поражения французской армии. Военные бунты во Франции
Трудное время пережила Франция за шестнадцать месяцев, протекших между началом русской революции и «второй Марной», т. е. битвой на Марне 15–17 июля 1918 г. Дело было не только в ослаблении, а потом исчезновении восточного фронта, но и в том, что новый союзник — Соединенные Штаты — сравнительно медленно развертывал свои силы, а старый союзник — Англия — все более и более заинтересовывался войной против Турции, посылал туда непрерывные подкрепления, не щадил на этом далеком театре войны никаких средств. После страшных соммских и верденских боев 1915 г., 16 апреля 1917 г. французы начали наступление, которое длилось с перерывами до 25 апреля и не привело ни к каким результатам; вторая линия немцев нигде не была затронута, и даже на первой успехи французов были ничтожны. Генерал Нивелль был смещен, но эта мера не удовлетворила солдат, раздраженных явно бесцельными жертвами. Армии было известно, что генерал Петен и другие военные авторитеты были против этого наступления.
В тылу были на этот раз очень удручены неудачей. Утомление и раздражение сказывались. В 1917 г. движение в рабочем классе (стачечное по преимуществу) было заметнее, чем в 1915–1916 гг. Но, как и в Англии, где тоже были налицо стачки, а кое-где и коллективные выражения неудовольствия в течение всей войны, эти явления сами по себе не очень тревожили правящие классы и сравнительно мало влияли на французское, как и на английское правительство. Ни разу ни во Франции, ни в Англии рабочее движение не принимало такого угрожающего характера, как, например, в Германии: в 1917 и в начале 1918 г. Из всех стран Антанты только в Италии рабочее движение в 1917 г. и в первой половине 1918 г. начало приобретать (местами и моментами) грозный для правительства тон и «смысл.
Стачечное движение во Франции во время войны, особенно в последние два года войны, не только происходило, но иногда, местами, принимало обширные размеры. Но ни одна стачка, кроме стачки в Бурже 1918 г., не усвоила чисто революционных политических лозунгов. Только немногие отдельные манифестации, вроде, например, той, которая произошла 1 мая 1918 г. в том же г. Бурже, и отдельные листовки, распространявшиеся в 1917–1918 гг., с целью популяризации лозунгов Циммервальда и Кинталя, были проявлениями активной борьбы рабочего класса против войны в точном смысле слова[144].
Но если французские правители и военные власти, внимательно следя за проявлениями неудовольствия в рабочем классе, все же не обнаруживали особой тревоги по этому поводу, то другое движение — в армии — крайне взволновало и напугало их.
Уже с 1916 г. во французской армии было не вполне спокойно. Тайно распространялись брошюры и листовки, агитировавшие против войны. Русская революция затем произвела чрезвычайно сильное впечатление, и глухой протест против войны стал усиливаться. При этих условиях апрельская неудача 1917 г. вызвала впервые серьезные волнения в некоторых частях. В Энерне и в Шато-Тьерри вспыхнули в некоторых полках волнения. «Нас повели на убой!» — таков был общий клич в госпиталях, переполненных ранеными. Это неудачное апрельское наступление 1917 г. обошлось французам в 32 тысячи убитых, 60 тысяч тяжелораненых, 20 тысяч легкораненых и 5 тысяч пленных. Возмущение не утихало. В средине и особенно в конце мая 1917 г. дело дошло до открытого отказа некоторых частей исполнять военные распоряжения начальства. Были случаи, когда солдаты останавливали поезда, входили в вагоны и приказывали машинисту поворачивать в Париж, где необходимо начать революцию. Официально было удостоверено, что в некоторых частях образовывались солдатские Советы (которые так и назывались по-русски: les Soviets) и произносились речи о необходимости революционным путем кончить войну. Военные власти на первых порах боялись прибегнуть к очень крутым репрессиям, и до сих пор утверждают, будто «всего» было расстреляно «около» двадцати человек в разных частях, причем были расстреляны «предводители». Постепенно движение прекратилось. Уже в середине июня военные власти более, или менее успокоились.
Одним из последствий солдатских волнений была усилившаяся подозрительность военных властей Франции к солдатам русской дивизии, сражавшейся на французском фронте. Эта дивизия, кстати будет упомянуть, потеряла громадный процент людей (в некоторых ее частях до 70 %) в боях с немцами. После начала русской революции солдаты стали просить о возвращении на родину. Раздражение в солдатской массе крайне обострилось, и солдаты, покорные в некоторых частях, были уведены из лагеря Ла-Куртин (куда была еще в июне стянута дивизия). Оставшиеся (около 11 тысяч человек) оказались вскоре в осаде, и после сопротивления, продолжавшегося пять дней (3–8 сентября 1917 г.) и стоившего осажденным многих жертв, сдались и были сосланы в Алжир (где оставались еще долго по окончании войны). Пятидневный обстрел Ла-Куртинского лагеря и ликвидация русской дивизии очень смутили левый фланг радикальной партии и долго волновали рабочие круги, — поскольку вообще, при существовании суровой военной цензуры, им привелось узнать о деталях этой трагедии. Социалистической партии не удалось что-либо сделать для облегчения участи сосланных в Алжир, а после 15 ноября, когда власть перешла к Клемансо, об этом нечего было и думать.
Сражения, происходившие после лета, в течение остального 1917 г. на французском фронте, не были уже предпринимаемы французским командованием в слишком больших масштабах. Не везло и англичанам. В боях при Ипре и Камбре за один только 1917 г. англичане потеряли убитыми, ранеными и пленными 26 459 офицеров и 428 004 солдата, а всего за этот год англичане на французском фронте и во Фландрии потеряли 36 116 офицеров и 614 457 солдат (убитыми, ранеными и пленными).
Наконец, Италия стала терпеть с момента выхода России из войны страшные поражения. В октябре начались атаки австрийцев против итальянских позиций у Капоретто, и австрийцы одержали полную победу. За этот (1917) год итальянцы потеряли до 250 тысяч человек убитыми и ранеными, до 300 тысяч пленными. После заключения Брест-Литовского мира последовало (5 марта 1918 г.) подписание перемирия Австрии, Германии, Болгарии и Турции с Румынией, и вся австрийская армия могла отныне полностью направиться против Италии. Французское главное командование видело ясно, что если не поддержать Италию войсками, то итальянский фронт может рухнуть. Приходилось не только не ждать оттуда помощи, но еще посылать французские и английские дивизии на выручку итальянцам. Тяжела была война для Италии. Армия была худо организована, генералы на редкость бездарны. Даже австрийцы, мало избалованные военным счастьем, били итальянцев в сущности в течение всей войны, кроме последних месяцев, когда уже Австрия погибала. Война была непопулярна до такой степени, что пришлось образовать внутри страны концентрационные лагери, специально для тех итальянцев, которые агитируют против войны. Военные прибыли промышленников и торговцев раздражали пролетариат и крестьянство, которое в ряде местностей Италии находится на положении не собственников, но арендаторов. Русская революция очень сильно подействовала на умы в Италии. Всякий раз, когда итальянцы терпели поражения (а это случалось крайне часто), Англия и Франция спешили посылать помощь, чтобы предупредить опасный для Антанты поворот событий и брожение умов в Италии. Вообще французы не очень много надежд возлагали на итальянскую помощь.
Наконец, и британское правительство посвящало далеко не все свое внимание французскому фронту. Месопотамия и Палестина, две намеченные английские добычи, главные территориальные приобретения в Азии, на которые могла рассчитывать Англия, — вот что в значительной степени поглощало и отвлекало британские силы.
После неудачной попытки в 1915 г. форсировать Дарданеллы и взять Константинополь союзники остались в Салониках, где создался укрепленный лагерь. После нескольких, оставшихся бесплодными, усилий заставить греческого короля Константина принять участие в войне против Турции и Болгарии, французы решили арестовать Константина с его семьей и выслать вон из Греции, что и было приведено в исполнение французским комиссаром Жоннаром 13 июня 1917 г. Власть была передала Венизелосу, и Греция перешла на сторону Антанты. Но британское правительство уже мало интересовалось балканскими делами: оно отправляло отряд за отрядом в Палестину. Оно твердо решило захватить в свои руки будущую добычу еще во время войны, чтобы к моменту мирных переговоров уже владеть всем, что ему больше всего казалось желательным.
2. Англичане на турецком театре войны и во Франции. Французские внутренние дела. Кабинет Клемансо
Нужно заметить, что турецкое правительство именно в эти годы, одновременно с внешней войной, затеяло в грандиозном масштабе дело истребления армянского народа, чтобы окончательно и навеки оградить себя от опасности со стороны Кавказа и от русских притязаний. То, что произошло в Турции в этом отношении, является чем-то совершенно исключительным (по размерам) во всемирной истории со времен Чингисхана.
Беспощадно и придирчиво проведенная во всех армянских вилайетах мобилизация в сентябре 1914 г. обессилила армянское население: остались женщины, дети и очень пожилые люди. После саракамышского поражения турок в первые дни января 1915 г. русские, отбросив турецкую армию, заняли Тебриз. Предвиделась война в турецких границах. И тогда-то великий визирь Талаат-паша и военный министр Энвер-паша решили привести в исполнение обширный план физического истребления армянского народа. Предприятие было теоретически смелое, но практически во время войны — весьма осуществимое. По крайней мере так казалось младотурецкому правительству. «Армянского вопроса более не существует, так как армян более не существует», — юмористически заявил Талаат-паша в 1916 г. Талаат-паша почел своевременным, таким образом, пошутить после того, что произошло в Армении в 1915–1916 гг.
Европа лишь из доклада лорда Брайса сэру Эдуарду Грею узнала (отчасти) о том, что случилось. Правда, тогда Европе было не до армян[145]. Но все-таки пахнуло таким леденящим ужасом, что Талаат-паша больше не шутил, а перешел поскорее к очередным вопросам, уже избегая касаться армянского дела. Вот как, в немногих словах, рисуется ход всего предприятия.
Армян признано было желательным вырезать по возможности до последнего человека. Как сказано, после мобилизации (и угона мобилизованных в самые опасные места фронта) оставалось слабое население, от которого ни малейшего отпора ждать было нельзя. В одну зимнюю ночь в феврале 1915 г. офицеры и унтер-офицеры рассеялись по армянским кварталам, будили громким стуком в окна спавших и требовали выдачи всего имеющегося оружия. Но, за исключением деревень в Ванском округе, — где уже в этой первоначальной фазе людей, выдававших оружие, все-таки тут же убивали с женщинами и детьми, — в других местах пока еще убийства не происходили. Даже в самом городе Ване тоже еще убийств пока не было. Но 20 апреля 1915 г. решительно без всякого вызова (план истребления — этого не отрицали и турки — был в деталях выработан в Константинополе) губернатор Джевет-паша дал сигнал к избиению в г. Ване и Зейтуне. Частичное русское наступление в Ванском округе и Ване успело кое-кого спасти. Но оно приостановилось, и избиения вступили в острый фазис. Делалось так. Являлся глашатай с барабанщиком в данном городе или деревне и провозглашал приказ: всему мужскому населению явиться к такому-то месту, под страхом немедленной смерти. Армяне спешили, ни минуты не медля, исполнить приказ. Собравшихся тотчас же арестовывали и через 2–3 дня, скрутив их всех вместе веревками, угоняли из города. Пригнав в более подходящее пустынное место (лесок, каменоломни, овраги), их избивали до последнего. Особенно беспощадны были турки в 1915 г.; уже в 1916 г. хоть и редко, но бывали случаи, когда почему-либо по нескольку человек из каждой такой партии спасалось.
Любопытно, как узнали на фронте о происходящем в Армении офицеры и солдаты, а от них и военные атташе союзных с Турцией держав: вдруг (весной и летом 1915 г.) армян, мобилизованных и работавших в передовых линиях над укреплением окопов, стали целыми партиями отводить в тыл — и там же расстреливать — без предупреждения и объяснения. Избиением армян руководил, в окончательной инстанции, Талаат-паша; но в округах, подчиненных военной власти, — Энвер-паша. Наиболее полным образом были вырезаны округи и города Битлис, Муш и Сассун, подчиненные военной власти. Армяне этих городов и округов были предоставлены курдским батальонам. В других местах женщины и дети не избивались так систематически, как мужчины. После увода и убийства мужчин женщинам и детям армян приказывалось готовиться в путь (тоже через особых глашатаев). Для подготовки давалось несколько дней. Женщинам официально было предложено спастись от высылки немедленным переходом в магометанство и вступлением в брак с магометанином. Если этот немедленный брак был невозможен, то переход в магометанство, сам по себе, не спасал женщину от высылки. Мебель, в большинстве округов, запрещено было продавать, так как в опустевшие квартиры поселяли турок. Место ссылки никогда не объявлялось наперед. Их гнали пешком, — сопровождал же их, обыкновенно, конный конвой. Иногда для тех высылаемых, у кого были деньги, оказывались повозки (арбы, запряженные волами); но тут повторялось почти без исключений одно и то же: владелец арбы, взяв с армянки неслыханную сумму, через два-три перехода сбрасывал ее с пожитками и уезжал обратно в город. Военные власти эти поступки вполне одобряли.
Этот путь — читаем в «Документах, представленных виконту Грею лордом Брайсом» — был бы очень труден даже для солдат, а для женщин, из которых многие выросли в достатке и даже в комфорте, идти пешком по каменистым или песчаным тропинкам, часто круто поднимающимся в гору, под палящим зноем, — было совсем непереносимо. Солдаты били их нещадно, если они, уставая, ложились на землю, чтобы отдохнуть. Были и беременные: «ни одна из них не выжила», — пишет лорд Брайс. Но и из небеременных погибла громадная масса ссылаемых женщин в этом мучительном пути: «Они умирали от голода, жажды, солнечного удара, апоплексии, от полного истощения». Да это и была конечная цель, хорошо втолкованная конвою: так или иначе покончить с ними в пути. «Правительство знало, что означает такое путешествие, и правительственные прислужники, которые их вели, сделали все, что могли, чтобы отягчить их неизбежные физические мучения».
Но и это было не все: крестьяне мусульманских деревень по пути нападали на них и били их нещадно палками: конвой нисколько не препятствовал. «Когда они прибывали в какую-нибудь деревню, их выставляли на площади, как рабынь, и предлагали кому угодно забирать их в свой гарем». Хуже всего пошло, когда вступили в курдские горы. Тут старики и дети были просто перебиты курдами (на глазах конвоя, который, впрочем, принял участие в избиениях), а женщины были поделены по рукам. «Но и женщины избивались. Только минутный каприз курда решал, уведет ли курд женщину в горы, или тут же, не откладывая, убьет ее». Партии все уменьшались в числе, и тут уже конвой стал обнаруживать нетерпение — желательно было поскорее избавиться от тяжелого пути и всего этого хлопотливого поручения. Конвой тогда принялся непосредственно убивать уцелевших. Сначала убили отстававших стариков и больных, а потом и вообще всех, пользуясь удобным случаем. «Переход через реки, особенно через Евфрат, всегда был случаем для массовых убийств. Женщин и детей сбрасывали в реку и стреляли в них, когда они пытались спастись». Очень немногие каким-то чудом доходили до места назначения и сдавались под расписку властям.
По единодушным отзывам (которым ничуть но противоречили и турецкие власти, пока им казалось, что военные дела идут хорошо и что победителей не судят), результатом всех этих усилий было, действительно, небывалое в новые времена всемирной истории планомерно и успешно выполненное, сознательное истребление двух третей народа. В Эрзеруме из 20 тысяч армян осталось меньше ста человек; в Эрзерумском, Битлисском и Ванском округах, где жило 580 тысяч армян, уцелело 12 тысяч человек (по данным American Relief Committee, бюллетень от 5 апреля 1916 г.). По подсчетам комитета, работавшего под председательством лорда Брайса, наиболее достоверными являются следующие цифры, характеризующие общий результат усилий Талаат-паши и Энвер-паши.
Всего армян в Турции числилось до начала избиений 1915 года 2,1 миллиона человек (цифра, установленная армянским патриархатом). Лорд Брайс нарочно берет минимальную цифру 1,6 миллиона человек, чтобы тем неотразимее оттенить смысл происшедшего, и настойчиво прибавляет, что считает верной не эту свою цифру, а ту, которая приближается к 2 миллионам. Итак, примем даже 1,6 миллиона. Из них успело бежать на русский Кавказ 182 тысячи человек, в английский Египет — 4200 человек; сравнительно меньше пострадало армянское население в Константинополе и Смирне; наконец, спаслись перешедшие в ислам и попавшие в турецкие гаремы некоторые армянские женщины. В общей сложности, по подсчетам комитета Брайса, в Константинополе, Смирне и из бежавших, как сказано, на Кавказ и в Египет в общей сложности уцелело 350 тысяч человек.
Уцелело, кроме того, кое-где около 250 тысяч армян протестантов, католиков, обращенных в ислам (до избиения 1915 г.). Итого армян уцелело не больше 600 тысяч человек, погибло же (беря самую малую первоначальную цифру, нарочно принятую лордом Брайсом, т. е. 1600 тысяч) около 1 миллиона человек, но Брайс снова прибавляет, что он считает эту цифру слишком малой и что перебито и было сослано, вероятно, даже больше 1,2 миллиона человек. Брайс силился установить, сколько спаслось женщин и детей из высылаемых. Но тут ничего ни разыскать в точности, ни добиться общих цифр нельзя. «В некоторых вилайетах, как, например, в Ване и Битлисе, не было никаких высылок, но были непосредственные избиения; в других, как в Эрзерумском и Трапезундском, высылки и избиения были равнозначащи, так же, как в Ангоре». В Киликии их не убивали непосредственно, а они гибли или избивались лишь в пути.
Впрочем, все, о чем писал лорд Брайс, бледнеет перед официальными актами, показаниями, сообщениями, изданными в 1919 г. немцем Иоганнесом Лепсиусом, на основании данных берлинского архива иностранных дел[146]. Он столь же категорически, как и Брайс, говорит о планомерном, принципиально решенном истреблении армянской нации Талаат-пашой и Энвер-пашой. Выдуманный предлог, мнимый «бунт» армян в Ване (20 апреля 1915 г.) был лишь случайным поводом к началу избиений и высылок (равносильных истреблению). Длилось это до декабря 1915 г. А с декабря 1915 г. началась насильственная исламизация уцелевших, тоже сопровождавшаяся неистовыми избиениями, — и продолжалась до разгрома и капитуляции Турции, т. е. до конца октября 1918 г. Нехотя, сдержанно (ведь Турция была важной союзницей) германские консулы, миссионеры, военные и штатские доносили своему правительству о неслыханных и бесчисленных, планомерно совершаемых массовых убийствах, — но ни Вильгельм, ни Бетман-Гольвег не считали нужным вступиться. Достаточно было одного слова германских властей, чтобы остановить обоих руководителей избиений — и Талаат-пашу и Энвер-пашу. Но сановники из посольства этого слова не сказали. Напротив, они вели себя так, что младотурки могли быть вполне уверены в сочувствии их образу действий со стороны германского правительства[147].
А все остальные державы, в том числе даже еще нейтральные в 1915–1916 гг. Соединенные Штаты, были совершенно бессильны как-нибудь подействовать на великого визиря и военного министра.
Американский посол Морджентау, слыша от самых правдивых, трезвых, беспристрастных свидетелей рассказы о неслыханных ужасах, творящихся в Армении, решился, наконец, отправиться к Талаат-паше. Тот категорически отказался говорить об армянах: «Разве они американцы?» — спросил он Морджентау. Отвечал он послу точь-в-точь так, как ответил репортеру «Berlіner Tageblatt»: «Нас упрекают, что мы не делали различия между невинными и виновными армянами; это было абсолютно невозможно, ибо сегодняшние невинные, может быть, завтра будут виновными». Что армянский народ будет весь истреблен, Талаат-паша был вполне уверен, и не его вина, если все-таки несколько сот тысяч человек армян случайно на свете уцелело. «Не стоит так спорить, — сказал как-то Талаат-паша американскому послу, — мы уже ликвидировали три четверти армян. Их уже нет ни в Битлисе, ни в Ване, пи в Эрзеруме». Талаат-паша так был в этом уверен, что цинично осмелился (самым серьезным и настойчивым образом) просить посла, чтобы тот повлиял на американские страховые общества, где многие армяне страховали свою жизнь: «Так как армяне почти все теперь уже умерли, не оставив наследников, то, следовательно, их деньги приходится получить турецкому правительству, оно должно ими воспользоваться. Можете вы мне оказать эту услугу?»[148]
Германский посол в Константинополе Вангенгейм, к которому Морджентау обратился с просьбой удержать Талаата и Энвера и вступиться за истребляемых армян, в ответ стал осыпать армян грубейшей руганью и отказался наотрез что бы то ни было для них сделать. В германском посольстве советник Нейрат, возмущенный неистовыми злодеяниями Талаата и Энвера, пытался что-нибудь сделать, чтобы повлиять на них, не, конечно, при явном сочувствии самого посла Вангенгейма делу истребления армянского народа все эти поползновения второстепенного посольского чиновника были тщетны. Морской атташе германского посольства Гумман, любимец Вильгельма II, открыто заявлял, что турки совершенно правильно поступают с армянами (Гумман был личным протеже императора Вильгельма и состоял с ним в переписке). А Лиман фон Сандерс решительно высказал американскому послу (через его сына) свое неудовольствие по тому поводу, что он сообщает о турецких зверствах в Европу и Америку. Только Карл Либкнехт с негодованием клеймил убийц. Но он был бессилен.
К концу войны непоправимое злодеяние было в сущности завершено. Не вина младотурецкого правительства, если армян было уничтожено не 100 %, а только 65 %. Но плодов от этого предприятия турки не увидели. С армянами, а потом с переселением греков, исчезла даже и слабая надежда освободиться в сколько-нибудь близком будущем от тисков европейского финансового капитала и построить свое, турецкое денежное хозяйство; и с исчезновением армян не турецкий, а французский и отчасти английский капитал занял те позиции, которые остались после истребленных турецких граждан армяно-грегорианского исповедания. Когда армянский студент Тейлирьян, посвятивший свою жизнь неустанным поискам бежавшего из Константинополя уже после разгрома Турции в 1918 г. Талаат-паши, нашел его, наконец, в Берлине спустя пять лет и убил на улице и когда затем на берлинском суде развернулись все эти ужасы Апокалипсиса (по выражению одного свидетеля), то не только Тейлирьян был оправдан, но в германской прессе поднялись голоса, требовавшие выяснения степени моральной виновности Вангенгейма в истреблении армянского народа.
Но это уже выходит из рамок нашего рассказа. Стратегически истребление армян касалось в 1915–1917 гг. не столько Англии, сколько России, которая теряла в будущем некоторую точку опоры на севере Турции. Все интересы Англии были в Месопотамии и Палестине.
3. Турция и армяне
А между тем, именно там, в Месопотамии и Палестине, англичане долго ничего не могли поделать против турок, поддерживаемых Германией, присылавшей туркам военное снаряжение и командный состав. В 1915 г. англичане терпели там сплошные неудачи. Разбитый 24 ноября 1915 г. у Ктезифона генерал Таунсэнд отступил к Кут-Эль-Амаре, где он был осажден со своей армией. Так провалилась его попытка взять Багдад. Три упорные английские попытки (генерала Эйльмера) освободить Таунсэнда окончились тяжелыми неудачами. Турками командовал старый талантливый фельдмаршал фон дер Гольц, лишь одну педелю не доживший до полной своей победы: он скончался 21 апреля 1916 г., а 28 апреля Таунсэнд сдался туркам со всем своим отрядом вследствие полного истощения запасов в Кут-Эль-Амаре.
Но англичане ничуть не были обескуражены этим тяжким поражением, которое могло потрясти их престиж на всем Востоке, начиная от Египта и кончая Индией. Начаты были грандиозные новые приготовления к походу на Багдад. В Басре, где была военная база англичан, были выстроены громадные верфи, набережные, платформы для выгрузки людей и военного снаряжения. Из Англии прислали 116 выдающихся заслуженных инженеров и при них более семисот квалифицированных техников-исполнителей. Отборный (около 3 тысяч человек) штат квалифицированных рабочих был прислан в их распоряжение. Были проложены специально для целей похода две железные дороги, были предприняты обширнейшие работы по запружению Тигра и Евфрата и по прорытию каналов против наводнений. Командующий английскими силами генерал Мауд получал без отказа и задержки решительно все, чего требовал, из Индии и из Англии.
В начале 1917 г. началось, наконец, новое наступление англичан против турок, и уже 11 марта англичане вошли в Багдад. Разбитые наголову турки бежали к северу. Англичане твердой ногой стали в Месопотамии, но должны были еще бороться за распространение своего владычества в огромной стране. Одновременно шло завоевание Палестины. Трудности походов по бесконечной выжженной солнцем безводной пустыне были огромны. Пришлось уже на походе строить большую железную дорогу от Суэцкого канала к Эль-Аришу и от Эль-Ариша до Газы; нужно было провести при неслыханно трудных условиях водопроводную сеть на громадных пространствах. Первые кровавые битвы при Газе, где наступающие англичане встретились с турками и немцами, кончились (в марте и апреле 1917 г.) тяжкими поражениями англичан. Но, не обращая никакого внимания ни на неимоверные трудности, ни на колоссальные денежные затраты, ни на человеческие жертвы, англичане в Палестине, как в Месопотамии, продолжали войну, твердо решив ни перед чем не останавливаться. Осенью 1917 г. генералу Алленби удалось взять Газу (7 ноября) и Яффу (18 ноября), после чего он двинулся к Иерусалиму, куда и вошел 8 декабря 1917 г. В конце февраля 1918 г. Иерихон был также занят англичанами, и все опорные пункты Палестины оказались в их руках. Но турецкая армия далеко еще не была уничтожена, и, несмотря на недовольство французов, английское правительство продолжало в 1918 г. дробить силы между главным театром войны (французским и бельгийским) и палестино-месопотамским фронтом.
Все эти обстоятельства складывались так, что впредь до появления американцев в больших массах на театре войны французам нужно было больше всего рассчитывать на себя, чтобы выдержать главный натиск германской армии весной 1918 г. Близкая и грозная опасность породила в это время фактическую диктатуру первого министра Жоржа Клемансо.
Кабинет Клемансо был уже пятым министерством из сменившихся во Франции за время войны. Но с тех пор как министерство Вивиани (при котором началась война) было пополнено представителями всех политических течений и превратилось в правительство «национальной обороны», эти дальнейшие смены не имели большого политического значения, потому что все дальнейшие министерские комбинации сохраняли свой коалиционный, «общенациональный» характер. 30 октября 1915 г. во главе правительства стал Бриан, 17 марта 1917 г. его сменил Рибо. Но кабинет Рибо продержался всего до 7 сентября того же года. Он пал вследствие яростных нападений со стороны Клемансо на министра внутренних дел Мальви за его предполагаемое попустительство относительно «пораженческого» движения. Под «пораженцами» (les defaitistes) понимались тогда во Франции лица, считавшие невозможным продолжать войну и искавшие пути к скорейшему «миру по соглашению»; к числу их причислялись тогда Кайо и Мальви. Клемансо нападал на Мальви за то, что тот будто бы не арестует «изменников», а выпускает уже арестованных и т. д. Мальви подал в отставку, а спустя неделю за ним последовал и весь кабинет. Во главе правительства стал радикал Пенлеве, но и его кабинет пал 13 ноября 1917 г., после двухмесячного существования. На другой день президент республики Пуанкаре назначил первым министром Жоржа Клемансо.
Что министерство Клемансо будет скорее похоже на единоличную диктатуру, чем на парламентский кабинет, это знала в точности не только вся палата, но и вся Франция. Неукротимый (тогда семидесятишестилетний) старик, своенравный, крутой, способный на большую жестокость, искренне презирающий людей (и нисколько этого не скрывающий), одаренный железной волей, быстрым и острым умом, громадным авторитетом, связанным с очень долгой, сложной, часто изменчивой парламентской карьерой, Клемансо любил всегда называть себя «сыном великой революции». Некоторые черты мелкобуржуазного якобинизма в нем действительно были — и в его психике, и в его темпераменте, и в его манере подхода к политическим явлениям. Не всегда он был представителем жестокой социальной реакции и орудием правящих во Франции капиталистических кругов. Во всяком случае в 70-х и 80-х годах XIX в., когда он боролся за амнистию коммунаров, когда он с сочувствием и уважением относился к Петру Лаврову, трудно было предугадать в нем ту слепую и яростную ненависть к социализму и социалистам, ненависть, смешанную с насмешкой и презрением, которая так ярко сказалась в нем уже в эпоху первого его министерства — в 1906–1909 гг. Теперь, с начала мировой войны, лозунг: «отечество в опасности» и другой лозунг: «война до полной победы» — неразрывно соединились в психике Клемансо воедино.
Со свойственной ему неистовой энергией, подозрительностью, раздражительностью, Клемансо и в своих речах в сенате, и в своих статьях в газете «L'Homme ІіЬге» не переставал обличать власти в нерадении, в недостаточной бдительности, в слабости, не переставал выискивать «пораженцев» и «изменников», требовать самых крайних мер против всех, кто осмеливается помышлять о «преждевременном» мире с Германией.
Этот-то человек и стал 15 ноября 1917 г. во главе правительства Французской республики. В Германии это назначение было сочтено за ответ на Октябрьский переворот в России: Франция этим как бы заявляла, что, несмотря на отпадение союзника, она намерена продолжать войну.
Во Франции начались репрессии и аресты всех подозреваемых в «пораженчестве». «Война до победы» — таков был официальный лозунг, за расхождение с которым в лучшем случае грозила тюрьма. «Ни измены, ни полуизмены я не потерплю» (ni trahison, ni demi-trahison), — заявил Клемансо. А так как под это неопределенное понятие — «полуизмена» — может подойти все, что заблагорассудится подвести, то под прямым ударом почувствовали себя очень многие. Немедленно был предан верховному суду по обвинению в преступном бездействии власти бывший министр Мальви, был затем отдан под суд и арестован бывший до войны первым министром и министром финансов Жозеф Кайо (которого продержали в тюрьме ни за что, ни про что больше двух лет), был расстрелян Боло, аресты и расстрелы людей попроще и поскромнее следовали одни за другими. «Какова моя внутренняя политика? Я веду войну. Какова моя внешняя политика? Я веду войну», — так отвечал на эти вопросы диктатор.
При таких-то условиях готовилась Антанта встретить немецкое наступление.
4. Германские наступления весной и летом 1918 г. Вторая Марна
«Где у нас был Клемансо?» — с горечью спрашивал впоследствии Людендорф. Гинденбург и Людендорф, отделавшись от Бетман-Гольвега в июле 1917 г., не были довольны по-настоящему и Михаэлисом, несмотря на всю его покорность их воле. Слишком уж он был неспособен и слаб. А между тем, с точки зрения военного командования, тревожные симптомы были налицо.
В 1917 г. были рабочие забастовки с политическими требованиями, были (правда, быстро подавленные) волнения во флоте; шла, все усиливаясь, нелегальная пропаганда; утомление и недоедание приносили свои результаты, усиливалась смертность. Вот неподлежащее никаким оспариваниям показание пережившего это время одного из спартаковских вождей, Пауля Фрелиха: «Уже весной (1918 г.) продовольственное положение стало безнадежным. Голодные пайки понижались с каждым месяцем. Свирепствовали эпидемии. Люди падали замертво на улицах. Прилагались все усилия, чтобы справиться с затруднениями. Немцы и австрийцы воровали друг у друга поезда с украинской и румынской добычей. Ничто не помогало». (См. уже цитированное русское издание его книги «К истории германской революции».)
Конечно, военные власти хотели бы диктатуры и репрессий, и оттого именно они завидовали Франции, у которой оказался Клемансо. Но когда 1 ноября 1917 г. Михаэлис ушел и был заменен почти таким же безличным графом Гертлингом (на посту канцлера), то дело в тылу от этого не изменилось. Зато в армии с начала 1918 г. стало замечаться опять давно уже исчезнувшее одушевление. Армия, стоявшая на западном фронте, ежедневно получала новые и новые подкрепления с востока, и непрерывно подходившие товарные поезда выгружали военные запасы. Пережившие это время непосредственные наблюдатели утверждали, что в германской армии с августовских дней 1914 г. не было заметно такой бодрой уверенности, как в феврале-марте 1918 г. «Наступление для достижения мира» (Friedensoffensive) — так называли солдаты предстоящее наступление. Их уверили, что враг, устоявший, пока германская армия была разделена на два фронта, непременно дрогнет и побежит теперь, когда германские войска впервые за всю войну собраны в один кулак. Весной — наступление, летом — победа и мир. Так представлялось ближайшее будущее не одним солдатам, но и очень многим политическим деятелям.
Гинденбург тоже был полон надежд. Для него капитальнейшим вопросом было успеть прорвать вражеский фронт, пока не подойдут миллионные войска Соединенных Штатов[149]. Что касается Вильгельма, то он, конечно, поддавался самым пылким упованиям и был озабочен только распределением вассальных корон. Когда в эти дни помощник статс-секретаря фон Пайер попробовал заикнуться, что хорошо бы посократить оккупацию Остзейского края, то Вильгельм, имея в виду, разумеется, «личную унию» этих земель с Пруссией после войны, сказал Пайеру: «Что вы хотите, ваше превосходительство, я — династ»[150]. Войска полностью остались в Остзейском крае. Точно так же оставались пока на Украине двадцать дивизий (17 пехотных и 3 кавалерийских). Но численное превосходство над врагом было на один момент достигнуто. А главное, настроение войск впервые после очень долгого времени опять было боевое.
«Страшные физические страдания, тяжелое моральное давление, безграничное переутомление (eine grenzenlose Uebermudung) сделались с течением времени невыносимыми. Во всей армии слышался один вопль: «Лучше пойти на самое трудное наступление, лишь бы, наконец, выйти из окопов и воронок!» — вот как рисуют (перед следственной комиссией Национального собрания) генерал фон Куль настроение войск перед весенним немецким наступлением 1918 г.[151]
На рассвете 21 марта немцы открыли ураганный огонь против неприятельских позиций от Камбре до Сен-Кантена и спустя семь часов после непрерывной бомбардировки пошли в атаку. Первые успехи были огромны. Битва длилась несколько дней (окончилась 4 апреля). Немцы продвинулись на 60 километров, и английская армия, больше всего пострадавшая, потеряла 8840 офицеров и 164 880 солдат. Пленных немцы забрали около 120 тысяч человек. В разгаре этой битвы немцы начали обстрел Парижа из дальнобойного, стреляющего за 100 километров, орудия. 26 марта, после первых, самых тяжких для Антанты неудач, на экстренной конференции, где приняли участие президент республики Пуанкаре, Клемансо, Ллойд-Джордж, лорд Мильнер, было постановлено вручить верховное командование всеми армиями Антанты генералу Фошу. Сражение затихло 4 апреля. Успехи немцев были очень велики, но прорваться к морю и даже отрезать англичан от французов им не удалось.
9 апреля началось новое наступление германских армий, уже не на Сомме, а во Фландрии, при Лисе (Lys). Бои длились до 19 апреля и — после передышки в 5 дней — с 24 до 29 апреля. По-прежнему у немцев были успехи, были взяты пленные и орудия, было достигнуто некоторое продвижение. Но и тут решающих стратегических успехов не было. Тем не менее было ясно, что за первыми двумя ударами последует третий.
На майском военном совете союзников, собравшемся в Версале, была выработана телеграмма Вильсону, подписанная тремя союзными премьерами: Клемансо, Ллойд-Джорджем и Орландо. В телеграмме говорилось о крайней серьезности положения, о том, что на фронте 162 союзные дивизии должны сдерживать напор 200 германских и что без американских подкреплений, минимум по 300 тысяч ежемесячно, нельзя надеяться на победу; мало того, есть непосредственная опасность.
Немедленно Вильсон пустил в ход всю свою фактически в тот момент неограниченную власть. Ежемесячно по 300 тысяч человек высаживалось на берегу Франции и отправлялось на фронт. С ранней осени их прибывало уже по 330 тысяч в месяц.
27 мая началось третье наступление германских армий — между Реймсом и Воксайоном. В первые дни победа немцев казалась еще более серьезной, чем в предшествующих наступлениях. И англичане и французы потерпели страшный урон.
Были французские дивизии, от которых уже на второй день боя оставалось по 500, по 700 человек. По показанию врагов, немцы сражались с поразительным пылом и одушевлением. Немецкие войска сражались с таким же, если не большим, героизмом, как и в марте и в апреле. Можно было подумать, что от Людендорфа до рядового все понимают, что это уж последний возможный порыв, последняя надежда на победу, что если и на этот раз не удастся прорваться к Парижу, то возможно будет продолжать сражаться, продолжать умирать, но о победе уже нечего будет и думать и все жертвы, принесенные за четыре года войны, окажутся совершенно напрасными. Шмен-де-Дам, Фим, Суассон, Мон-Тьерри были заняты немцами в первые же дни. Кавалерия подошла к Марне, двадцать километров по северному берегу Марны оказались в руках германской армии. «Толчок был громаден, — заявил Клемансо в палате, — мы боремся, мы сопротивляемся, мы победим. Дело не кончено, есть хорошие признаки. Выше сердца!»
Людендорф признается, что в эти дни блистательных побед, каждый вечер он бросался к газетам: нет ли признаков упадка духа среди правителей Антанты? Нет ли признаков желания начать переговоры? Но ничего этого он не находил. Приходилось усиливать наступление, вливать новые и новые части, даже как следует не отдохнувшие от предшествующих боев. 2 июня был занят немцами Шато-Тьерри. Но тут наступление остановилось: продолжать дальше не было ни физических, ни моральных сил. Необходим был отдых. 9 июня наступление возобновилось и снова остановилось. 13 июня. Сопротивление и контратаки французов сделали невозможными новые попытки в ближайшие дни.
Битвы эти, начавшиеся 21 марта, приостанавливавшиеся и вновь возгоравшиеся вплоть до 13 июня на разных участках гигантского фронта, дали немцам за 3 месяца ряд побед, несколько сот тысяч пленных, 2446 вражеских орудий. Но ни в Кале, ни в Париж они не прорвались. Ни одна из этих главных целей достигнута не была, несмотря на несметные жертвы и колоссальные усилия.
Людендорф, со своим знанием немецкой армии, с точными сведениями о ее страшной усталости, недоедании, недосыпании, об отсутствии резервов, учел все значение того, что одно за другим четыре отчаянных наступления после первых блестящих успехов неизменно обрывались и останавливались и что ни разу ни одна цель этих наступлений ни в марте, ни в апреле, ни в мае, ни в июне не была достигнута. На что было надеяться? Людендорф именно в это время сказал принцу Рупрехту Баварскому, на что, по его мнению, следует возложить надежды: на революцию в Париже или в Лондоне.
Но и признаков близкого революционного движения пи в Париже, ни в Лондоне он пока не улавливал. Значит, надо было снова идти в наступление.
На этот раз отдых (сравнительный, конечно) длился около месяца. Но для немецких солдат он не был настоящим отдыхом. Гинденбург говорит в своих воспоминаниях, что нельзя было уводить солдат достаточно глубоко в тыл, чтобы они могли предаться долгому и спокойному сну, не слыша грохота орудий. Не было достаточных резервов, нужно было не отдохнувших, не оправившихся от битвы людей гнать в новую битву.
В первом часу ночи на 15 июля 1918 г. начался ураганный огонь с немецких позиций между Реймсом и Шато-Тьерри, длившийся с неслыханной силой четыре часа кряду, а в начале пятого часа утра немецкая армия вышла из окопов и пошла на штурм французских траншей. Первая линия заблаговременно была очищена французами, узнавшими с вечера от пленных и перебежчиков о готовящемся наступлении. На второй линии атакующие натолкнулись на упорное сопротивление. Семь раз, уже не считая своих потерь, они брали вторую линию, и семь раз их отбрасывали от уже взятых позиций. Наконец, левое крыло наступающей немецкой армии с боем перешло через Марну и пошло дальше, к югу, на 15 километров от берега в глубь страны, клином в 5 километров в ширину.
Когда первые телеграммы о переходе через Марну и о движении к Парижу пришли в Германию, страну охватило неописуемое волнение. Наблюдатели говорят, что радость, чувство избавления от опасности, уверенность в близкой победе были так сильны, что заглушили даже привычное в последнее время недоверие. Конец четырехлетних мучений вдруг стал близок, награда за все неимоверные жертвы и долгие страдания была налицо. Может быть, нигде в тылу эти чувства не были так обострены в дни «второй Марны», как они были обострены в армии. Там помнили роковую первую Марну, поражение в сентябре 1914 г., опрокинувшее весь план Шлиффена, и на вторую Марну теперь, 15–17 июля 1918 г., смотрели как на «поднятую нить, оброненную в сентябре 1914 г.».
5. Поражение германской армии между Анкром и Авром 8 августа и перелом в мировой войне
Но этот болезненно-сильный подъем духа, взрыв надежд продолжался всего два дня. Уже на третий день по Берлину и другим центрам пошли смутные слухи о внезапном и крутом повороте событий, о переходе Фоша в наступление, о засаде, куда будто бы попали части, переправившиеся через Марну. Прошло еще несколько дней, и скрывать то, что уже с вечера 18 июля потрясало весь земной шар, неподчиненный германской военной цензуре, становилось нелепым; Германия и Австрия, наконец, узнали, что из леса Виллер-Котре и от Компьена внезапно вышли резервы Фоша, что немецкие войска отброшены обратно на северный берег Марны и с тяжкими боями продолжают отступление, теснимые французами…
Это и было началом перелома в истории великой войны. После этого и начался (и все прогрессировал) тот упадок духа в измученном войске и голодающем народе, то постепенно возраставшее настроение безнадежности, которое, может быть, не было бы так жгуче и непреодолимо, если бы не этот непосредственно предшествовавший порыв геройского самоотвержения и радостных надежд. Этот упадок духа и был, с точки зрения военного командования, опаснее и непоправимее всего. Причины его понятны. Наступало время подведения итогов. Бурные натиски германских армий 21 марта в направления Нуайона, 9 апреля во Фландрии, 27 мая на Шмен-де-Дам, 9 июня на Компьен, 15 июля на юг от Марны — всякий раз начинались блестящим успехом, тысячами пленных, смятением в неприятельских первых линиях, отступлением французов и англичан и всякий раз кончались через несколько дней остановкой, обозначался шаг на месте, и ни разу ни одна основная цель не была достигнута. «Все застопорилось» (Wir sind festgefahren), — сказал кронпринц Вильгельму, посетив его 18 июля в его вагоне (во многих километрах, конечно, позади линии огня, — быть ближе к фронту Вильгельм никогда не отваживался).
Фельдмаршал Гинденбург не с легким сердцем отдал приказ об отступлении от Марны. Старый солдат скуп на слова и таит обыкновенно в себе свои чувства, но, говоря об этом своем приказе, он как будто снова переживает свои тогдашние терзания: «Тяжелое решение… Как будет ликовать враг, когда вторично со словом Марна свяжется переворот в военном положении. Как переведет дух Париж, вся Франция! Как подействует это известие на весь свет! Подумать только, как много глаз и сердец следят за нами с завистью, с ненавистью, с надеждой»…[152]
Но на этот раз, в июле, дело приняло несравненно худший оборот. Фош уже 17-го вечером отдал приказ о контрнаступлении в обширных размерах, и 18-го возгорелась новая, неожиданная для германского командования, битва на громадном фронте. Битва, то разгораясь, то утихая, уже в первые 2 1/2 недели привела к отступлению немцев, к оставлению ими берегов Марны, а также г. Суассона и Шато-Тьерри. Это наступление было первым за всю войну общим наступлением союзных армий. Начавшись 18 июля, оно иногда приостанавливалось, но уже ни разу не прекращалось, не обрывалось окончательно, оно продолжало развиваться, расширяться, углубляться, иногда медленно, иногда бурно, вплоть до полной капитуляции Германии 11 ноября того же (1918) года. Обороняясь шаг за шагом, вводя новые и новые дивизии, бросая в огонь новые и новые уже истощающиеся запасы военного материала, немцы, теснимые отовсюду напирающим на них врагом, отходили с боем к своим границам.
8 августа, после крупных и мелких на огромном фронте боев с наступающим неприятелем, немцы подверглись внезапной атаке на сравнительно спокойном участке фронта, менаду Анкром и Авром, со стороны английской группы войск, состоявшей под начальством генерала Раулинсона. Под прикрытием искусственного густого тумана англичане, двигаясь за отрядами танков, пошли штурмом на немецкие позиции и прорвали несколько первых линий. Некоторые штабы немецких полков целиком попали в плен; немцами овладела паника: 22 тысячи сдались в плен только в первый день боя. 400 тяжелых и легких орудий остались в руках союзников; к концу боев это число возросло до 700, а число пленных — до 40 тысяч человек. Хуже всего, с точки зрения германского командования, было то, что солдаты некоторых частей, встречая в своем бегстве новые части, посылаемые в огонь, чтобы удержать натиск англичан, кричали этим встречным частям: «Штрейкбрехеры!» и укоряли их в «затягивании войны» («Slreikbrecher! Kriegsverlangererb). Людендорф был больше всего потрясен, по его признанию, именно этими грозными симптомами брожения и негодования в измученных немецких войсках. Этого до сих пор еще не было.
Уже через неделю, 14 августа, собрался коронный совет под председательством императора, и решено было искать через посредство голландской королевы путей к началу мирных переговоров. Но таких путей не существовало. Ни Клемансо, ни Ллойд-Джордж, ни Вильсон уже не желали ни о чем разговаривать, кроме как о безусловной капитуляции Германии. Уступать хоть что-нибудь из добычи они не желали. Ежедневно подвоз американских войск делался все грандиознее. Уже не было тайной ни для кого, что в предстоящую зиму не будет перерыва в военных действиях. А что новую голодную зиму ни за что не выдержит Австрия и, может быть, не выдержит Германия, даже если бы наступление и приостановилось, это тоже было ясно вождям Антанты. Значит, голландская королева не могла даже надеяться, что ее захотят выслушать, если бы она попробовала заговорить о мире. И действительно, Антанта поспешила заранее, частным порядком, дать знать в Голландию, что никакой речи о переговорах быть не может: безусловная сдача Германии или дальнейшая война. Третьего решения не допускалось. Если сдача, тогда голландская королева ни при чем: немцам просто нужно послать через траншеи парламентеров с белым флагом к маршалу Фошу.
Выбора для Германии не было, приходилось биться дальше, биться без всякой надежды на успех, отступая ежедневно, без отдыха, днем и ночью, перед лицом быстро растущих полчищ превосходно снабженного врага. Уже нельзя было обороняться от танков: на один немецкий танк приходилось в одних участках десятки, в других — сотни неприятельских, а были участки, где у немцев не было ни одного танка. Уже нельзя было повторять эпических подвигов авиатора фон Рихтгофена, убитого в начале 1918 г.: на каждый германский аэроплан вылетало несколько союзных. Давно уже нельзя было отводить бывших в бою солдат подальше в тыл, чтобы дать им прийти в себя, поспать и поесть спокойно хоть 2–3 дня, вдали от непрерывного грохота орудий наступающего неприятеля: не было резервов. Уже нельзя было мечтать о помощи Австрии, Турции, Болгарии: каждый день приходили вести, одна другой грознее, что англичане жестоко бьют в Сирии и Палестине турок, что на салоникском фронте генерал Франше д'Эспре, командующий французами, сербами, греками, итальянцами, англичанами, готовится напасть на болгар и что Австро-Венгрия, Турция и Болгария со страхом ждут гибели.
Убийственно действовал на настроение отступающих германских войск не столько даже непрерывный рост численности неприятельских полчищ, сколько слишком уж явное в 1918 г. количественное и качественное превосходство материальной части. Гигантские авиационные отряды, прибывающие из Америки, беспредельная щедрость в расходовании артиллерийских снарядов — все это поражало и смущало умы. Даже для германских генералов, по их собственному признанию, была полной неожиданностью колоссальная роль броненосных боевых машин — танков. Летом и осенью 1918 г. эти машины выдвинулись решительно на первый план.
Нужно сказать, что впервые танки были пущены в ход англичанами в соммской битве в сентябре 1916 г. Они, впрочем, тогда еще не сыграли большой роли. Но уже в битве под Аррасом 9 апреля 1917 г., во фландрских боях 1917 г. и особенно в битве под Камбре 20 ноября 1917 г. их значение было понято даже теми, кто относился к ним легкомысленно. В битве 20 ноября 1917 г. англичане врезались в немецкий фронт на протяжении 10 километров, притом без всякой артиллерийской подготовки, и их ничем нельзя было остановить. Серьезное беспокойство стало распространяться в командных немецких кругах. И англичане и французы уже в 1917 г. пускали в ход танки не десятками, а сотнями (генерал Нивелль весной 1917 г. во время своих, впрочем, неудачных наступательных операций пустил в ход двести танков).
Но, по признанию германских военных экспертов, решающую роль сыграли французские танки (заводов Шнейдер-Крезо и Сен-Шамонского) в битве под Виллер-Котре 18 июля 1918 г., в тот день, который германские эксперты считают поворотным моментом всей войны, началом германской катастрофы[153]. Опять-таки без малейшей артиллерийской подготовки несколько сотен танков внезапно вышли из леса и прямо пошли на германский фронт. Успех был полный. Еще страшнее подействовали танки в битве 8 августа 1918 г. между Анкром и Авром, и если в этот день был сломлен, наконец, дух некоторых германских частей, то в значительной степени именно этим внезапным нападением литых из стали, герметически закрытых машин, непрерывно и безнаказанно расстреливавших немецкие войска и преодолевавших на своем пути ямы, проволоки, насыпи, грязь и острые камни. Людендорф признает в своих воспоминаниях, что танки подавляющим образом действовали на дух солдат. Германия не могла и думать строить танки в таком количестве, в каком их строили союзники (особенно с 1918 г. — Америка). Не было ни свободных для того заводов, ни инженеров, ни материалов в должных количествах, именно в эти последние 1 1/2 года войны. Германия строила танки в очень ограниченном количестве и считала их десятками. А союзники уже говорили не о сотнях, но о тысячах — и немалых тысячах — танков, которые отчасти были готовы, отчасти должны были быть готовы к зиме 1918 и к лету 1919 г. Американские транспорты ежедневно выгружали новые и новые партии танков, которые тотчас же отправлялись на фронт.
Уже 8 августа Людендорф, по собственному своему признанию, понял, что в его руках не прежнее, полноценное, послушное превосходное орудие войны, не прежнее войско, изумлявшее своим героизмом и терпением даже видавших виды врагов. Но он не хотел сознаться, что основной причиной этой перемены было полное исчезновение доверия солдат как к нему, так и к Гинденбургу, а также и к подчиненным им генералам, тяжкие материальные лишения, недоедание даже на фронте, письма от голодающих семей из тыла, крайняя физическая усталость, решительная, очевидная безнадежность дальнейшей борьбы, все более распространяющееся сознание, что самая война, кроме несчастья и гибели, ничего принести уже не может, что вообще много обмана было во всем том, что говорилось войскам об этой войне, ее возникновении, причинах и целях. Именно тогда английское министерство пропаганды переиздало в сотнях тысяч экземпляров воспоминания князя Лихновского, германского посла в Лондоне в момент объявления войны, где Лихновский обвиняет всецело германское правительство в том, что оно довело дело до войны. Эта брошюра в массах распространялась (с аэропланов и другими путями) на всем германском фронте. Целыми тучами распространялась и другая литература из английского министерства пропаганды.
Но эта литература (за вычетом брошюры Лихновского) не производила особого впечатления на солдат. Ей часто мешала ее слишком наивная лживость. Гораздо большее впечатление производили на товарищей своими словами и всем своим настроением солдаты (и даже унтер-офицеры), переводимые с восточного фронта, побывавшие на Украине, на Кавказе, в Курляндии, в Эстонии, в Литве, в Польше. И чем упорнее наседал неприятель, чем дальше шло отступление, тем раздраженнее делались солдаты. Уже ни одному слову утешения и одобрения, исходившему от военных властей, они не верили. В тылу вера в вождей держалась дольше; она не совсем пропала в тылу даже в те скоро наступившие страшные дни, говоря о которых Гинденбург впоследствии восклицал: «Конец!» (Wir sind am Ende!).
Глава XIX ПЕРЕХОД АНТАНТЫ В ОБЩЕЕ НАСТУПЛЕНИЕ И КАПИТУЛЯЦИЯ БОЛГАРИИ
1. Последствия поражения германских войск 8 августа. Начало отступления германских войск из Франции и Бельгии. Растерянность на верхах германского правительства. Речь Вильгельма к эссенским рабочим. Нота графа Буриана ко всем воюющим державам. Отказ Антанты от каких бы то ни было переговоров
Перед лицом вдруг приблизившейся катастрофы германские военные вожди обнаружили бессилие не только предотвратить, но даже сколько-нибудь ослабить ее. Правда, все сроки для этого уже были пропущены. Осенью 1918 г. уже не было той силы на свете, которая могла бы спасти Германию.
14 августа 1918 г. собирается спешно коронный совет в главной германской ставке. Председательствует император, присутствуют кронпринц, канцлер Гертлинг, Гинденбург, Людендорф, министр иностранных дел Гинтце. Протокол напечатан[154]. Что же мы читаем в нем? Растерянные рассуждения о необходимости поддержать дисциплину и дух в стране, наказать Лихновского (предложение Людендорфа), заставить выдающихся лиц «произносить пламенные речи» патриотического содержания (предложение Вильгельма) и т. п. Мнение Гинденбурга особенно любопытно: «Нам удастся удержаться на французской земле и в конце концов подчинить неприятеля нашей воле». Нужно попытаться начать мирные переговоры через голландскую королеву, но выждать «первой победы» на западном фронте, — вот результаты совещания.
Прибывшие в Германию австрийский император Карл и министр граф Буриан заявили, что Австрия непременно должна заключить мир в этом (1918) году, — дальше воевать она не может никак. Вместе с тем растерянность и полная несогласованность действий между обоими союзниками были таковы, что в одни и те же дни они обращались к врагам с совершенно разными и разным тоном выраженными предложениями.
Так, 12 сентября 1918 г., во время непрерывного бедственного отступления германских армий под убийственным огнем гигантски усилившихся (вследствие подвоза из Америки) неприятельских полчищ, вице-канцлер германской империи фон Пайер произносит в рейхстаге речь, в которой величественно заявляет, что, пожалуй, он согласен возвратить Бельгию, но что на востоке Германия сохранит все, что она там заполучила, «все равно, нравится ли это нашим западным соседям, или не нравится».
А ровно через два дня (14 сентября) министр иностранных дел Австро-Венгрии граф Буриан обращается с мягкой, почти умоляющей нотой ко всем воюющим державам с просьбой не отказать начать «не обязывающие» беседы о мире. Нужно сказать, что этот граф Стефан Буриан был преемником Чернина на посту министра и что назначивший его молодой австрийский император Карл сам сказал о нем: «Все же этот слишком глуп» (der ist doch zu dumm)[155].
Предложение графа Буриана, конечно, было тотчас же отвергнуто Антантой. «Чего мы хотим? Сражаться, сражаться победоносно, до того часа, как враг поймет, что не может быть уже мирных сделок между преступлением и правом», — заявил в самой яростной речи Клемансо 17 сентября в ответ на предложение Буриана. В таком же роде высказался в Англии Бальфур. Вильсон тоже ответил, что он не примет никакого участия в предлагаемых разговорах.
Словом, Антанта, уже вполне уверенная в тот момент в близкой и полной победе, не желала и слышать о прекращении военных действий — вплоть до безусловной капитуляции всех четырех еще борющихся с ней держав и впредь до возможности упрочить за собой все завоевания и прибавить к ним новые.
Австрийское предложение было сделано против воли Вильгельма. Вильгельм еще с апреля 1918 г., когда Клемансо опубликовал упомянутое выше письмо императора Карла (переданное Сикстом Бурбонским в 1917 г. президенту Пуанкаре), знал, что Карл его обманывает, что Карл признал права Франции на Эльзас-Лотарингию, лишь бы вымолить мир у Антанты, знал, наконец, что хотя Карл торжественно и публично объявил, будто это письмо (или, точнее, фраза об Эльзас-Лотарингии) есть подлог, но, что, конечно, это заявление есть лишь новая ложь с его стороны[156]. Все это Вильгельм знал (как и все знали это в Германии), но именно поэтому он боялся противиться Карлу, который явно жаждал сепаратного мира для Австрии.
Да и вообще Вильгельм в это время уже не в состоянии был бороться с кем бы то ни было, судя по показаниям наблюдателей.
В Германии имела (и имеет) большой успех книга Карла Росснера «Der Konig, Weg und Wendo»[157]. Второстепенный беллетрист и мобилизованный из запаса поручик, Карл Росснер по обязанностям службы мог близко наблюдать Вильгельма в последнее время войны, и в этой книге, не называя его, под прозрачнейшим обозначением «король», он дает описание настроений и поступков Вильгельма в эти месяцы катастрофы. Курьезно, что хотя Росснер изо всех сил старается представить Вильгельма в ореоле некоего страдальца, непонятого Гамлета, праведника, одолеваемого злым роком и т. п., но ничего из этого не выходит: вопреки воле автора, все эти сентиментальные украшения отпадают сами собой, и пред нами — мечущийся во все стороны, панически перепуганный человек, жаждущий прежде всего спасти свое физическое существование, а затем поскорее на кого-нибудь свалить ответственность за все содеянные нелепости и ошибки. Вот два могучих и постоянных его мотива, две ноты, доминирующие в его душевном строе с тех пор, как после начала неудач несколько меньше стала сказываться третья нота: безмерное самохвальство, похвальба божественным происхождением своей власти и своим будущим окончательным великолепием. И все усилия Карла Росснера окутать своего героя привлекательным романтически-гамлетовским плащом остаются совершенно безуспешными. Ничего, ни единого мотива, кроме двух указанных, ни один способный к критике читатель не усмотрит в душе героя книги Росснера. И не было до самого конца такого момента, когда этот человек перестал бы вводить других в заблуждение и бахвалиться.
11 сентября 1918 г. он говорит речь эссенским рабочим. Угрюмые лица относящихся к нему с недоверием людей окружают его. Он кроток, либерален, демократичен до крайней степени, он уже не говорит, как говорил всю жизнь: «моя армия», «мой флот»: нет — «ваша армия», «ваш флот». Но хвастовство и ложь торжествуют и тут. Почему враги ненавидят Германию? Очень просто: потому, что они (враги) побеждены. «Ненависть обнаруживается только у народов, которые чувствуют себя побежденными». Поэтому, если немцы удивляются ненависти врагов, то напрасно: ненависть объясняется тем, что «враги обманулись в расчетах».
Это говорил во всеуслышание германский император за 23 дня до формального шага Германии к сдаче на капитуляцию и ровно за два месяца до самой сдачи ее на милость победителей, до полного, неслыханного унижения и падения государства.
2. Переход Франше д'Эспре в наступление на салоникском фронте и капитуляция Болгарии. Паника в германской главной квартире. Назначение Макса Боденского канцлером Германской империи. Нажим со стороны армии Антанты. Решение просить Антанту о перемирии. Телеграмма Макса Боденского президенту Соединенных Штатов
Спустя 4 дня после речи Вильгельма к эссенским рабочим на Балканах произошло событие, сделавшее положение Германии окончательно безнадежным.
Еще 17 июня 1918 г. царь болгарский Фердинанд дал отставку Радославову, решительному приверженцу союза с Германией и Австрией, и призвал к власти Малинова, которому немцы очень мало доверяли. В Болгарии, воевавшей почти без перерыва с 1912 г., сказывалось страшное утомление. Правительство Малинова делало тайные, но безуспешные попытки завязать переговоры с Антантой. Войска греческие, сербские, итальянские, французские, английские, находившиеся в Салониках и севернее Салоник под верховным начальством французского генерала Франше д'Эспре, были постоянной угрозой для болгарской армии. 15 сентября Франше д'Эспре внезапно перешел в общее наступление и врезался в болгарское расположение на 30 километров в глубину. Болгарские войска обратились в паническое бегство, сдавались тысячами, бросали оружие, бросались врассыпную, даже еще не видя врага. Обнаруживалось решительное нежелание воевать дальше. 25 сентября Истиц и Кочана были заняты сербами, несколько позже в Струмицу вошли англичане и французы, затем был занят Ускюб. Уже 26 сентября Болгария обратилась к Франше д'Эспре с просьбой о перемирии. Сопротивляться дальше не было никакой возможности, несмотря на спешную присылку германских и австрийских подкреплений.
Два дня болгарская делегация, приехавшая просить мира и состоявшая из министра Ляпчева и генерала Лукова, ждала позволения предстать перед генералом Франше д'Эспре. Генерал, соединявший в себе, по словам знавших его людей, старофранцузское дворянское высокомерие с казарменной грубостью, приняв 29 сентября уполномоченных, с презрением и раздражительностью объявил, что Болгария всецело теперь зависит от его милости или немилости и что он требует беспрекословного и полного принятия всех условий, которые нужны союзникам для успешного продолжения войны. На размышление он дал ровно два часа. Болгары подписали условия, которые были равносильны полной капитуляции. Четыре дня спустя, 3 октября, Фердинанд отрекся от престола в пользу своего сына Бориса и выехал в Венгрию.
Все эти события уже с 24 сентября были абсолютно неизбежны, учтены и приняты Антантой к сведению, Вся Болгария, с ее железными дорогами и всеми средствами страны, поступила в полное распоряжение генерала Франше д'Эспре. Стало возможно и не трудно вторгнуться оттуда в Австрию, принудить ее к миру и идти на Дрезден и на Баварию. Перед Германией появился призрак нового, совсем неожиданного фронта.
Это событие и сломило, наконец, дух германского верховного командования. 26 сентября в Авен, где находились Гинденбург и Людендорф, пришли известия, которые не поддавались уже никакому сколько-нибудь успокоительному истолкованию: генерал Франше д'Эспре прорвал окончательно и непоправимо болгарский фронт, и Болгария усматривает единственное спасение в немедленном заключении перемирия на любых условиях, какие поставит победитель. Капитуляция Болгарии, по мнению военных авторитетов, неминуемо должна была повести к капитуляции также Турции и Австрии. И в те же последние сентябрьские дни маршал Фош усилил в неслыханной степени атаки против всего западного немецкого фронта. В некоторых немецких армиях, в том числе даже в таких избранных, образцовых частях, как первая гвардейская дивизия, определенно не хватало уже снарядов для обороны от яростного, ни днем, ни ночью не прекращавшегося огня наступающих полчищ Антанты[158].
В сентябре американская армия стала играть очень значительную роль в войне, и каждый день, иногда чуть не каждые шесть часов, новые и новые транспорты подходили к Кале и Гавру, выгружая несметный военный материал и свежие подкрепления из Америки. Американцы не только привозили с собой такие чудовищные массы амуниции и продовольствия, что их потом приходилось целыми годами распродавать, но они строили немедленно новые подъездные железнодорожные пути, строили мастерские и целые заводы. Слова Вильсона о войне до последнего доллара и до последнего человека приобретали реальный и грозный смысл. «В этой войне победит тот, у кого нервы окажутся крепче» — таково было изречение фельдмаршала Гинденбурга еще в начале войны. Болгарской капитуляции нервы Гинденбурга и Людендорфа не выдержали.
Вечером 28 сентября Людендорф явился в неурочный час к Гинденбургу, и тот (как вспоминает Людендорф) без слов понял, зачем к нему пришел его помощник. На другой день, 29 сентября, они оба заявили Вильгельму, что нужно немедленно, в ближайшие же дни, если не часы, просить неприятеля о перемирии. Иначе армии грозит полная катастрофа. Вечером после этого заявления[159] Вильгельм казался сломленным и страшно постаревшим. Конечно, он подчинился. Он боялся всех и всего в эти месяцы, уже начиная с 18 июля, с перехода Фоша в наступление[160]: он боялся социал-демократов, с средины двадцатых чисел сентября громко требовавших парламентарной формы правления, боялся наступающего Фоша, боялся сурового и сухого Людендорфа, презрение которого к своей особе он всегда чувствовал, как это заметил даже наивнейший из наблюдателей, сентиментальный Карл Росснер. Он знал, что требование Людендорфа есть для Германии разгром, позор, капитуляция, потеря решительно всего. Но не смел и думать о сопротивлении.
Сейчас же решено было просить «демократически» настроенного наследника престола герцогства Баденского — Макса, популярного среди баденских социал-демократов, сформировать кабинет, куда вошли бы социал-демократы. Это было нужно и для Антанты, и для предотвращения революции внутри (так полагали). С 1 октября принц Макс Баденский вступил в должность. Вильгельм с тех пор сидел в Потсдаме и не подавал признаков жизни.
Особенно неожиданной была та растерянность, которую в эти страшные минуты обнаружили такой бесспорно мужественный, твердый, самолюбивый и умный человек, как генерал Людендорф, и такой храбрый и стойкий воин, как Гинденбург. Зная, что нужно немедленно сформировать «демократическое» правительство, потому что с канцлером Гертлингом Антанта и разговаривать не захочет, и понимая вместе с тем, что на это нужно время, они все-таки торопили, не давая ни отдыха, ни срока.
Всякий, кто хочет получить исчерпывающе полное понятие о душевном состоянии, в котором находились Гинденбург и Людендорф в эти роковые для Германии дни, должен прочесть документ № 17 в сборнике «Waffenstillstand», который опубликовало германское республиканское правительство в 1919 г. (о перемирии). Вот что 30 сентября было протелеграфировано в министерство иностранных дел из ставки верховного командования: «Главная квартира просит, чтобы ее держали в курсе всех сообщений, делаемых публично касательно нашего мирного предложения, чтобы можно было вовремя осведомить армию. Иначе есть опасность деморализации».
Вдумаемся в эти немногие, но красноречивые строки: с одной стороны, Людендорф и Гинденбург буквально с ножом у горла требуют от правительства немедленной отправки телеграммы Вильсону — сегодня, а если нельзя, то завтра, но уж никак не позже, никак не послезавтра, торгуются даже не из-за дней, но из-за часов. А с другой стороны (и в то же самое время), они знают, что это предложение непременно деморализует армию и хотели бы успеть ее «подготовить». Но как успеть, когда ясно, что весь мир сейчас же узнает о телеграмме с просьбой о перемирии, едва только Вильсон ее получит. Да и как «готовить» армию к такому известию? Будто можно дать этой внезапной сдаче на капитуляцию какое-нибудь успокоительное истолкование! И как сказать стране о необходимости немедленно сдаваться на милость победителей, когда еще в том же сентябре по всей Германии красовались правительственные огромные плакаты со словами: «Конечная победа за нами обеспечена!»[161]
Людендорф снова объявил 1 октября 1918 г. утром министерству иностранных дел, что он настойчиво требует «немедленной посылки нашего мирного предложения»: «Сегодня еще армия держится, но невозможно предвидеть, что произойдет завтра». Мало того: в главной квартире знали, что если старый кабинет пошлет мирное предложение, то, пожалуй, Вильсон даже и не потрудится ответить, и что даже для первого шага безусловно необходимо сформировать новый кабинет. И, зная это, Гинденбург, точно так же растерявшийся, как Людендорф, телеграфирует в 1 ч. 30 м. того же 1 октября вице-канцлеру фон Пайеру (№ 22): «Если есть уверенность, что сегодня вечером, в 7 или 8 часов вечера, принц Макс Баденский сформирует новое правительство, то я одобряю отсрочку (посылки телеграммы Вильсону — Е.Т.) до завтрашнего утра. Если же образование правительства сколько-нибудь сомнительно, то я считаю, что уже сегодня ночью нужно послать это заявление». Проходит полчаса, и в Берлин летит новая телеграмма (№ 23) от Грюнау, советника министерства, в министерство иностранных дел: «Людендорф объявил мне: «Сегодня войско еще держится, но прорыв может наступить каждую минуту, и тогда наше мирное предложение прибудет в самый неблагоприятный момент; он объявил, что у него такое ощущение, будто он предается азартной игре; что во всякий момент на любом участке одна из дивизий может отказаться исполнить свой долг»». И уже от себя штатский чиновник Грюнау, наблюдавший обоих «Диоскуров», как их величали четыре года подряд в патриотической прессе (т. е. Людендорфа и Гинденбурга), добавил: «У меня впечатление, что тут потеряли всякое хладнокровие»… В первом часу ночи — новая телеграмма (№ 27), уже от Лерснера: «Людендорф заявляет: «Армия не может ждать более 48 часов» [162]. Вот атмосфера, в которой Макс Баденский должен был начать переговоры о перемирии, т. е., точнее, обратиться с мольбой о перемирии к разъяренному, алчному и победоносному врагу.
Нужно было все-таки хоть немного подготовить рейхстаг к роковому известию. Ведь, несмотря на все зловещие слухи, на очевидные факты, на разгром Болгарии, все-таки, кроме военных властей, мало кто знал, в каком поистине отчаянном положении находится армия.
2 октября, по поручению главной квартиры, майор Буше дал в секретном заседании лидеров партий рейхстага характеристику положения. Принудить врага к миру нельзя. Два фактора губят все:
1) танки, которых у немцев нет в достаточном количестве, и
2) недостаток людей.
Еще в апреле 1918 г. в батальонах было по 800 человек, а к концу сентября в них насчитывается уже не более 540 человек в каждом, да и то, чтобы и этой цифры добиться, пришлось вовсе уничтожить (раскассировать) 22 дивизии, т. е. 66 полков. Потери колоссальны; танки, появляясь в тылу, наводят панику. Офицеры падают без счета и без замены. Бывают случаи, когда после трех дней боя все офицеры данной дивизии перебиты или ранены, и в их числе все три полковых командира. При таких условиях нужно прекратить бой. Таковы были главные пункты сообщения майора Буше. На успокоительные фразы, которыми он снабдил свой доклад, конечно, никто не обратил ни малейшего внимания.
Впечатление было потрясающее. Ждали бедствия, по все-таки не такого, все-таки не этого внезапного откровенного признания в безнадежном проигрыше великой войны, в необходимости капитулировать, чтобы избежать взятия в плен всей армии.
Медлить было нельзя.
Но все-таки уже в самую последнюю минуту, перед посылкою телеграммы Вильсону, Макс Баденский послал срочную телеграмму Гинденбургу, в которой задал ему вопрос: «Отдает ли себе отчет верховное командование, что факт начала переговоров под давлением критического военного положения может повести к потере германских колоний и территории Германии (в Европе), в частности Эльзас-Лотарингии и чисто польских округов восточных провинций?». На это последовал тотчас же ответ Гинденбурга, что он по-прежнему требует немедленного начала переговоров о перемирии: крушение македонского (болгарского) фронта, истощение немецких резервов, свежие резервы врага, непрерывно бросаемые в битву, — все это делает положение германской армии критическим. «Каждый потерянный день стоит нам тысяч храбрых солдат». Колебания Макса Баденского кончились. Жребий был брошен.
Источник: lib.rus.ec.
Рейтинг публикации:
|