Часть вторая
* * *
Граф Федор Васильевич Ростопчин был обожателем Суворова, что доказывает его с ним переписка, в изданной мною Истории помещенная; и в письмах своих ко мне отзывался он всегда об нем с величайшим восторгом. В одном пишет он ко мне: «Участь ваша завидна; вы служите при великом человеке. Румянцев был Герой своего века, Суворов Герой всех веков». Я прочитал сие князю. «Нет! Отвечай ему, — сказал он, — Суворов ученик Румянцева».
Граф любил, чтобы каждого начальника подчиненные называли по-русски, по имени и отчеству. Присланного от адмирала Ушакова иностранного офицера, с известием о взятии Корфу, спросил он: «Здоров ли друг мой Федор Федорович?» Немец стал в тупик, не знал: о ком спрашивают. Ему шепнули, что об Ушакове. «Ах! Да! — опомнился он, ~ господин адмирал фон Ушаков здоров». Фельдмаршал сказал ему с гневом: «Возьми к себе свое фон; раздавай, кому хочешь; а победителя турецкого флота на Черном море, потрясшего Дарданеллы и покорившего Корфу, называй Федор Федорович Ушаков».
Говорили об одном хитром, пронырливом министре. «Ну, так что же? — сказал князь, — я его не боюсь. О хамелеоне знают, что он хамелеон: принимает на себя все цветы, кроме белого».
Князь никогда не отказывался от рекомендательных писем для достойных людей. Одно поднес я к подписанию. Он подписал охотно и с удовольствием и, возвращая, сказал: «Я написал бы иначе, а вот как: лицо его, вывеска доброй души его, есть лучшая рекомендация». Он душевно любил тогдашнего полковника С. С. Кушникова и имел к способностям его особенную доверенность. Также rie отпустил он из армии в Петербург без рекомендательного письма к государю императору достойного полковника М. С. Вистицкого.
В Пиаченце один маркиз, хозяин дома, в котором поместился граф, был истинный чудак. В шитом розового цвета кафтане, с громким хохотом не говорил, а кричал он беспрестанно о погоде и повертывался, чтобы показать свой камергерский ключ. Граф, желая от него отделаться, начал перед обедом читать: Отче Наш... а чудак, не понимая, стал аплодировать и кричать: «Браво! Браво!» — Суворов остановился в молитве, обратился к нему и сказал: «Молчание, я молюсь Богу». Кое-как мы его выжили. За столом просил фельдмаршал: «Ради Бога, спасите меня от этого гостя, который хуже татарина. Он измучил меня метеорологическими своими разговорами, показывал мне ключ, который не отпирает и не запирает, и верно из неблагородного металла, прикрытый золотом, как и он — шитым своим кафтаном».
При подписании письма к адмиралу Федору Федоровичу Ушакову в Корфу приписал граф что-то премелко, чего я не мог разобрать. «Не надседайся, — сказал он мне, — это на турецком языке поклон турецкому адмиралу». После, при свидании, уверял меня Федор Федорович, что турок, прочитав сии строки, восхищался и не хотел верить, что их написал так правильно русский.
Князь Александр Васильевич любил иногда нюхать табак из малой своей золотой табакерки, уверяя, что сие облегчает головную его боль. Иногда, посыпав табаком какой-нибудь душистый цветок, снюхивал с него и с восторгом говорил: «Вот роскошь!» Но курения табака не жаловал. «Может ли быть, — говорил он, — что неблагопристойнее, как когда под нос тебе подставят трубку и окуривают тебя зловонным фимиамом?» Однажды увидел он курящего гусара. Ему хотели было запретить; но он крикнул: «Не трогайте его; он человек с талантом: выкуривает трубку мастерски. Он на войне видит дым батальонного огня». И поскакал от него прочь.
Разговаривая о музыке, один генерал делал свои замечания, что надлежало бы уменьшить число музыкантов и умножить ими ряды. «Нет, — отвечал князь, — музыка нужна и полезна, и надобно, чтобы она была самая громкая. Она веселит сердце воина; равняет его шаг; по ней мы танцуем и на самом сражении. Старик с большею бодростию бросается на смерть; молокосос, отирая со рта молоко маменьки, бежит за ним. Музыка удвоивает, утроивает армию. С Крестом в руке священника, с распущенными знаменами и с громогласною музыкою взял я Измаил!»
По прибытии в армию фельдмаршала, узнал он, что французский главнокомандуюший Шерер сдал свое начальство генералу Моро и удалился в Париж. «И здесь вижу я, — сказал он, — перст Провидения. Мало славы было бы разбить шарлатана. Лавры, которые похитим у Моро, будут лучше цвести и зеленеть».
Отличительное в князе было то, что, проказничая, если смею сказать, был он всегда серьезен и никогда не улыбнется, как будто бы все это в порядке вещей. В Праге, например, пустился он в танцы; люди вправо, а он влево, такую затеял кутерьму, суматоху, штурм, что все скакали, прыгали и сами не знали куда. По окончании танцев подбежал он ко мне и с важностью сказал: «Видел ли ты, как я восстановил порядок; забыли курс, шен, шассе». — «Как же! Видел, — отвечал я, — как вы восстановили шассе». И он побежал от меня.
На возвратном пути из Швейцарии в Россию, на святках,, в Праге, провел князь время очень весело. Он завел у себя на банкетах святочные игры: фанты, жмурки, жгуты, пляски и проч. Мило было смотреть, как престарелый, седой военачальник бегал, плясал, мешался в толпе своих подчиненных и с какою точностью исполнял то, что ему назначалось делать, когда его фант был вынут. Все знатнейшие богемские дамы, австрийский генерал граф Беллегард, английский посланник при венском Дворе лорд Минто и множество иностранных, путались в наших простонародных играх. Мы все восхищались, были в то время, как будто на родине. Но это была последняя песнь лебедя на водах Меандра: в Кракове ожидали его немощи и телесные, и душевные, ускорившие кончину знаменитой его жизни.
Знаменитость подвигов героев веков греческих и римских одушевляла военачальника нашего к тем высоким идеям, которые украшали его жизнь. Беседовать о их славе была его страсть. Вычерпну только каплю из океана. Одаренный счастливою, необыкновенною памятью, он часто пробегал мысленно галерею сих великих бессмертных и пред каждым изливал свои мысли. Так, остановясь на Эпаминонде, произнес: «Чту его за его смелость и твердость». «Хорошо, — сказал он, когда его осудили на казнь, — я заслужил смерть; но иссеките на камне моем: Фивяне казнили Эпаминонда за то, что он научил их побеждать при Левктре спартанцев и, даровав Греции свободу, сим низложил гидру злобы, на него устремленную». «Он, достойно подражания, не лгал ни в безделице, ни в деле, ни в шутках, и заслужил от историков своих хвалу, что никакой порок не запятнал его».
По прибытии в армию генерал-лейтенанта Ребиндера, назначенного комендантом в Мальту, фельдмаршал встретил его сими словами: «Здравствуй, друг Ребиндер; ты поплывешь на тот остров, где некогда Калипса хотела хитрого Улисса уловить в свои сети. За тебя я также не боюсь: у тебя не устоит и железная клетка. (Ребиндер был необыкновенный силач.) Ты, наш Голиаф, будешь стоять с храбрыми своими рыцарями на той неприступной Средиземного моря скале, которая несколько веков издевалась над турецким колоссом и была щитом Христианству. Но прежде оставайся с нами; сперва побьем здесь безбожных». Генерал Ребиндер отличился в Италии и Швейцарии, как то известно из реляций и из моей Истории.
С дамами был князь забавно учтив. Он следовал наставлению лорда Честерфильда сыну своему: хвалить прелести каждой дамы без изъятия. И он, беседуя с ними, уменьшал всегда их годы. Так, когда в Милане одна тридцатилетняя дюшесса представила ему двенадцатилетнюю свою дочь, притворился он, будто не верит. «Помилуйте, сударыня, — сказал он, — вы еще сами молоденькая, прелестная девушка». Когда он узнал от нее, что она с мужем в разводе, то вскрикнул: «Я еще не видал в свете чудовища; пожалуйте, покажите мне его».
Генерал от кавалерии В.Х. Дерфельден, тридцатипятилетний знаменитый Суворова сопутник, беседуя с ним, описывал ему прелести и роскоши итальянской природы живыми красками. «Правда, друг мой, — отвечал граф, — климат прелестен, но разврат страшен!» и тотчас продиктовал следующую заметку: «Под всяким другим умеренным небосклоном воздержание есть добродетель; но оно чудо из чудес здесь, где дышат воздухом между огнеизрыгающею Этною и знойными, горючими ее окрестностями, которые Сифакс, в Адиссоновом Бруте, изображает с такою силою; здесь, под таким огненным небесным поясом,, где солнце раскаливает скалы в известь и где не кровь, а купорос и кипучая сера стремительно разливается по жилам; здесь, где природа заманивает к неге в очаровательном саду своем; здесь, сыны Севера, крепитесь, мужайтесь, одолевайте климат и помните Аннибалово войско в Капуе!»
Я поднес графу от одного генерала просительное письмо об определении его в армию, написанное прекрасным, отличным слогом, так что не мог ему сего не заметить. «Да, хорошо написано, — сказал он, — но мне нужны воины, а не министр. Мой Багратион так не напишет; зато имеет присутствие духа, расторопность, отважность и счастие. Ум его образован более опытами, нежели теориею. В беседе с ним его не увидишь. Но он исполняет все мои приказы с точностию и успехом. Вот для меня и довольно».
Один принц обедал у генералиссимуса и удивил его и нас всех своим аппетитом. Всякое блюдо, так сказать, им пожиралось и исчезало. Князь смотрел с изумлением. На другой день не мог он позабыть сего посещения и сказал: «Ну, спасибо Его Светлости; он первый изволил отдать справедливость искусству повара моего, Мишки: ел, как будто у него нет желудка. Он не подходит под указ Петра Первого об отпуске прожорам двух пайков, для него мало и четырех». Чрез несколько дней вздумали подшутить и сказать князю, что принц опять угрожает стол его своим посещением. «Напрасно Светлейший изволит беспокоиться, — я его видел. С ним надобно выкинуть пословицу нашу: не будь гостю запасен, а будь ему рад».
Князь всегда говаривал, что у него семь ран: две, полученные на войне, а пять — при Дворе, или политические. И сии пять, по его словам, были гораздо мучительнее первых.
Все начальствовавшие армиями получади при императрице Екатерине в мирное время генерал-губернаторские места, как-то: граф Румянцев-Задунайский, князь Потемкин-Таврический, граф Салтыков и другие. В рассуждении Суворова велено было его спросить, какие губернии он пожелает. Ответ его был следующий: «Я знаю, что матушка-царица слишком любит своих добрых подданных, чтобы мною наказать какую-либо свою провинцию. Я размеряю силы свои с бременем, какое могу поднять. Для другого невмоготу фельдмаршальский мундир». После сего отзыва был он пожалован подполковником лейб-гвардии Преображенского полка и сие отличие принял с благовейною признательностию.
* * *
Граф приказал мне читать Сюллия записки. Я уверял его, что читал их и делал даже выписки по велению государыни императрицы Екатерины, по бытности моей при особенной дипломатической ее переписке, под начальством князя Безбородко. «Этого мало, — говорил он, — мы будем читать опять, твердить наизусть век Генриха. Сцена переменилась. Новые актеры, новые ужасы. Но Франция существует». Я достал книгу сию в Турине; он ее взял, читал и вдруг ночью присылает за мною с повелением сказать мне, что имеет сообщить нечто мудрое. Я являюсь: он меня сажает; перо, чернила и лоскуток бумаги на столе. «Переведи поскорее сию бесценную статью великого друга и наставника царей, Сюллия», — указав мне место. Я принялся за перевод. Так как у меня лоскуток тот сохранился, то для любопытства помещаю его здесь. «Причины падения и ослабления монархий, — говорит Сюлли в записках своих, — суть: непомерные налоги, особливо единоторжие хлебом; незаботливость о торговле, хлебопашестве, художествах и ремеслах; слишком великое число чиновников и издержки на содержание их; неограниченная власть тех, которые занимают места в государстве; значительные расходы; медленность и неправосудие в судопроизводствах; праздность и расточительность, со всеми принадлежащими к ним развратом и порчею нравов; запутанности в соотношениях присутственных мест между собою; переделка монеты; неблагоразумные и незаконные войны; слепая доверенность к недостойным лицам; предубеждения в пользу некоторых только сословий и ремесел; корыстолюбие министров и их любимцев; презрение к ученым; терпимость худых обычаев; нарушение хороших законов; упорная привязанность к маловажным или вредным обыкновениям; множество друг другу противоречащих постановлений и бесполезных узаконений». Кончив, отпустил он меня с извинением, что исторг меня из объятий Морфея. Я поклонился, ибо это не в первый раз.
На походе нашем к Турину, выехал оттуда навстречу Суворову бывший той столицы королевский генерал-губернатор, граф Сент-Андре, муж, почтенный сединами и опытами долговременного служения Сардинскому престолу. Александр Васильевич обрадовался такому полезному приобретению; тотчас выбежал к нему с сими словами: «Я отдаюсь вам; будьте моим ментором. Покажите мне Италию, сие наследие славы двух столетий, которой потомки должны идти по неизгладимым никогда следам их героев-предков. Я вижу шестнадцать миллионов жителей, разделенных между собою различными законами, обычаями, закоренелою народною ненавистью. Да будет между ими политическое единство! Да будут они планетами одного российского и австрийского солнца, один дух, один штык! Вот наш Геркулесов подвиг: поп plus ultra*». Граф Сент-Андре долго не мог опомниться. Наконец произнес: «После всего того, что я слышу, я ваш пленник, ваш раб. Приказывайте мне, великий человек!» Достойный старец признавался, что он воображал увидеть совсем другого Суворова. Тотчас оба они подружились и составили дальновидные планы. Но политические виды оные испровергли и дали тогдашним делам совсем другое направление.
* * *
Старожилы в Новой Ладоге помнят и рассказывают, что князь Александр Васильевич, находясь там полковником Астраханского полка, учредил училище для солдатских детей, на своем иждивении выстроил для оного дом, был сам учителем арифметики и сочинял учебные книги, как-то: молитвенник, краткий Катехизис и начальные правила арифметики. Рукописный молитвенник мне показывали. Можно себе представить, какою любовью платили ему отцы за воспитание детей своих.
Из Петербурга получил я в Богемии, на возвратном пути из Швейцарии в Россию, сочинение: Изображение князя Италийского. Сочинитель, подписавшийся: Истинно русский, просил меня убедительнейше поднесть оное нашему Герою. Долго выжидал я удобного для сего времени и наконец успел в Праге. Надобно было видеть, какие движения делал князь, когда я читал: то вскочит со стула, то повернется назад, то вскрикнет: ах! ох! аи! аи! Разбой! Караул! и т.п. По окончании просил он всех не верить этой лести; но мы все уверяли его, что сие изображение есть чистое излияние русского сердца. Вот оно:
Изображение князя Италийского
Дух истинного любомудрия наставил его с юных самых лет пренебрегать мнением людей и довольствоваться заключением потомства. Предавшись военной славе, он посвятил ей все: богатство, покой, забавы, любовь и даже родственническое чувствие.
Душа, обуреваемая славолюбием, могла ли вместить какой-нибудь род нежности? Однако же известно, что он был верный друг.
Суворов похож единственно сам на себя: непоколебим с сердитым нравом; весел даже в глубоких размышлениях; непреклонен в исполнении слова, данного даже врагу; без малейшего чувства к пустым насмешкам, которых он, видно, с умыслом не чуждается, дабы занять вздором внимание зависти и тем отдалить ее пронырства.
От взятия Глогау в Семилетнюю войну и разбития Ламота Курбьера, зари его подвигов, он беспрестанно гремел, до рассыпания им Царства Польского.
Затем Суворов-Рымникский замолк; но сей безвременный покой не должен продолжиться. Покой всеобщий разрушается. Сам ад дохнул на Север.
Уже пожар мятежей все обращает в пепел и грозит Столице слабосильных Кесарей.
Напрасно все почти Скипетры стали на уперти врагу: все везде унывает!
Един Царь бодрствует на пятой доле мира; един, спокойно обозря все концы Своего достояния, со властию сказал: «Да узрят Мой флаг вокруг Европы; а ты, Суворов, вонми прошению князя князей германских и ступай за веру и человечество, за мою и твою славу!»
И Суворов двигнулся, как другой Цинциннат, и явился в Италию, как некое Божество, с горстию соотчичей; но с колоссом своих мыслей и дарований.
Минчио, Адиж, Треббия, Нови, Сен-Готард, Тейфельсбрик, Гларис; ты, храбрый и злосчастный Макдональд; вы, столь прежде славные Моро, Жубер, Массена. Довольно вас именовать. Блажен, кто на Суворова не идет!
Суворов достиг предмета и теперь стал превыше всех жребий и времени.
Желал ли он почестей? — он почти обременен ими. Хотел ли одной славы? — он в ней погружен. И проч.
Заметя отличную расторопность и храбрость в одном унтер-офицере союзных войск, велел фельдмаршал тотчас представить его в офицеры. Но что же? — получается в ответ на нескольких больших листах нота, в которой излагаются причины невозможности удовлетворить сему желанию, в рассуждении того, что означенный унтер-офицер не из дворян и не выслужил срочных лет. В подкрепление сего приведены были законы, воспрещающие таковое производство. Оскорбленный граф вырывает у меня бумагу и бросает ее на пол с сим восклицанием: «Боже мой! Я начальник армии и не могу быть ее отцом и благодетелем. Дарование в человеке есть бриллиант в коре. Отыскав его, надобно тотчас очистить и показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует пред многими другими. Он всем обязан не породе, не искусству, не случаю и не старшинству, но самому себе. Старшинство есть большею частью удел посредственных людей, которые не дослуживаются, а доживают до чинов. О, немогузнайка — нихтбештимзаген! Нет, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеела ты героев!» — Весь этот день был граф скучен и сердит.
От фельдмаршала было приказание представлять ему лично каждого солдата, который отличится или храбростию, или каким-нибудь редким поступком, и часто таких обнимал, целовал и потчевал из своих рук водкою. В сражении при Треббии, полку Ферстера солдат Митрофанов взял с своим товарищем трех французов в плен. Они отдали свои кошельки, часы и все, что имели. Митрофанов принял и возвратил им несколько денег на корм. Подбежавшие наши солдаты хотели было их в ярости изрубить, но Митрофанов не допустил, сказав: «Нет, ребята, я дал им пардон. Пусть и француз знает, что русское слово твердо». После с товарищами разделил добычу. Митрофанов был тотчас представлен и на вопрос Суворова: «Кто тебя научил быть так добрым?» отвечал: «Русская азбука: С., Т. (слово, твердо), и словесное Ваше сиятельства нам поучение. Солдат — христианин, а не разбойник». С восторгом обнял его фельдмаршал и тут же на месте произвел в унтеры.
* * *
Когда фельдмаршалу доложили, что союзное войско ропчет на вводимый в их службу новый порядок, отвечал он: «На это смотреть не должно. Филипп, король Испанский, велел выносить из Мадрита всякую нечистоту, от которой едва не сделалась зараза. Вся столица противу сего возопила; но король сказал: «Это младенцы, которые плачут, когда их обманывают; зато после спят они крепким сном». И Мелас умолк.
Фельдмаршал едет верхом в Италию мимо церкви. Архиепископ, в облачении с крестом, возгласил: «Sta Sol! Остановись солнце! И солнце ста и не иде на запад». Он тотчас соскочил с лошади и бросился целовать крест; престарелый, летами согбенный архиепископ продолжал: «Я остановил тебя, спаситель алтарей наших, на пути Христианской славы твоей словом Иисуса Навина; а теперь произреку тебе: и ты предидеши пред лицом Господним уготовати пути Его и дать разум спасения Его людям». Внезапность сего явления столь потрясла все бытие Суворова, что, проливая слезы, обнял, расцеловал он архипастыря; но не мог. произнести ни слова. И о сем благочестивом муже не постыдилися ненавистники славы России разглашать, якобы он показывал свою жестокость и над священнослужителями!
Князь не хотел никогда иметь под ружьем более ста тысяч войска. Он почитал сие достаточным для вторжения в Париж; но жаловался, что теперь у него только горсть людей. «Нет! — возразил некто, — ваша армия величайшая. Вы забыли громаду мыслей и сил Суворова! Забыли, как его превыспренность преобразует годы в месяцы, а месяцы во дни». «Уймешься ли ты, — сказал он, — а то я убегу». «Бегите, — отвечал тот, — мы видели ваш побег на Минчио, Адиж, Треббию, Нови, Сен-Готард, Тейфельсбрик, Гларис». «Чудесная память!» — вскрикнул генералиссимус и завел другой разговор.
По распечатании одного пакета на имя генералиссимуса, нашел я на него пасквиль, в котором он разруган. Называют его варваром, Вандалом, одетым в окровавленную львиную кожу, и пр. и пр. Долго колебался я, донести ли о сем князю? Наконец решился и прочитал ему. Он расхохотался и сказал: «Ох! Какое слабое орудие якобинизма. Не можно ли напечатать эту бранную бумагу? — она посмешила бы публику». И при сем случае показал, что он превыше всех насмешек и ругательств, ибо велел ее читать всем.
Не могу не повторить здесь анекдота, который так живо изображает доброту души Суворова. Во время двухлетнего его в Херсоне пребывания, познакомился он на вечеринке с сестрою знаменитого нашего адмирала Круза. Он узнает, что муж ее, капитан первого ранга Вальранд, разжалованный вечно в матросы, проживал с нею здесь. Тронутый несчастным положением сей благовоспитанной дамы, приглашал он ее всегда к себе на банкеты и танцевал с нею. В день отъезда своего в армию, садясь в кибитку, сказал он ей: «Молись Богу; Он услышит молитву твою!» И, по взятии Варшавы, пишет в Петербург: «Знаю, что Матушка-Царица меня наградит. Но величайшая для меня награда — помилование Вальранда». И Вальранд опять капитан первого ранга и умер генерал-майором. Я молчу. Какими словами возносить такую добродетель!!.
У графа было обыкновение, что когда начнут его хвалить, то он, почитая хвалу за лесть, закроет глаза, запрыгает и убежит. Но ученый и достойный австрийский генерал-квартирмейстер Цах, с которым любил он беседовать о военном искусстве и которого называл он генералом sans facons*, схватя его однажды, не выпустил из горницы. Разговорились, что каждый народ храбр и имел свои эпохи славы. «Правда, — сказал Александр Васильевич, — такими были греки под предводительством Фемистоклов и Аристидов, римляне при Сципионах и Цезарях, гунны при Аттиле, турки при Магомете и Баязете, французы при Квнде и Тюренне, австрийцы с Валенштейном и Евгением, пруссаки при Фридрихе, англичане под начальством Малборука»... «А русские и мы, — прервал Цах его речь, — под начальством Суворова?» Граф замешался, вскрикнул: «Как! И Катон, мой Цах, начинает мне льстить?» — и хотел было бежать. «Никак! — отвечал тот с германскою важностью, не выпуская его из рук. — Зачем ретируетесь вы от истины, доказанной современною нашею историею? Скажу более и льстить не буду: всякий, вами наименованный народ, под жезлом вашим, был бы победоносен, потому что вы — герой всех веков и всех народов!» Граф должен был усесться.
У фельдмаршала случилось много знатных эмигрантов, которые взапуски говорили о своих пожертвованиях в пользу несчастного короля. Он прослезился при воспоминании о добродетельном государе, падшем от злодейской руки своих подданных, и сказал: «Жаль, что во Франции не было дворянства. Этот шит Престола защитил в стрелецкий бунт нашего Помазанника Божия». И все вдруг умолкли.
* * *
Когда от кардинала Руффо, главнокомандующего христианскою армией в Нижней Италии, получено было известие, что при содействии российских военных сил, под начальством капитана второго ранга Сорокина, взят Неаполь, то фельдмаршал воскликнул: «Итак, вот и другая Парфенопейская республика исчезла с лица земли, и она лежит теперь во гробе с сиреною Парфенопеею, в честь которой получила сие название. Где же то древо вольности, которое французы обещали водрузить на пламенном Везувии? О, хвастунишки!» Кардинал в письме своем приписывал сей успех единственно победам Суворова: ибо они отвлекли все силы Макдональда к Треббии, и сей должен был оставить в Неаполитанских областях только малочисленные гарнизоны. Выписку из описания о бывшем в Неаполе ужасном кровопролитии, от самовидца присланную, читал я вслух. Фельдмаршал содрогался. Вот она: «По вступлении войск в Неаполь, калабрийцы буйствовали с беспримерною кровожадностью: убивали без пощады всех, кто только носил имя якобинца, и невинно и произвольно; грабили дома; неистовствовали с несчастными женами и безвинными детьми. Более двух тысяч домов были разорены. Христианская армия в ужасах превзошла революционную. Во многих улицах жарили пленных, подымали их на штыки. Были чудовища, которые сосали кровь из убиенных. С великим трудом удержал Руффо от пожара хлебные магазины, в которых спрятались до 600 патриотов. Русские смотрели с омерзением на таковые бесчеловечия. Они не оставались хладнокровными зрителями: бросились, исторгали невинные жертвы из рук убийц и сим героизмом в человеколюбии покрыли себя славою, которая в летописях здешних пребудет вечною». Тут фельдмаршал встал, перекрестился и сказал: «Трусы всегда жестокосерды». По получении известия об удалении из Неаполитанского королевства французов, кардинал Руффо простер свои завоевания, дабы приблизиться к центру революции. Он сосредоточил войско, из 30 т. состоящее; выступил с оным из Калабрии и занял важный приморский город Салерно, который отстоит только в семи милях от Неаполя. В то самое время отрядил адмирал Ф. Ф. Ушаков из Корфу капитана Сорокина с 5 фрегатами, 1 корветою и 4 канонерскими лодками в Адриатическое море. Сия флотилия в короткое время овладела приморскими городами: Бриндизи, Бари и Манфредониею, высадила на берег 500 человек войска, которое, под предводительством капитана Бели-Фоджа, повсюду разрушали республиканские знаки; истребляли якобинцев и, по приведении чрез несколько дней всей Андалузии в повиновение королю, соединились с Руффо и вступили в Неаполь.
Когда князю предлагали взять к себе в главную квартиру другого священника, проповедника гораздо ученейшего, то он не согласился на сие, сказав: «Нет! Пусть остается при мне старый. Иной проповедует с горячим языком, но с холодным сердцем».
Получено известие о падении при Дворе одного министра. «Я этого ждал, — сказал князь Александр Васильевич и, взяв перо, написал следующее: «Фортуна воздвигает колосс, подножие которого из глины. Она отвела ему у себя уголок только для постоя, а не в вечное потомственное владение. Я знал, что своенравная сия хозяйка сперва его приголубит, а после прогонит. Беда без фортуны, но горе без таланта! Изгнание Аристида, присужденное Остракизмом, дало добродетели его тем большую знаменитость. Вот разница между Аристидом и нашим Антишамбристом».
* * *
Один полковник, рассуждая о предстоявших военных предприятиях, осмелился предложить фельдмаршалу план отдельным операциям своего полка. «Воюй, полковник; твой успех будет эпизодою в истории. Но план главнокомандующего есть история его жизни и — славы всего его войска».
В пылу Новийского сражения доносят фельдмаршалу, что в сию минуту убит майор Корф, которого он знал и любил еще в Польскую войну. Он перекрестился, прослезился и воскликнул: «Вечная память достойному, храброму Корфу! Завидна смерть на поле брани за Отечество. Будем молиться за упокой души его; но да не прогневим ропотом Бога, сотворившего нас смертными. Его Святая воля!» Дал шпоры лошади и полетел за победою.
Как враг десантов князь Александр Васильевич рассказывал, что еще в деревне своей, Кончанске, смеялся он над предполагаемою Бонапартом высадкою в Англию. «Я, — говорил он, — называл ее тогда же второю после Гибралтара репетициею трагико-комической военной драмы, которая никогда не будет разыграна. В Гибралтаре Криллон дал бессмертную знаменитость Эллиоту; а с собою увез срам и позор. Отсюда же уплыл Бонапарте в Египет. Так оканчиваются десанты!»
Князь Багратион рассказывал за столом у генералиссимуса об одном старом, заслуженном, редкого поведения полку его солдате, который принес ему пять червонных с сими словами: «Эти деньги достались мне при разделе добычи от моих товарищей; но Бог послал их девяностолетним родителям моим в Нижегородской губернии. Сделайте милость, Ваше сиятельство, прикажите их к ним туда отправить по сей надписи». Что князь тотчас и исполнил. Александр Васильевич, восхитясь сим поступком, велел привесть солдата и, расцеловав его, произнес: «Спасибо тебе, християнин, что ты помнишь заповедь Божию: чти отца и матерь твою». Узнав, что он был с ним в турецких и польских походах, вскрикнул князь: «Давай мне за него дюжину рекрут — нет, мало, и сотни не возьму. Поздравляю тебя унтером». «Благодарю, Ваше Сиятельство, — отвечал солдат, — я неграмотный, служил рядовым, прикажите мне умереть в рядах». Суворов, обратясь ко всем, сказал: «Где это услышим?»
Князь любил ходить часто между солдат, в солдатской куртке или в изодранной своей родительской шинели, и был всегда доволен, когда его не узнавали. Тут бывали с ним нередко весьма забавные встречи, которые, если описывать, то надобно писать новую книгу его анекдотов. Часто находили его в армии спавшего наповал с солдатами. Так, однажды закричал вслед фельдмаршалу, бежавшему в солдатской простой куртке, присланный от генерала В. X. Дерфельдена с бумагами сержант: «Эй, старик, постой! Скажи, где пристал Суворов?» «Черт его знает», — отвечал он. «Как! — вскрикнул сержант. — У меня от генерала к нему бумаги».
«Не отдавай, — был второй ответ, — он теперь или размертвецки пьян, или горланит петухом». Тут посланный поднял на него палку и вскрикнул: «Моли ты Бога, старичишка, за свою старость; не хочу и рук марать; ты, видно, не русский, что так ругаешь нашего отца и благодетеля». Суворов — давай Бог ноги. Через час возвращается он домой. Сержант, узнав его, хочет броситься к его ногам; но граф, обняв его, сказал: «Ты доказал любовь ко мне на деле: хотел поколотить меня за меня», — из рук своих потчевал его водкою.
Также и в Финляндии, едучи на чухонской телеге, не успел Суворов по тамошним узким дорогам своротить, как вдруг столкнувшийся с ним курьер ударил его пребольно плетью. Лежавший с ним адъютант его, Курис, поднялся и хотел было закричать, что это главнокомандующий, как Суворов, зажав ему рот, сказал: «Тише! Тише! Курьер, помилуй Бог, дело великое!» По прибытии в Выборг, узнает Курис, что курьер тот был повар генерал-поручика Германа, отправлявшийся с курьерскою подорожною за провизиею в Петербург, и донес о сем графу, который произнес: «Ну что же? Мы оба потеряли право на сатисфакцию, потому что оба ехали инкогнито».
В прошлую войну с турками граф Александр Васильевич Суворов, объезжая части вверенных ему войск, заехал к полковнику Соболевскому, командовавшему тогда частью арнаут, расположенных в лагере при реке, и, спрося прежде об имени полковника, взошел к нему в палатку и сказал: «Здравствуй, Иван Володимирович! Много ли турок за рекою?» Полковник (родом из сербов) был приведен в замешательство таким нечаянным вопросом, тем более, что никогда еще не видывал Суворова, отвечал: «Не могу доложить». При сем отзыве Суворов, закричав: «Проклятая немогузнайка!», приказал тотчас курить, как можно более, в палатке и вскоре, сев на казацкую лошадь, поскакал из лагеря, приказав притом полковнику Соболевскому следовать за собою, а находившемуся при нем полковнику Курису велел между тем наставлять Соболевского. Отъехав потом некоторое расстояние, подозвал к себе Соболевского, и опять спросил его: «Много ли турок?» Сей отвечал: «Много, Ваше сиятельство». Тогда Суворов выговаривал Курису, что он худо наставил Ивана Володимировича; велел продолжать наставления и поехал далее. Дорогою беспрестанно и громко бранил Соболевского и иногда Куриса, за худое наставление. Неоднократно спрашивал, наставил ли Ивана Володимировича? При отзыве сего о исполнении, повторял: «Еще наставляй». После чего, отъехав несколько верст, остановился возле дерева и, подозвав к себе Соболевского, сказал: «Знаешь ли, что ты наделал? Ты сказал, что турок много, я напишу к князю П.., чтобы присылал более войска, потому что Иван Володимирович говорит: много турок; князь напишет к Матушке-Царице; Императрица принуждена будет дать указ о рекрутском наборе, все потому, что Иван Володимирович говорит: много турок. Вот что ты наделал!» После сего разговора приказал Соболевскому взлесть на близстоящее дерево, обозреть неприятельский лагерь и счесть, по возможности, число палаток турецких; что тот и исполнил. Тогда граф Александр Васильевич сказал: «По числу палаток положим число людей, ошибемся немногим: для тебя много и пяти тысяч, а мне мало и ста тысяч», — и с сим уехал.
Генерал К... представил князю семилетнего сына своего, крестника Суворова, мальчика избалованного, пререзвого, который начал прыгать и скакать по стульям; отец его унимать, а Александр Васильевич уговаривать отца: «Оставь его, пусть шалит и резвится. Это меня тешит. Скоро, ах, скоро поблекнет сей золотой без золота возраст, при первом звуке слова: этикет. Тогда прощай, невинная простота и веселость младенчества!»
Однажды князь, разговорясь о самом себе, спросил всех, у него бывших: «Хотите ли меня знать? Я вам себя раскрою: меня хвалили цари, любили воины, друзья мне удивлялись, ненавистники меня поносили, при Дворе надо мною смеялись. Я бывал при Дворе, но не придворным, а Эзопом, Лафонтеном: шутками и звериным языком говорил правду. Подобно шуту Балакиреву, который был при Петре Первом и благодетельствовал России, кривлялся и корчился. Я пел петухом, пробуждал сонливых, угомонял буйных врагов отечества. Если бы я был Цезарь, то старался бы иметь всю благородную гордость души его; но всегда чуждался бы его пороков». И, обратясь ко мне, прибавил: «Запиши это для истории».
Князь Г.А. Потемкин беспрестанно назывался к Александру Васильевичу на обед. Граф всячески отыгрывался; но наконец вынужден был пригласить его с многочисленною свитою. Тотчас призывает к себе искуснейшего при князе метрдотеля, Матоне, поручает ему изготовить великолепнейший стол и не щадить денег; а для себя велел своему повару, Мишке, приготовить два постных блюда. Стол был самый роскошный и удивил даже самого Потемкина. Река виноградных слез, как Суворов в одном письме своем пиитически отзывался, несла на себе пряности обеих Индий. Но он, кроме своих двух блюд, под предлогом нездоровья и поста, ни до чего не касался. На другой день, когда метрдотель принес ему счет, простиравшийся за тысячу рублей, то он, надписав на оном: Я ничего не ел, отправил к князю, который тотчас заплатил и сказал: «Дорого стоит мне Суворов!»
Князь, увидя нечаянно табакерку с изображением одного лица, ему и многим ненавистного, отбросил ее и сказал: «Ах, как я испугался! Зачем не изобразил живописец его спящим? В минуты сна и тигр бывает добр и не вредит».
Источник: bibliotekar.ru.
Рейтинг публикации:
|