Единственный способ обнаружить пределы возможного — отважиться сделать шаг в невозможное
Артур Кларк, "Hazards of Prophecy: The Failure of Imagination", 1962
Мы можем представить себе будущее без религий, без государств, без великих держав, но не видим его без iPhone и самолетов.
Роберт Купер, «Быстро текущий момент», интервью для журнала «Россия в глобальной политике», 2018
Октябрь 1971 года, может быть, и не был главным месяцем мировой политики, но несколькими значимыми для нее событиями он отметился. В октябре 1971 года была основана организация Greenpeace, Палата общин британского парламента проголосовала за присоединение к Европейскому экономическому сообществу, Китайская Народная Республика заняла место Тайваня в Генеральной ассамблее ООН, придав ей нынешний вид.
Релизы сингла Джона Леннона «Imagine» в США (11 октября) и Великобритании (24 октября) столь же памятными датами в истории развития международных отношений, конечно, не стали. Скорее, само появление песни, призывавшей помечтать о том, что «государств — и религий — больше нет… и незачем убивать и умирать», было в какой-то степени предчувствием грядущей разрядки напряженности — США в то время уже активно искали способ выйти из бесславной Вьетнамской войны, параллельно ведя все более активный диалог с СССР. Стороны активно готовили к подписанию Договор об ограничении противоракетной обороны (подписан в мае 1972 г.), которому суждено было стать одной из основ международной системы безопасности на весь оставшийся период холодной войны.
Вряд ли создатели этого договора всерьез надеялись достичь мира без войн — хотя бы в обозримом будущем. И уж, конечно, даже самые истовые апологеты маркистско-ленинской политической экономии, возможно, в глубине души все-таки немного сомневались в реальности мира без частной собственности. С другой стороны, кто сказал, что мечтательность не свойственна политикам вовсе? Только в ХХ веке в международной (да и внутренней) политике многих государств мира эпохальные решения часто реализовывали — в самом что ни на есть практическом смысле этого слова — самые настоящие мечтатели (не говоря уже о вкладе мечтателей в область абстрактных политико-философских материй).
«Отец Европы» Жан Монне, создавший «Объединение угля и стали». Улоф Пальме, икона европейской социал-демократии, убежденный противник войны и насилия. Нельсон Мандела, ставший живым символом борьбы против апартеида. Вудро Вильсон, один из создателей Лиги Наций и горячий сторонник принципа самоопределения наций. Вполне — хотя и по-своему — разделявший этот принцип Владимир Ленин, которого, как мы все помним, Герберт Уэллс называл «кремлевским мечтателем» — то ли в ужасе, то ли в восхищении. Михаил Горбачев… Ли Куан Ю… Махатма Ганди, наконец, общения с которым так остро не хватало Владимиру Путину во время его второго президентского срока.
Конечно, политическая судьба их вовсе не напоминает розовую мечту, а сами они были далеко не одномерными персонажами. Идеи Монне о «надгосударственном» устройстве будущего Евросоюза жестко высмеивал сугубый реалист де Голль, для которого передача хотя бы части национального суверенитета в руки бюрократов-космополитов была немыслима. «Пацифист» Пальме был убежденным сторонником Организации Освобождения Палестины и Африканского Национального Конгресса. Мандела, возглавив боевиков из «Копья нации», разменял гандистские идеалы ненасильственного сопротивления на террор и партизанщину (никаких иллюзий он при этом не питал и называл вещи своими именами). Вудро Вильсон на склоне лет разочаровался в своем детище (ему еще повезло не дожить до самых очевидных демонстраций его недееспособности), раскаиваясь в том, что втянул американский народ в мировую политику.
Ради реализации мечты Ли Куан Ю потребовалось стать жестким прагматиком (не исключено, кстати, что мы окажемся свидетелями попытки повторно реализовать мечту Ли Куан Ю почти по соседству от «Города льва» — обозреватели отмечают, что опытом «сингапурского чуда» вроде бы активно интересуется Ким Чен Ын). Реализация мечты Ленина (доведенная не то до идеала, не то до абсурда Сталиным) — до сих пор заставляет содрогаться если не миллионы, то сотни тысяч. Реализация мечты Михаила Горбачева обнулила предыдущую, обернувшись при этом кошмаром — по крайней мере, для государства, которое он возглавлял. Даже Махатма Ганди не избежал обвинений в связях с фашизмом (а как же — якшался с Муссолини и чернорубашечниками) и нацизмом (писал уважительные письма Гитлеру и назвал того великим государственным деятелем в одной из статей).
Мечтателем без страха и упрека остается разве что Мартин Лютер Кинг — но вот «полноценным» политиком (тем более что-то решавшим в области международных отношений) назвать его рискнет не всякий политолог.
А еще трое из названных мечтателей были убиты — несколько чрезмерное соотношение даже для политиков.
Конечно, мечты — точнее, попытки их реализовать, тем более, успешные попытки — вещь не самая безопасная. И не только для самих мечтателей, но и для окружающих. Но кто знает, что в итоге лучше для человечества — постоянно опасаться совершить непоправимую ошибку или все-таки дать волю фантазии? В конце концов, если бы сотворением мира занялись всегда осторожные юристы, они бы, скорее всего, остановились еще на этапе отделения света от тьмы, чтобы не создавать правовой коллизии.
Мечтатели же отваживались на шаг за пределы той реальности, что их окружала — хотя бы на мысленный — с тем, чтобы создать новую, доселе неведомую реальность. Сегодня мы вряд ли смогли бы назвать политика, обладающего таким качеством. Сейчас в фаворе прагматики и реалисты.
Такой же прагматизм и реализм в себе пестуют и политологи: от них этого требуют — вроде бы — академические стандарты их дисциплины. Правда, некоторые из них при этом ворчат под нос о «терминологической лености» коллег, услышав от тех о «новой холодной войне» или «возвращении вестфальской системы». Можно даже допустить, что эта «леность» — лишь вежливый эвфемизм интеллектуальной трусости: «серьезные» политологи, похоже, опасаются заглядывать в будущее еще сильнее, чем осмысливать настоящее вне привычных им прокрустовых рамок рецензируемых журналов. Последним (на сегодня) политологом-мечтателем, наверное, остается Фрэнсис Фукуяма, оттоптаться по заблуждениям которого должен каждый уважающий себя последователь теории политического реализма.
Впрочем, упрек в приземленности мышления нынче можно адресовать практически каждому — даже тем, кого сама профессия, казалось бы, обязывает изобретать будущее: писателям-фантастам. Раньше они исправно поставляли идеи, которые так или иначе реализовывали либо ученые и инженеры (на удивление близко к тому, что придумали писатели), либо политики-практики (даже как-то пугающе близко). В самом деле, «страж-птица» Роберта Шекли — это современный дрон: осталось только прописать алгоритм принятия решений о том, кого она может убивать, а кого – нет (три закона робототехники Айзека Азимова в помощь), дальнейшее сделает другой алгоритм — самообучения. «Цивилизация статуса» того же Шекли с успехом реализована в отдельно взятом Синьцзян-Уйгурском районе Китая с реальной перспективой распространения на всю КНР.
Теперь же фантасты скорее следуют за теоретическими выкладками политологов. Автор цикла об Эндере Виггине (экранизация первой книги «Игра Эндера» успешно прошла по мировым экранам в 2013 г., но блокбастером не стала) Орсон Скотт Кард, наигравшись с гуманизмом в конце 80-х–начале 90-х, быстро вернулся к хардкорной геополитике наших дней — теперь он описывает распад миропорядка и добровольную политическую изоляцию Америки (под сенью космического флота — аллегории тотального военно-технологического превосходства) от сражающегося в бесчисленных локальных войнах мира.
Одна из сюжетных линий книги «Темный лес» блестящего китайского фантаста Лю Цысиня — второго романа сверхпопулярного цикла «Память о прошлом Земли» (более известного под названием первой книги — «Задача трех тел») — исследует так называемый «парадокс Ферми»: вопрос о том, почему высокоразвитые цивилизации скрывают следы своего существования. Ответ находится в любимой политологами «ловушке Фукидида», масштабированной до межгалактических измерений: высокоразвитые цивилизации опасаются агрессии со стороны стремительно их догоняющих (и, ровно по Аллисону, реализуют программы, направленные на «сдерживание» или вовсе полное уничтожение потенциальных конкурентов).
Политики – а вслед за ними и политологи, пытаясь конструировать не будущее даже, а настоящее, все охотнее обращаются к славному прошлому (не обращая при этом особенного внимания на редкий сарказм интеллектуалов). Вышучивание российских «скреп» стало уже пошлым трюизмом. Но мы не одни такие. Make America Great Again! — это же не к Америке будущего призыв, а к возвращению старых добрых времен. Эдакое обращение американской мечты вспять, вовне самое себя — что, впрочем, вполне может быть именно тем, что Америке сейчас и нужно: переосмысление себя. Правда, вопрос о том, можно ли себя переосмыслить, обращаясь к прошлому, остается открытым — едва ли не со времен басни Крылова о потомках гусей, которые спасли Рим.
В принципе, это свидетельство не столько даже интеллектуальной, сколько моральной растерянности. Сам факт обращения к прошлому, сопровождающийся фиксацией морально-этических норм (тех же «скреп» или «универсальных ценностей»), необходимость их кодификации говорит о том, что эти самые нормы подверглись значительной эрозии и в большинстве своем не соблюдаются. Более того, превращение этих норм в публичные и более или менее универсальные догматы окончательно обессмысливает их («дао, выраженное словами, не есть истинное дао»), по крайней мере их практическое применение. Они становятся предметом безрезультатных споров пуристов, ревнителей старины и в той же мере ограниченных прогрессистов-фундаменталистов.
В таких дебатах, тем не менее, есть определенный практический смысл: популярная нынче дискуссия о том, кто больший ревизионист — теряющий свои позиции гегемон вчерашнего дня или неотрефлексировавшая «величайшую геополитическую катастрофу» экс-империя — это ведь очень практический спор о природе «новой нормальности». Да, спор чисто номиналистский, но этот спор определяет морально-этическое обоснование внешней политики: что считать нормальностью, а что — ревизионизмом. Убежденность в своей моральной правоте позволяет государствам принимать решения, меняющие миропорядок, идущие в разрез с международным правом и устоявшимися практиками.
Однако подобные споры по большому счету — лишь попытка выторговать моральную и интеллектуальную индульгенцию у будущего, некое лукавство, позволяющее оппонентам относительно безвредно друг для друга перебрасываться вариантами толкований симулякров вроде «миропорядка, основанного на правилах» или «привычки к долгому миру» (хотя точнее было бы — привычки к отсутствию большой войны, поскольку «малые» войны той или иной интенсивности ведутся практически беспрерывно).
Конечно, эта «новая нормальность» сопротивляется осмыслению — а когда было иначе? Возможно, в ней самой действительно осталось слишком много от прежней — и это подталкивает к той самой «терминологической лености». Для того, чтобы не выходить из зоны интеллектуального комфорта, достаточно воспользоваться атрибутом «новый» или приставкой «пост-» — и все как будто становится понятно: новая холодная война, постиндустриальное общество, нео-реализм, постсоветское пространство, постимперский синдром и так далее. Термины настолько же звонкие, насколько и малосодержательные. Полная (почти) победа постмодернизма.
Тем же, кто еще хочет пощекотать интеллектуальные нервы, остается торговля страхом. Более приземленные политики торгуют геополитическими страхами — в Восточной Европе, например, очень неплохо идет русофобия. Мы бы тоже поторговали той же американофобией, но санкции все же мешают, так что этот страх остается товаром для внутреннего потребления — правда, весьма востребованным.
Более одухотворенные мыслители — как Генри Киссинджер, например, — торгуют страхом перед будущим. Это, безусловно, более прогрессивно, ибо будущее пугает всегда (хотя бы своей неизвестностью), а рынок страхов перед будущим экзистенциален.
Правда, на недавнем заседании Валдайского клуба Владимир Путин, возможно, открыл новый рынок — торговли бесстрашием. Вот только мученикам, вознесенным в рай, как правило, не с руки торговать с теми, кто сдох без покаяния. И о подобной перспективе уж точно не имеет никакого отношения к мечте Леннона о том, что когда-нибудь «все люди будут жить в мире» — хотя, безусловно, это вполне можно посчитать попыткой шагнуть в невозможное в поисках пределов возможного.
***
Мемуары Жана Монне, которые он писал, отойдя от дел, называются «Реализм и политика». Похоже, он все-таки до конца жизни разделял эти понятия. Политика, скорее всего, одним реализмом не исчерпывается — она больше похожа на пространство, где мечты и реализм так или иначе взаимодействуют.
Политики-мечтатели на самом деле не формировали образ будущего — они просто раньше остальных ощущали наступление этого будущего, умели выразить его в ярких и доступных словах и образах.
Может быть, пора попробовать? Обстоятельства, вроде бы, располагают: раз уж настоящее ускользает от рационального осмысления, может быть, стоит дать волю воображению?
Автор выражает искреннюю благодарность Федору Лукьянову за консультации в процессе кастинга политических мечтателей ХХ века.