Валерий БРЮСОВ. Несколько штрихов к портрету
ПОЭТ ПО СОБСТВЕННОЙ ВОЛЕ
«Поэтами рождаются, солдатами
становятся». Это известное латинское выражение совершенно не применимо к
поэту, чье имя вошло во все литературные энциклопедии и справочники.
Валерий Яковлевич Брюсов. Знаменитый поэт серебряного века русской
поэзии. Поэт не от Бога, а по собственной воле. Совершенный прагматик с
сугубо математическим складом ума, лишенный каких бы то ни было
сантиментов, всю жизнь потративший на создание собственного памятника —
двух строчек в истории мировой литературы.
Лишь одной страстью
было наполнено его сердце. Она служила для него главным источником
жизненной энергии. Ей он жертвовал и мысли, и работу, и личную жизнь.
Честолюбие. Именно так называлась страсть, вознесшая его к вершинам
славы и одновременно безжалостно унизившая его человеческое «я».
…Если
бы однажды Брюсов не решил стать поэтом, то, вероятнее всего, он стал
бы математиком. Хорошим математиком. Может быть, даже великим. Процесс
вычисления, решения разных алгебраических задач доставлял ему ни с чем
не сравнимое удовольствие. Поэт Владислав Ходасевич вспоминал: «В
шестнадцатом году он мне признавался, что иногда «ради развлечения»
решает алгебраические и тригонометрические задачи по старому
гимназическому задачнику. Он любил таблицу логарифмов»…
Вы
встречали когда-нибудь поэта, или вообще человека, который бы любил
таблицу логарифмов? Наверное, нет, а если бы и встретили, то наверняка
подумали бы, что у этого человека не все в порядке с головой. Вероятно,
что-то и впрямь было не так в голове у этого юноши, написавшего в 15 лет
в своем дневнике: «Талант, даже гений, честно дадут только медленный
успех, если дадут его. Этого мало! Мне мало! Надо выбрать иное… Найти
путеводную звезду в тумане. И я ее вижу: это декадентство. Да! Что ни
говорить, ложно оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и
будущее будет принадлежать ему, особенно, когда оно найдет подходящего
вождя. А этим вождем буду я!» Вот так, уже в 15-лет Брюсов математически
точно вычислил — иначе и не скажешь — свой успех. И он не ошибся в
расчетах: математика — наука точная.
(В. Брюсов в юности)
«НИКОМУ НЕ СОЧУВСТВУЙ… СЕБЯ ПОЛЮБИ БЕЗРАЗДЕЛЬНО…»
Первый
сборник своих опусов он назвал, ни мало смущаясь, «Chefs d'oeuvre» —
«Шедевры». (Все последующие сборники имели такие же «гламурные»
названия, и нарекались исключительно на иностранный манер —
по-французски или на латинском. Мол, книжица не для всех, а для
избранных…) В предисловии к своим «шедеврам» Брюсов пишет: «Печатая свою
книгу в наши дни, я не жду ей правильной оценки… Не современникам и
даже не человечеству завещаю я эту книгу, а вечности и искусству».
Перебор по части авторского самолюбия был заметен едва ли не в каждой
строке. Не удивительно, что критика встретила сборник в штыки и журналы
не печатали стихов Брюсова несколько лет.
Совсем скоро увидел свет
второй сборник стихотворений — «Me eum esse» («Это — я»), в котором
Брюсов в стихотворении «Юному поэту» декларирует свое кредо:
Юноша бледный со взором горящим,
Ныне даю я тебе три завета:
Первый прими: не живи настоящим,
Только грядущее — область поэта.
Помни второй: никому не сочувствуй,
Сам же себя полюби беспредельно.
Третий храни: поклоняйся искусству,
Только ему, безраздумно, бесцельно.
Поразительно,
что эта юношеская белиберда, в которой нет и крупицы здравого смысла, а
одна только напыщенная поза, стала эстетическим манифестом русского
декадентства 90-х годов — литературного направления, ставшего модой.
Здесь
стоит сделать ремарку. Молодости, как известно, свойственна психическая
неуравновешенность. Это можно объяснить: та часть мозга, что отвечает
за чувство ответственности, полностью формируется только к 25-30 годам. В
то время как половые гормоны начинают бурлить уже в 14-15 лет. И
поскольку чувство собственной значимости у молодого человека, еще
незрелого в умственном и житейском отношении, но уже зрелого в половом,
его социальный ранг явно не соответствуют его максималистским
притязаниям (уважают ведь не за самомнение, а, например, за опыт,
мудрость, возраст, звание, успех, богатство — за то, чего у юноши нет),
то остается одно из двух. Или — открыто сопротивляться «несправедливому»
миропорядку, либо — создать собственный, протестный мир с его
правилами, языком и прочей атрибутикой, в котором будут иные ценности.
Например, сила, дерзость, агрессивность, картинное благородство,
презрение «черни» и всего обыденного, демонизм и мистицизм… Эту
«детскую» болезнь левизны каждый переживает по своему. Однако у
некоторых, как у Брюсова, она протекает особенно остро и дает
осложнения.
В своем третьем сборнике — «Tertia Vigilia» («Третья
стража») — Брюсов, хоть уже и возмужавший, все так же по-мальчишески
ломается: «Хочу, чтоб всюду плавала свободная ладья, и Господа и Дьявола
хочу прославить я». Здесь же, ко всеобщему сведению, сообщается:
«поклоняются мне многие в часы вечерние»; «женщины, лаская меня,
трепетали от счастия» и т. д.
Источники брюсовского вдохновения —
все те же, книжные: скифы, ассирийский царь Ассаргадон, Рамсес, Орфей,
Кассандра, Амалтея, Данте, Баязет, викинги, свойства металлов (!),
Большая Медведица и т. д. Странные темы, не правда ли? Искусственные
какие-то. Впрочем, о чем же еще писать «юноше бледному» и
«безраздумному»?
(В. Брюсов в молодости)
«СОБАКИ СЕКРЕТНОГО ЖЕЛАНЬЯ»
Карл
Радек, известный большевик, был очень маленького роста. Однако он
отличался редким остроумием, и потому был очень популярен в кругах
творческой интеллигенции. Однажды, во время писательской попойки у
Горького на Малой Никитской, Радек наклонился к уху автора
«Буревестника» и спросил шепотом:
— Алексей Максимович,
разъясните, пожалуйста, мое недоумение. Зачем ваш «уж вполз высоко в
горы»? Ведь ужи живут в сырых низменных местностях. Что он там забыл, в
горах?
Кожа на скулах Горького натянулась, и лицо сразу окаменело.
Он сидел, а Радек стоял рядом, но их глаза находились на одном уровне.
— Этот вопрос, Карл Бернгардович, вы должны были адресовать господину Брему, естествоиспытателю, а я — поэт.
Сказав это, Горький отвернулся, давая понять, что вопрос исчерпан. Больше Радека не приглашали на Малую Никитскую.
Литературные
ляпы можно обнаружить практически у любого писателя или поэта. И все же
рекордсменами по этой части можно с уверенностью считать
поэтов-декадентов (позднее окрестивших себя символистами). И Брюсов
здесь — в числе чемпионов. «Тень несозданных созданий колыхается во сне,
словно лопасти латаний на эмалевой стене. Фиолетовые руки на эмалевой
стене полусонно чертят звуки в звонко-звучной тишине. И прозрачные
киоски в звонко-звучной глубине вырастают точно блестки при лазоревой
луне. Всходит месяц обнаженный при лазоревой луне…» и т. д.
Поэт
Владимир Соловьев в своей рецензии попенял автору, что «обнаженному
месяцу всходить при лазоревой луне не только неприлично, но и вовсе
невозможно, так как месяц и луна суть только два названия для одного и
того же предмета». Брюсов ответил: «Какое мне дело, что на земле не
могут быть одновременно видны две луны! Мне они нужны для того, чтобы
вызвать в читателе известное настроение…»
Еще больше критики
досталось скандальному одностишию Брюсова — «О, закрой свои бледные
ноги!». Соловьев пишет: «Для полной ясности следовало бы, пожалуй,
прибавить: «ибо иначе простудишься», но и без этого совет г. Брюсова,
обращенный, очевидно, к особе, страдающей малокровием, есть самое
осмысленное произведение всей символической литературы…»
Полемика
между Соловьевым и Брюсовым на этом не закончилась. В одном из журналов
Брюсов опубликовал только что переведенный им «шедевр» бельгийского
поэта Метерлинка. Там были такие слова: «Моя душа больна весь день, Моя
душа больна прощаньем. Моя душа в борьбе с молчаньем, Глаза мои
встречают тень. И под кнутом воспоминанья Я вижу призраки охот,
Полузабытый след ведет Собак секретного желанья. Во глубь забывчивых
лесов Лиловых грез несутся своры, И стрелы желтые — укоры — Казнят
оленей лживых снов…» Критик тотчас же откликнулся на этот опус в новой
рецензии: «Быть может, у иного строгого читателя уже давно «залаяла в
сердце собака секретного желанья», — именного того желанья, чтобы авторы
и переводчики таких стихотворений писали впредь не только «под кнутом
воспоминанья», а и «под воспоминанием кнута»…»
Перу Владимира Соловьева принадлежит и одна из самых остроумных пародий на подобные вирши:
…На небесах горят паникадила,
А снизу — тьма.
Ходила ты к нему иль не ходила?
Скажи сама!
Но не дразни гиену подозренья,
Мышей тоски!
Не то смотри, как леопарды мщенья
Острят клыки!
И не зови сову благоразумья
Ты в эту ночь!
Ослы терпенья и слоны раздумья
Бежали прочь.
Своей судьбы родила крокодила
Ты здесь сама.
Пусть в небесах горят паникадила,
В могиле — тьма.
УКРОТИТЕЛЬ ПОКЛОННИКОВ
Несмотря на
многочисленные ляпы, очевидные недостатки и уязвимость
поэтов-символистов, очень скоро они полонили сердца всей читающей
России. Народ разношерстными толпами валом валит на их выступления,
массовыми тиражами издаются журналы, альманахи, книги. Студенты и
гимназисты переписывают друг у друга в толстенные тетради новые стихи и
учат их наизусть. Символисты — самые дорогие гости в любой гостиной, а
их глава, Валерий Брюсов, — почти что полубог. Брюсов с энтузиазмом и
изобретательностью поддерживал этот образ «парящего над землей»
поэта-олимпийца.
Всякая власть нуждается в декорациях. Она же
порождает прислужников. «Брюсов, — писал Ходасевич, — старался окружить
себя раболепством — и, увы, находил подходящих людей. Его появления
всегда были обставлены театрально. В ответ на приглашение он не отвечал
ни да, ни нет, предоставляя ждать и надеяться. В назначенный час его не
бывало. Затем начинали появляться лица свиты. Я хорошо помню, как
однажды, в 1905 г., в одном «литературном» доме хозяева и гости часа
полтора шепотом гадали: придет или нет? Каждого новоприбывшего
спрашивали:
— Вы не знаете, будет Валерий Яковлевич?
— Я видел его вчера. Он сказал, что будет.
— А мне он сегодня утром сказал, что занят.
— А мне он сегодня в четыре сказал, что будет.
— Я его видел в пять. Он не будет.
И
каждый старался показать, что ему намерения Брюсова известнее, чем
другим, потому что он стоит ближе к Брюсову. Наконец, Брюсов являлся.
Никто с ним первый не заговаривал: ему отвечали, если он сам обращался…
Его
уходы были так же таинственны: он исчезал внезапно. Известен случай,
когда перед уходом от Андрея Белого он внезапно погасил лампу, оставив
присутствующих во мраке. Когда вновь зажгли свет, Брюсова в квартире не
было».
Несмотря на свою формальную вежливость и показную
изысканность, Брюсов любил проявить власть и одернуть всякого,
проявившего хоть чуточку меньшее раболепие, чем это полагалось. Он был
мастер по укрощению и запугиванию своих поклонников. Те, кому это не
нравилось, отходили в сторону. Другие охотно составляли послушную свиту,
которой Брюсов не гнушался пользоваться для укрепления влияния и
власти. С одним таким поклонником из брюсовской свиты однажды встретился
Ходасевич. «Приблизительно в 1909 году, я сидел в кафе на Тверском
бульваре с А. И. Тиняковым, писавшим посредственные стихи под
псевдонимом «Одинокий». Собеседник мой, слегка пьяный, произнес длинную
речь, в конце которой воскликнул буквально так:
— Мне, Владислав Фелицианович, на Господа Бога — тьфу! Был бы только Валерий Яковлевич, ему же слава, честь и поклонение!
…Гумилев
мне рассказывал, как тот же Тиняков, сидя с ним в Петербурге на
«поплавке» и глядя на Неву, вскричал в порыве священного ясновидения:
— Смотрите, смотрите! Валерий Яковлевич шествует с того берега по водам!»
Сейчас
можно лишь улыбнуться, читая про эти немудреные «таинства» Брюсова,
восторженность и раболепие его подражателей. Но тогда, в эпоху, когда
все поголовно увлекались спиритическими сеансами и верой во всякую
чертовщину, эти фокусы создавали легенды.
ЧЕМ ХИТРЕЦ ОТЛИЧАЕТСЯ ОТ МУДРЕЦА?
Брюсов
был одним из образованнейших людей своего времени. При всех его
человеческих недостатках, Брюсов не только замечательный поэт, но и
выдающийся ученый-филолог, критик, историк литературы и переводчик.
«Если бы мне жить сто жизней, они не насытили бы всей жажды знания,
которая сжигает меня. Я готов плакать, когда думаю о том, чего я не
знаю». Это уже не бахвальство, а искреннее признание. Но был ли Брюсов
мудрым человеком? Умным — может быть, но мудрым — еще вопрос. Ибо не
следует путать эрудицию, деловую хватку и природную хитрость с
мудростью. Брюсов же был необычайно хитер.
Крайне ловкий от
природы, он, по характеристике Гиппиус, очень хорошо владел собою: «он
отлично видел людей и знал, на сколько пуговиц перед каждым стоит
застегнуться». Он умел втереться в доверие, обаять нужного человека — то
бесстыдной лестью, то маленькими услугами или подарками, изучал его
слабости и умел, при случае, их использовать. Вот что пишет по этому
поводу Гиппиус: «…Природная сметка позволила ему выработать в отношениях
с людьми особую гибкость, удивительную тонкость. Даже неглупый человек
выносил из общения с Брюсовым, из беседы с ним убеждение, что
действительно Брюсов всех презирает (и поделом!). Всех — кроме него. Это
ведь своего рода лесть, и особенно изысканна. Бранить с кем-нибудь всех
других. А Брюсов даже никогда и не «бранился»: он только чуть-чуть,
прикрыто и понятно, несколькими снисходительными злыми словами
отшвыривал того, о ком говорил. А тот, с кем он говорил, незаметно
польщенный брюсовским «доверием», уже начинал чувствовать себя его
сообщником. Очень действенный прием с людьми, пусть и неглупыми, но не
особенно тонкими».
Еще одна хитрость — манера подавать руку. «Она
производила странное действие, — вспоминал Ходасевич. — Брюсов
протягивал человеку руку. Тот протягивал свою. В ту секунду, когда руки
должны были соприкоснуться, Брюсов стремительно отдергивал свою назад,
собирал пальцы в кулак и кулак прижимал к правому плечу, а сам,
чуть-чуть скаля зубы, впивался глазами в повисшую в воздухе руку
знакомого. Затем рука Брюсова так же стремительно опускалась и хватала
протянутую руку. Пожатие совершалось, но происшедшая заминка, сама по
себе мгновенная, вызывала длительное чувство неловкости. Человеку все
казалось, что он как-то не вовремя сунулся со своей рукой. Я заметил,
что этим странным приемом Брюсов пользовался только на первых порах
знакомства и особенно часто применял его, знакомясь с начинающими
стихотворцами, с заезжими провинциалами, с новичками в литературе и в
литературных кругах».
Но на всякого мудреца довольно простоты. Иногда чувство меры ему явно отказывало.
Осень
1905 года. В палате психиатрической лечебницы доктора Усольцева уже
тяжелобольной Михаил Врубель пишет знаменитый портрет Валерия Брюсова.
Человек, изображенный на полотне, притягивает взгляд: гордая
отстраненность лица, строгие очертания темного сюртука, скрещенные
по-наполеоновски руки… «Портрет поэта-завоевателя» — так назвал эту
картину Михаил Волошин. Брюсов не просто оценил портрет, он им гордился.
«После этого портрета, мне других не нужно. И я часто говорю, полушутя,
что стараюсь остаться похожим на свой портрет».
Говорил он это,
возможно, полушутя, зато старался соответствовать образу, созданному
сумасшедшим художником, очень даже всерьез. «Помню, — вспоминала Тэффи, —
поставили у Комиссаржевской «Пелеаса и Мелисанду» в переводе Брюсова.
Брюсов приехал на премьеру и во время антрактов стоял у рампы лицом в
публике, скрестив на груди руки, в позе своего портрета работы Врубеля.
Поза, напыщенная, неестественная и для театра совсем уж неуместная,
привлекала внимание публики, не знавшей Брюсова в лицо. Пересмеиваясь,
спрашивали друг друга: «Что означает этот курносый господин?»
Ожидавший оваций Брюсов был на Петербург обижен».
БРЮСОВ И БАЛЬМОНТ
Сборник «Tertia
Vigilia» Брюсов посвятил Константину Бальмонту. Посвящение гласит:
«Сильному от сильного». В стихотворении «К портрету К.Д. Бальмонта»
своего друга и учителя он характеризует внешне так: «Угрюмый облик,
каторжника взор», а внутренне аттестует и того лучше: «Но я в тебе люблю
— что весь ты ложь». Бедный Бальмонт! Всегда любивший слушать восторги в
свой адрес, он и не заметил, что у этого не в меру восторженного юноши
неблагодарная душа.
В 1894 г. Брюсов познакомился с Константином
Бальмонтом — тоже начинающим поэтом, хотя на шесть лет его старше. Много
лет спустя, уже в эмиграции, Бальмонт писал: «Я вспоминаю ласково еще
одного юного поэта тех дней (1894 — 1895), Валерия Брюсова. Его
парадоксальность крепила и радовала мою собственную парадоксальность.
Его огромная любовь к стиху и вообще художественному и умному слову меня
привлекала к нему, и мы года три были неразлучными друзьями-братьями».
Брюсов же в дневниках 90-х, наедине с собой, отзывался о Бальмонте с
явной долей неприязни, хотя на людях называл его другом и братом.
Ходасевич говорит об этом так: «Его неоднократно подчеркиваемая любовь к
Бальмонту вряд ли может быть названа любовью. В лучшем случае, это было
удивление Сальери перед Моцартом».
Брюсов инстинктивно
чувствовал, что творческий потенциал друга превосходит его собственный, и
смертельно боялся, что тот займет облюбованное им место главы новой
школы. Но чувств своих не открывал. Внешне на первых порах Брюсов
признавал первенство Бальмонта, но втайне уже подумывал о том, как
свести его с дистанции. Андрей Белый вспоминал, когда «провожая
Бальмонта в далекую Мексику, встал он с бокалом вина и, протягивая над
столом свою длинную руку, скривясь побледневшим лицом он с нешуточным
блеском в глазах дико выорнул: «Пью, чтоб корабль, относящий Бальмонта в
Америку, пошел ко дну». Как говорится, «говорите правду и никто вам не
поверит». В конечном итоге с Бальмонтом все так и вышло, как хотел
Брюсов».
Когда их пути окончательно разойдутся — один уедет за
границу, другой останется в России, Брюсов станет публично поносить имя
своего давнего друга. Жена Бальмонта, Екатерина Андреева, вспоминала,
как однажды писала ему за границу «о какой-то некрасивой выходке Брюсова
в печати относительно Бальмонта и предлагала разоблачить клевету.
«Стоит ли? — ответил мне Бальмонт. — Когда же волки разумели пожираемых
ими? И когда же тупая ограниченность поймет высокую полетность? Я к
Валерию ничего не чувствую, кроме любви за его юный лик времен
«Безбрежности» и «Горящих зданий» и кроме человеческой жалости к
загубленной жизни, все время шедшей по ложным путям»».
(К. Бальмонт)
БРЮСОВ И БУНИН
Почти
так же развивались отношения Брюсова с Буниным. И здесь Брюсов умело
использовал имя популярного поэта и писателя ради собственной славы.
Бунин тоже познакомился с Брюсовым в середине 90-х, и познакомил их
Бальмонт. Вот как описывает это Бунин: «Я увидел молодого человека с
довольно толстой и тугой гостинодворческой (и широкоскуло-азиатской)
физиономией. Говорил этот гостинодворец, однако, очень изысканно,
высокопарно, с отрывистой и гнусавой четкостью, точно лаял в свой
дудкообразный нос, и все время сентенциями, тоном поучительным, не
допускающим возражений. Все было в его словах крайне революционно (в
смысле искусства), — да здравствует только новое и долой все старое! Он
даже предлагал все старые книги дотла сжечь на кострах, «вот как Омар
сжег Александрийскую библиотеку!» — воскликнул он. Но вместе с тем для
всего нового у него уже были жесточайшие, непоколебимые правила, уставы,
узаконения, за малейшие отступления от которых он, видимо, готов был
тоже жечь на кострах».
Отношения между Брюсовым и Буниным поначалу
были дружескими, и Брюсов даже называл Бунина в числе «самых ярых
распространителей» своих стихов. Благодаря поддержке Бунина он впервые
смог опубликовать свои произведения в периодической печати — в 1899 г., в
одесской газете «Южное обозрение». Но как только необходимость в
распространителях отпала, Брюсов заявил Бунину, что его собственные
стихи никого не интересуют. Такого отношения Бунин, естественно, не
простил.
Подобное поведение совсем не красит образ Брюсова. Но
водились за ним и более тяжкие грехи. Например, предательство. Жертвой
его оказался один из ближайших друзей — Владислав Ходасевич. Вот что он
рассказывает:
«В марте 1920 г. я заболел от недоедания и от жизни в
нетопленом подвале. Пролежав месяца два в постели и прохворав все лето,
в конце ноября я решил переехать в Петербург, где мне обещали сухую
комнату. В Петербурге я снова пролежал с месяц, а так как есть мне и там
было нечего, то я принялся хлопотать о переводе моего московского
писательского пайка в Петербург. Для этого мне пришлось потратить месяца
три невероятных усилий, при чем я все время натыкался на какое-то
невидимое, но явственно ощутимое препятствие. Только спустя два года я
узнал от Горького, что препятствием была некая бумага, лежавшая в
петербургском академическом центре. В этой бумаге Брюсов (в то время
исполнявший должность цензора большевистской печати. — А.К.)
конфиденциально сообщал, что я — человек неблагонадежный».
«Примечательно, — горько иронизирует Ходасевич, — что даже «по долгу службы» это не входило в его обязанности».
(И. Бунин)
НЕКРОФИЛ
Некрофилия
— в переводе с греческого, означает половое извращение, заключающееся в
половом влечении к трупам. Некрофилия — или последствие повреждения
мозга (например, после тяжелой физической или психической травмы), или
же — врожденное качество, полученное в результате сбоя на уровне генов в
момент формирования плода. Внешние признаки вырождения описаны многими
антропологами: косноязычие, лопоухость, редкие зубы, свисающие веки,
большое количество родимых пятен и так далее. Внутренние — выражаются в
различного рода сексуальных отклонениях — от импотенции и
эксгибиционизма до так называемой «нетрадиционной половой ориентации»,
ското- и труположства. Есть и не сексуальные признаки — ничем не
обоснованный пессимизм, постоянная демонстрация крайних чувств —
одержимости, нетерпимости, паники, резкие перепады в настроении, мания
величия, мания преследования (и все прочие клинические «мании»), интерес
ко всему, что связано со смертью.
К чему, спрашивается, такое длинное объяснение? И причем здесь Брюсов? При том, что многие современники считали его некрофилом.
Вообще,
поразительно: если внимательно взглянуть на так называемых
декадентов-символистов, обнаружится интересная вещь. Все они, почти без
исключения, в своем творчестве без меры эксплуатировали две темы —
эротики, граничащей с порнографией, и смерти: вы нигде не отыщете
столько половых актов и разных способов совокупления, кладбищ, трупов и
самоубийц, как в их стихах и прозе. Они не просто интересуются смертью.
Они ее воспевают!
И вот совпадение! Почти все они, как выясняется,
страдали в жизни разного рода сексуальными отклонениями — от полной
импотенции до однополой любви: Сологуб, Блок, Мережковский, Кузмин,
Городецкий, Гиппиус, Минский, Белый, Волошин... Многие из них (за
исключением разве что троих — Гиппиус, Брюсова и Блока) грешили жутким
косноязычием, не выговаривали не только букву «р», но и по нескольку
согласных сразу. Тэффи потешалась, заставляя одного поэтика-декадента,
не выговаривавшего букву «л» декламировать известный шедевр Сологуба: «И
два глубокие бокала Из тонко-звонкого стекла Ты к светлой чаше
подставляла И пену сладкую пила. Лила, лила, лила, качала Два темно-алые
стекла Белей, лилей, алее лала Бела была ты и ала...» У «поэтика»
получалось: «Бевей вивей, авее вава Бева быва ты и ава…»
(В. Брюсов. Картина художника А. Врубеля)
СОБИРАТЕЛЬ РАЗНЫХ СПОСОБОВ… САМОУБИЙСТВ
Но
вернемся к Брюсову. Он не был гомосексуалистом, проблем с произношением
у него также не было. Да и черты лица не обнаруживали в нем каких-то
вырожденческих примет. Возможно, вся его некрофилия — лишь следование
модному течению. Единственное, что смущает — необычный для энергичного и
деятельного человека, каким был Брюсов, холод, веющий от его стихов и
прозы. По этому поводу Гиппиус писала: «Прославление так называемой
любовной страсти, эротика, годится во все времена. Мертвенный холод
Брюсова в этой области достаточно ощутим и в стихах. Но в прозе, где
труднее спрятаться, он без меры, с отчаяньем, подчеркивая «любовные»
сцены, делает их почти… некрофильскими. Кстати сказать, ни у кого нет
такого количества «некрофильских» стихов, как у Брюсова». Так, например,
его «Баллады» содержат описание едва ли не всех сортов сладострастия.
Тут вам и влюбленный раб, прикованный к ложу, на котором ласкают другого
мужчину, тут и безумно-страстные римские проститутки-царевны,
предлагающие себя неизвестному путнику, тут и апофеоз лесбийской любви,
тут и страсть отца к дочери, и сладострастные свидания узника и узницы,
разделенных решеткою, и так далее…
Малоизвестный факт: в шесть лет
Брюсов написал собственное… завещание. Маленький некрофил или маленький
нарцисс, желающий, чтобы на него обратили внимание? Еще факт из той же
области: для сборника «Все напевы» Брюсов написал целый цикл
стихотворений о… разных способах самоубийства. После выхода книги в
свет, он «старательно расспрашивал знакомых, не известны ли им еще
какие-нибудь способы, «упущенные» в его каталоге».
Еще один факт,
вернее, случай, произошедший на «среде» Вячеслава Иванова. Рассказывает
Гиппиус: «На «средах» было заведено, читает ли признанный поэт или
начинающий, слушатели, поочередно, тут же высказывают свое мнение. В
критике не стеснялись, резкости даже преувеличивали. Но она касалась
главным образом формы. И выходило, что профессионалы критиковали
молодых, обижаться было некому.
Сологуб сидел неподвижно и говорил
мало. Кажется, он ничего не читал. А Брюсов, когда до него дошла
очередь, прочел целый цикл… некрофильских стихотворений. Содержание в
первую минуту удивило даже и собравшихся смелых новаторов. Но скоро все
оправились, и стихи, прочитанные «дерзновенно», высоким брюсовским
тенором и по-брюсовски искусно сделанные, вызвали самые комплиментарные
отзывы. Дошло до Сологуба. Молчит. И все молчат. Хозяин, со сладкой
настойчивостью, повторяет свою просьбу «к Федору Кузьмичу —
высказаться». Еще секунда молчанья. Наконец — монотонный и очень
внятный, особенно при общей тишине, ответ Сологуба:
— Ничего не могу сказать. Не имею опыта.
Эти
ядовитые, особенно по тону, каким были сказаны, слова были тотчас же
затерты смехом, не очень удачными шутками, находчивостью хозяина… Но
Брюсов, я думаю, их почувствовал — и не забыл».
ЕДИНСТВЕННАЯ ЖЕНЩИНА
Один
из современников сказал о Брюсове: «Он не любил людей, потому что
прежде всего не уважал их». Эта нелюбовь распространялась на всех, в том
числе и на женщин. Не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни
одной из тех, с кем случалось ему «припадать на ложе». Женщины
брюсовских стихов похожи одна на другую, как две капли воды: это потому,
что он ни одной не любил, не отличил, не узнал.
Кажется, больше
всего на свете он любил самого себя и литературную славу. Даже составляя
любовные записки, он не забывал прямо или косвенно напомнить о том, что
он — Бог, а тот, кому адресовалась записка — скромная прихожанка в его
церкви, до которой он, по своему великодушию, нисходит. Его письма,
посвященные женщинам, полны высокопарной патетики и демонизма. Бальмонт
впоследствии вспоминал забавный случай периода их дружбы, когда Брюсов
перепутал конверты и прислал ему письмо, предназначавшееся очередной
возлюбленной, в котором демонизм соседствует с «гостинодворством»:
«Маня! Моя любимая! Мысль о тебе как палящий ветер Африки. Приходи в
субботу: я именинник!»… Прямо, как в школьной шутке: «Кто здесь сидит —
того люблю. Кладите в парту по рублю!»
В 1897 г. Брюсов женился на
Иоанне Матвеевне Рунт, служившей в их доме гувернанткой его сестер. Его
пленило, что молоденькая гувернантка героически защищала его рукописи
от посягательств няни Секлетиньи, наводившей в доме порядок.
В
выборе жены Брюсов не ошибся. Иоанна Матвеевна с благоговением
относилась к литературным трудам мужа, и после его смерти на долгие годы
стала главным хранителем его творческого наследия. Заполнявшиеся после
женитьбы страницы его дневника производят наиболее человечное
впечатление из всего написанного Брюсовым. Вот запись от 2 октября 1897
г. «Недели перед свадьбой не записаны. Это потому, что они были неделями
счастья. Как же писать теперь, если свое состояние я могу определить
только словом «блаженство»? Мне почти стыдно делать такое признание, но
что же? Так есть».
«Жена его, — вспоминала Гиппиус, — маленькая
женщина, необыкновенно обыкновенная. Если удивляла она чем-нибудь, — то
именно своей незамечательностью». Но она — «единственная женщина,
которую во всю жизнь Брюсов любил». Она была единственная, с кем Брюсов
говорил просто и ласково.
(Брюсов и Рунт)
СОБСТВЕННЫЙ ПАМЯТНИК ВАЖНЕЕ ЧЬЕЙ-ТО ЖИЗНИ
Ну
а что же другие женщины, которых в его жизни, если верить его же
подсчетам, было четырнадцать? Участь этих «случайных цветов», как он их
называл, была незавидна.
В 1892 году он влюбился в очаровательную
девушку, невесту своего знакомого — Елену. И увел ее от него. А затем
бросил. Когда девушка вдруг заболела оспой и вскоре умерла, он тотчас же
кинулся… сочинять стихи — о своей трагической любви.
В 1903 году
Брюсов познакомился с Ниной Петровской — женой владельца издательства
«Гриф» С. Соколова и, «по совместительству», любовницей его друга,
Андрея Белого. Вспыхивает роман. Но не на троих — ради Брюсова
Петровская уходит от мужа и прогоняет любовника. Но Брюсов, «отдав дань
Эросу», вовсе не собирается покидать свою жену. Он просит Петровскую
оставить его в покое. Далее — со слов Брюсова. Однажды на публичной
лекции Андрея Белого, «подошла ко мне одна дама (имени ее не хочу
называть), вынула вдруг из муфты браунинг, приставила мне к груди и
спустила курок. Было это во время антракта, публики кругом было мало, но
кое-кто все же оказался рядом и обезоружил террористку».
Террористкой
оказалась Нина Петровская. Одна из свидетельниц несостоявшегося
кровопролития Л. Д. Рындина пишет: «Роман Нины Петровской с Брюсовым
становился с каждым днем все трагичнее. Нина грозила самоубийством,
просила ей достать револьвер. И как ни странно, Брюсов ей его подарил.
Но она не застрелилась, а, поспорив о чем-то с Брюсовым, выхватила
револьвер из муфты, направила его на Брюсова и нажала курок. Но…
револьвер дал осечку… Потом этот маленький револьвер был долго у меня».
Нина
Петровская уехала за границу, жила впроголодь, писала слезные письма
Горькому с просьбой подыскать ей работу, хоть какую («Я хочу работы,
работы, работы, — какой бы то ни было»). Однажды, рука ее потянулась к
газовому кранику… Когда соседи обнаружили резкий запах, доносящийся из
ее квартиры, было уже поздно…
Главным для Брюсова всегда
оставалась поэзия. Умирая, он успел выговорить коченеющими губами: «Мои
стихи…» — и смолк, не закончив мысли. Восемнадцать лет ранее, в одном из
писем Нине Петровской он объяснил свою холодность: «Поэзия для меня —
все! Вся моя жизнь подчинена только служению ей; я живу — поскольку она
во мне живет, и когда она погаснет во мне, умру. Во имя ее — я, не
задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою любовь, самого
себя». В справедливости этих слов Нина Петровская убедилась на
собственном опыте: «Для одной прекрасной линии своего будущего памятника
он, не задумываясь, зачеркнул бы самую дорогую ему жизнь». Что,
собственно, Брюсов и сделал.
(В. Брюсов со своим воспитанником Колей)
ПРЕСТУПНИК
«Быть
может, все в жизни лишь средство Для ярко-певучих стихов...». Это
двустишие Брюсова могло бы служить эпиграфом к трагедии, в которой он
сыграл самую неприглядную роль. Об этой истории рассказывает один из ее
участников — Владислав Ходасевич.
«В начале 1912 года Брюсов
познакомил меня с начинающей поэтессой Надеждой Григорьевной Львовой, за
которой он стал ухаживать вскоре после отъезда Нины Петровской.
…Надя
Львова была не хороша, но и не вовсе дурна собой. Родители ее жили в
Серпухове; она училась в Москве на курсах. Стихи ее были очень зелены,
очень под влиянием Брюсова. Вряд ли у нее было большое поэтическое
дарование. Но сама она была умница, простая, душевная, довольно
застенчивая девушка… Мы с ней сдружились. Она всячески старалась
сблизить меня с Брюсовым, не раз приводила его ко мне, с ним приезжала
ко мне на дачу.
Разница в летах между ней и Брюсовым была велика.
Он конфузливо молодился, искал общества молодых поэтов. Сам написал
книжку стихов почти в духе Игоря Северянина и посвятил ее Наде…
С
ней отчасти повторилась история Нины Петровской: она никак не могла
примириться с раздвоением Брюсова — между ней и домашним очагом. С лета
1913 г. она стала очень грустна. Брюсов систематически приучал ее к
мысли о смерти, о самоубийстве. Однажды она показала мне револьвер —
подарок Брюсова… В конце ноября, кажется — 23 числа, вечером, Львова
позвонила по телефону к Брюсову, прося тотчас приехать. Он сказал, что
не может, занят. Тогда она позвонила к поэту Вадиму Шершеневичу: «Очень
тоскливо, пойдемте в кинематограф». Шершеневич не мог пойти — у него
были гости. Часов в 11 она звонила ко мне — меня не было дома. Поздним
вечером она застрелилась. Об этом мне сообщили под утро.
Через час
ко мне позвонил Шершеневич и сказал, что жена Брюсова просит
похлопотать, чтобы в газетах не писали лишнего. Брюсов мало меня
заботил, но мне не хотелось, чтобы репортеры копались в истории Нади. Я
согласился поехать в «Русские Ведомости» и в «Русское Слово».
Надю
хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный, метельный день.
Народу собралось много. У открытой могилы, рука об руку, стояли родители
Нади, приехавшие из Серпухова, старые, маленькие, коренастые, он — в
поношенной шинели с зелеными кантами, она — в старенькой шубе и в
приплюснутой шляпке. Никто с ними не был знаком. Когда могилу засыпали,
они как были, под руку, стали обходить собравшихся. С напускною
бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили.
За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из
нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю.
Несчастные
старики этого не знали. Когда они приблизились ко мне, я отошел в
сторону, не смея взглянуть им в глаза, не имея права утешать их.
Сам
Брюсов на другой день после Надиной смерти бежал в Петербург, а оттуда —
в Ригу, в какой-то санаторий. Через несколько времени он вернулся в
Москву, уже залечив душевную рану и написав новые стихи, многие из
которых посвящались новой, уже санаторной «встрече»... На ближайшей
среде «Свободной Эстетики», в столовой Литературно-художественного
Кружка, за ужином, на котором присутствовала «вся Москва» — писатели с
женами, молодые поэты, художники, меценаты и меценатки — он предложил
прослушать его новые стихи. Все затаили дыхание — и не напрасно: первое
же стихотворение оказалось декларацией. Не помню подробностей, помню
только, что это была вариация на тему «Мертвый, в гробе мирно спи,
Жизнью пользуйся живущий», а каждая строфа начиналась словами: «Умершим —
мир!» Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям.
Брюсов приостановил чтение. На меня зашикали: все понимали, о чем идет
речь, и требовали, чтобы я не мешал удовольствию.
За дверью я пожалел о своей поездке в «Русское Слово» и «Русские Ведомости».
(Дом Брюсова. Музей Серебряного века)
В ПОГОНЕ ЗА ДОЛЖНОСТЯМИ
«Я
хочу жить, чтобы в истории всеобщей литературы обо мне было две
строчки. И они будут!» Многое из того, к чему так жадно стремился
Брюсов, было достигнуто. Но какой ценой? Однажды Надежда Львова сказала
ему о каких-то его стихах, что они ей не нравятся. Брюсов оскалился:
— А вот их будут учить наизусть в гимназиях, а таких девочек, как вы, будут наказывать, если плохо выучат.
«Нерукотворного»
памятника в человеческих сердцах он не хотел. Ему хотелось
увековечиться — черным по белому — двумя строчками в истории литературы,
плачем ребят, наказанных за незнание Брюсова, и — бронзовым истуканом
на родимом Цветном бульваре.
Брюсов всегда старался быть на виду и
на слуху. Умел, как никто предугадать завтрашние перемены — в моде ли,
литературе, в обществе — и быстро подстроиться под них. «Еще не была
запрещена за контрреволюционность русская орфография, — писала Гиппиус, —
как Брюсов стал писать по большевистской и заявил, что по другой
печататься не будет. Не успели уничтожить печать, как Брюсов сел в
цензора, — следить, хорошо ли она уничтожена, не проползет ли…
какая-нибудь негодная большевикам контрабанда. Чуть только пожелали они
сбросить с себя «прогнившие пеленки социал-демократии» и окрестились
«коммунистами», — Брюсов поспешил издать брошюру «Почему я стал
коммунистом»…»
Дальше — больше. Маяковский на виду? Брюсов
выступает с лекцией о поэзии Пушкина, в которой отмечает, что ему,
Брюсову, Пушкин больше не нужен, он — «средство негодное». Почему?
Потому что Пушкин не мог найти созвучий, соответствующих русскому языку:
их, оказывается, нашел Маяковский.
Отдав столько лет бешеной
погоне за славой, Брюсов загнал самого себя. Тяжело быть угодником на
старости лет. Тем более, человеку равнодушному, когда-то признавшемуся:
«и все моря, все пристани я не люблю равно». Тем более, перед
комиссарами — людьми, которых когда-то он брезгливо именовал чернью.
Во
время гражданской войны и сразу после нее Брюсов, стремясь обезопасить
себя от голода и нужды, а, главное, от подозрения в неблагонадежности,
нахватал себе всевозможных должностей. Был заведующим Московской Книжной
Палаты, Отдела Научных Библиотек, Отдела Лито НКП, Охобра (Отдел
Художественного Образования), Главпрофобра и др. Работал также в
Госиздате, в Фото-Кино Отделе, Наркомземе и др. Совмещал какое-то
«высокое» назначение по Наркомпросу с не менее «важной» должностью в
Гуконе — в… Главном управлении по коннозаводству!
В конце концов
его ладья, равно не любившая все моря и пристани, начала потихоньку
тонуть. Он стал курить, пристрастился к морфию, стал неопрятным и
нервным. Последние силы потратил на хлопоты о присвоении ему — по случаю
грядущего юбилея — ордена Красного Знамени. Большевики, взвесив все
заслуги юбиляра, дали ему… почетную грамоту ВЦИК. И еще — присвоили
Литературному институту его имя.
Брюсов умер 9 октября 1924 года в
Москве. В Париже, в «Русской газете» на это известие откликнулся Саша
Черный: «О грехопадении Брюсова писали за последнее время немало. В
самом деле странно: индивидуалист, изысканный эстет, парнасский сноб,
так умело имитировавший поэта, парящего над чернью, и вдруг такая
бесславная карьера… Красный цензор, вырывающий у своих собратьев
последний кусок хлеба, вбивающий осиновый кол в книги, не заслужившие в
его глазах штемпеля советской благонадежности. Это была, увы, не
тютчевская цензура, не «почетный» караул у дверей литературы, а караул
подлинно арестантский, тяжкое и низкое ремесло угнетателя духа. Свой бил
своих. Приблизительно такое же дикое и незабываемое зрелище, как еврей,
организующий еврейские погромы».
(Одна из последних фотографий В. Брюсова)
«ГЕРОЙ ТРУДА»
Неужели
так уж совсем и не было в Брюсове ничего душевного, человеческого? Ведь
не был же он совершенным негодяем! — воскликнет справедливый читатель.
Что ж, наверное, не был. Просто эти черты почему-то лучше других
сохранились в памяти его современников. В их письмах, воспоминаниях и
дневниках Брюсов, за редким исключением, предстает человеком непомерного
честолюбия, для которого все и вся — только средство. Если для читателя
это грех — а для меня это грех несомненный, то насколько он страшен и
заслуживает осуждения, пусть каждый решает для себя сам.
Но
давайте, справедливости ради, попробуем отметить хоть что-то светлое в
этой серой личности. По известной формуле Конфуция, из семи главных
достоинств настоящего мужчины у Брюсова отсутствовали пять: ум,
щедрость, великодушие, справедливость и смелость. В наличии имелись лишь
два достоинства: воля и честолюбие. И если перебор по части воли не
только простителен, но и похвален, то, что касается честолюбия, у
Брюсова оно больше напоминает тщеславие. Воля — вот за что безусловно
можно уважать Брюсова.
Именно благодаря ей он, человек невысокого
литературного дарования, сумел добиться и славы, и признания, и уважения
— как поэт, писатель и переводчик. Целенаправленный труд сотворил в
истории немало чудес. Брюсов — одно из них. Известно, как работал
Брюсов: работа давалась ему тяжело, он не творил, а «высиживал» стихи.
Возможно, он не знал, что такое вдохновение. Зато вменил себе в
обязанность ежедневно писать определенное количество стихотворений и
прозы. А также — непременно прочесть энное количество страниц книг и
журналов. И если «дневная норма» была не выполнена, работал ночью,
засиживаясь часто до утра. Проведя за работой всю ночь, он вставал из-за
стола, умывался, спешно завтракал и… шел в редакцию — снова работать!
Недаром Марина Цветаева, назвала его «Героем труда». В этой почти
оскорбительной для поэта характеристике есть и скрытое уважение.
Любопытно,
что уже через десять лет, набив руку на тяжелом, повседневном
«высиживании» рифм, этот «герой труда» уже мог за час, на спор, написать
дюжину сонетов, безукоризненных по форме и вполне приличных по
содержанию.
Благодаря колоссальной трудоспособности, Брюсов смог
совершить невозможное: пройти путь от наивного и мало примечательного
поэта-графомана до настоящего профессионала высшей пробы. По части
знания поэзии, ее разнообразных форм и техники ему нет равных в русской
литературе. Это признавали все, в том числе и лучший, по мнению многих,
поэт серебряного века Александр Блок, который писал в письме к Брюсову:
«Каждый вечер читаю «Urbi et orbi»… У меня в голове груды стихов, но
этих я никогда не предполагал возможными… Быть рядом с Вами я не надеюсь
никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и
скоро ли будет доступно».
Отдадим же должное поэту Валерию
Брюсову: свое место на золотой полке русской литературы он занимает по
праву. Он его честно заработал.
(Могила В. Брюсова)
«СПЕШИ!»
На
закате лет принято подводить итоги, делать какие-то выводы. Иногда —
просто прозревать. Осень — пора мудрости. Что же Брюсов? «Вот он сидит в
столовой за столом. Без перерыва курит… (это Брюсов-то!), и руки с
неопрятным ногтями (это у Брюсова-то!) так трясутся, что он сыплет
пеплом на скатерть, в стакан с чаем, потом сдергивает угол скатерти,
потом сам сдергивается с места и начинает беспорядочно шагать по
узенькой столовой. Лицо похудело и потемнело, черные глаза тусклы — а то
вдруг странно блеснут во впадинах. В бородке целые седые полосы, да и
голова с белым отсветом. В нем такое напряженное беспокойство, что
самому становится беспокойно рядом с ним».
В конце жизни он взял
на воспитание маленького племянника жены. Было странно видеть в нем,
«холодном и расчетливом дельце», такую нежную привязанность. Каждый
вечер он возвращался домой, нагруженный сластями и игрушками и,
расстелив ковер, подолгу играл с мальчиком на полу… Цветаева в своих
воспоминаниях приводит один из рассказов поэтессы Адалис о Брюсове:
«У
В. Я. есть приемыш, четырехлетний мальчик, он его нежно и трогательно
любит, сам водит гулять и особенно любит все ему объяснять по дороге.
«Вот это называется фронтон. Повтори: фронтон». — «Фронтон». — «А эта
вот колонна — дорическая. Повтори: дорическая». — «Дорическая». — «А эта
вот, завитком, ионический стиль. Повтори!» — «Ионический». И т. д. и т.
д. И вот, недавно, — он мне сам рассказывал — собачка навстречу, с
особенным каким-то хвостом, закорючкой. И мальчик Брюсову: «А эта
собачка — какого стиля? Ионийского или дорийского?»»
Что же это —
во взгляде старого, смертельно уставшего волка вдруг проглянуло что-то
человеческое? Или, может, истерся и разорвался наконец тот стальной
обруч, что все время сжимал его сердце?
Рассказывают, что во время
похорон Брюсова, по дороге на кладбище всем студентам раздавали
маленькую книжку — последнюю книжку его стихотворений «Меа», что значит:
«Спеши!». По странной иронии судьбы она вышла из печати в день похорон
Брюсова — 12 октября, когда спешить автору книжки было уже некуда.
…Есть
у Брюсова прекрасное стихотворение — перевод из армянского поэта
Дживани. Эти простые и одновременно цепляющие строки, такие непохожие на
все, что создано Брюсовым, могли бы, наверное, в качестве эпитафии —
завета и напоминания потомкам — украсить ту холодную мраморную плиту,
что укрывает сегодня его останки.
Как дни зимы,
дни неудач недолго тут:
придут-уйдут.
Всему есть свой конец,
не плачь! —
Что бег минут:
Придут-уйдут.
Весь мир: гостиница, Дживан,
а люди — зыбкий караван!
И всё идет своей чредой:
любовь и труд, —
придут-уйдут! Источник: cont.ws.
Рейтинг публикации:
|