«Жизнь стала сплошным приключением на необитаемом острове, сплошной борьбой за существование, заботой об одежде, пище и топке».
Так описывала жизнь после революции в своем дневнике за 1919-1921 гг. выпускница Высших женских курсов, дочь воронежского учителя Зинаида Денисьевская.
Тот же мотив изоляции, внезапной оторванности от привычной жизни звучит и в воспоминаниях Нины Берберовой, отец которой был крупным министерским чиновником из Петербурга:
«Я вполне отчетливо сознавала, что от меня остались клочья, и от России – тот небольшой кусок, где мы сейчас жили, без возможности свидания или переписки с теми, кто жил по другую сторону фронта гражданской войны».
Нине было шестнадцать лет, когда революционная волна смыла её за борт прежнего существования и выбросила на неизвестный берег. На этом же берегу оказались многие из тех, кому советская власть дала обозначение «бывшие люди». В эту категорию попали аристократы, дворяне, офицеры Белой армии, духовенство, купцы, промышленники, чиновники монархического аппарата и ряд других социальных групп. Всех этих людей ждала холодная, жестокая terra incognita – неприветливая тьма, в которой приходилось продираться наощупь и добывать пропитание своими руками. Прежние знания, прежние навыки в одночасье стали бесполезным багажом, от которого нужно было как можно скорее избавиться – чтобы выжить.
«Чему меня учили? Меня не учили, как доставать себе пропитание, как пробиваться локтями в очередях за пайкой и ложкой, за которую надо было давать залог; меня не учили ничему полезному: я не умела ни шить валенки, ни вычесывать вшей из детских голов, ни печь пироги из картофельной шелухи».
И Нина, и Зинаида, и тысячи других девочек, девушек и женщин в одночасье оказались «бывшими» и дочерьми «бывших» отцов — «бывших» помещиков, учителей, врачей, писателей, юристов, купцов, актеров, меценатов, чиновников, многих из которых новая жизнь сделала «совершенно прозрачными, с глубоко запавшими глазами и тяжелым запахом».
Что же представлял собой этот остров, населенный «бывшими»? Как революционные события, гражданская война и смена власти изменили (точнее сказать, искорежили) бытовые условия жизни женщин «нежелательного» происхождения? Как и где они жили (точнее сказать, выживали) в новом «царстве – голодных, зябнущих, больных и умирающих людей», которое пришло на смену прежней монархии? Как они чувствовали себя в мире, где места для них уже не было – и, главное, что они сами говорили об этом?
Революция принесла с собой тотальный хаос, в который все больше и больше погружались города. Отключилась телефонная связь, начались проблемы с транспортом: редкие трамваи были переполнены, извозчика можно было достать только за большие деньги. Закрывались или пустовали аптеки, лавки и магазины, заводы и предприятия. Зинаида Гиппиус назвала Петербург могилой, процесс разложения в которой неизбежно идет все дальше и дальше. Многие очевидцы писали о жизнь после революции схожими словами: как о загнивающем, больном потустороннем мире, наполненном людьми-тенями, бесцельно бродящими в холодном аду неизвестности.
Нина Берберова, 1917 г.:
«Трудно и печально отрываться в эти годы (шестнадцать лет) от того, с чем сжился: оборвать дружбу, бросить книги, бросить город, красота и величие которого в последние месяцы начали помрачаться от разбитых окон, заколоченных лавок, поверженных памятников, снятых дверей и длинных угрюмых очередей».
«Тишина в городе была гробовая. Все закрыто. Ни банков, ни магазинов, и денег не было, чтобы купить что-нибудь. Будущее было совсем неизвестно. Иногда казалось, что «чем хуже, тем лучше», что большевики долго не продержатся у власти. Кончились буржуазные газеты: Русское Слово, Русские Ведомости. Выходили только известия Совета Рабочих Депутатов. Но известий в них было мало. Наступал голод и холод, отопления не было. У нас, к счастью, во дворе были сложены дрова, но на большой дом их не могло хватить на долго. По вечерам было страшно выходить. В темноте останавливали, снимали пальто».
Елена Дулова, дочь князя Г.Н. Дулова, скрипача и профессора Московской консерватории, о феврале 1919 г.:
«Москва потонула в сугробах… Посредине улиц тихо брели худые, изможденные люди… Трамваи не ходили».
Зинаида Денисьевская, март 1922 г.:
«Устала я. И странно мне от Смерти вернуться к жизни. Я не знаю хорошенько, стоит ли к ней возвращаться. Есть что-то непереносимо уродливое, безобразное в общей атмосфере жизни, именно русской теперешней, — в этих худых, голодных людях, теряющих облик человеческий, в этих разгулах страстей – наживы, кутежа и разврата меньшинства, в этом болоте безграмотности, невежества, дикого эгоизма, глупости воровства и т.д.».
Одной из главных проблем стал холод. Когда запасы дров кончились, каждое полено, каждая щепка стала на вес золота. Температура в квартирах доходила до минусовой. Больницы не отапливались. Прогреть обледеневшие комнаты было крайне сложно: растопить печь или чугунку стоило большого труда. На дрова распиливали мебель, жгли книги. Тепло стало роскошью, доступной немногим.
«Голод и холод душевный и физический».
«Холод и холод. Страх перед междоусобной войной, перед потерей близких…»
«Жизнь – стала топкой печей, приготовлением еды и починкой белья… Борьбой с холодом…»
«Я уже поняла, что холод тяжелее голода. Голод и холод вместе – ничто перед духовным страданием».
«В городе – неопределенное настроение. Все поглощены мыслью о топке и о продуктах».
В этой ситуации соблюдать простейшие правила личной гигиены было крайне сложно. Надежда Мандельштам вспоминает, какие усилия нужно было прилагать для того, чтобы «помыться в огромном городе, где первым делом уничтожили все ванные комнаты. Мы мылись, стоя на одной ноге и сунув другую под кран с холодной водой». Общественные бани закрылись из-за недостатка топлива. «…в промерзших квартирах промерзал водопровод и канализация. Уборные представляли собой страшные клоаки. Предлагалось всем гражданам проливать их кипятком. В конце концов, получилось так, что помойки превратились в общественные уборные».
Поэтесса Вера Инбер вспоминала:
«В те годы мне было очень плохо: я совершенно перестала понимать, для чего я живу и что будет дальше. Кроме всего прочего, еще не на что было жить. Вещи из дому вытекали неудержимо, как вода, мы питались сначала портьерами, скатертями, наконец, роялем».
В новом – но не дивном – мире торговля стала одним из основных способов пропитания. Крайняя нужда заставляла продавать все до нитки. «Есть что-то надо», «не на что было жить», «есть почти нечего». На рынок «вытекало» все: украшения, одежда и обувь, книги и картины, мебель и занавески, ковры и скрипки, столовое серебро и сервизы. Бережно хранимые фамильные драгоценности в тяжелых условиях существования становились просто вещами, которые можно было продать или обменять на еду. Перед лицом голода предметы из прошлой жизни теряли смысл и былую значимость. Книги и красивая дорогая мебель превращались в дрова для топки квартиры, золото и серебро – в пшено и картофель. Любовь Менделеева в борьбе «за хлеб насущный» и для того, чтобы прокормить Александра Блока, занятого службой революции, не пожалела ни пяти сундуков своего актерского гардероба, ни «тщательную подобранной коллекции старинных платков и шалей», ни «обожаемой» нитки жемчуга. «Сегодня продавала на Смоленском рынке бабушкин (со стороны мамы) браслет – единственная уцелевшая у меня вещица… Мне не жаль было ее, как вообще не жаль ничего из наших обывательских скарбов. Но смертельно надоело постоянно нуждаться», – пишет Мария Белоцветова, жена поэта и антропософа Н.Н. Белоцветова, в эмиграции руководившая русской антропософской группой в Берлине.
Т.М. Кардиналовская вспоминает, как после революции пришлось обменять на хлеб и молоко ордена отца, — офицера, к тому времени уже погибшего на фронте – в том числе, Орден Белого Орла, «наивысший орден в царской армии».
Белоцветова рассказывает об артистке театра Корша Мартыновой: «Бедная старушка принуждена продавать, менять на картошку и хлеб поднесенные ей при цветах и подарках ленты… В каком государстве происходило нечто подобное?!..».
«У бабушки были уникальные вещи, серебряные, фамильные. Некоторые — золотые. Фамильные украшения, ожерелья, браслеты. Столовое серебро и столовое стекло, изготовленное в Италии бог знает в каком веке. Тончайшее. Дунешь — разлетится. Тронешь его – поет. Оно переходило из поколения в поколение. Все это хранилось в длинных больших коробках, выложенных внутри бархатом. Бабушка занавешивала окна, чтобы снаружи ничего не было видно, и тогда только открывала эти коробки» — пишет о своем детстве Марина Дурново, внучка князя Голицина. Все эти вещи – все, что оставалось «красивое или дорогое» — ее бабушка постепенно продавала в иностранных посольствах.
«И на вырученные деньги приносила домой кушать, еду, потому что нам не на что было жить».
Вот что вспоминает Раиса Монас, происходившая из еврейской купеческой семьи (ее отцу принадлежала гостиница в Минске), о ситуации в послереволюционной Одессе, где она оказалась после бегства из родного города:
«С приходом большевиков продовольственное положение резко ухудшилось, помню один период, когда мы ели только кукурузу и помидоры. Финансовое положение было чрезвычайно сложное: «керенки», бывшие еще в ходу при белых, сразу исчезли, черный рынок процветал, и т.к. советские рубли ничего не стоили, все продавали еще имеющуюся иностранную валюту, чтобы иметь возможность каждый день покупать продовольствие. Мануфактура тоже исчезла: весной 1921 г., когда я кончала гимназию, мне сшили платье из простыни…»
К слову, простыня была не самым экзотичным материалом, из которого в то время приходилось шить одежду. Платья мастерили даже из марли для перевязок, белье – из аптечной кальки, на юбки перекраивали отцовские брюки. В тотальной нищете, в ситуации, когда весь гардероб до нитки – в прямом смысле – был продан, на долю женщин оставались лишь обноски и мечты о такой роскоши, как чулки и хорошие туфли.
«Если нам попадала в руки тряпка, тут же разыгрывалось необузданное воображение, как бы из нее, вожделенной, сделать нечто прекрасное и годное на все случаи жизни», – вспоминает Надежда Мандельштам.
Торговать нужно было постоянно – прожить на вырученные деньги при стремительно растущих ценах обычно удавалось недолго. «У меня опухли ноги и уже завтра, если не случится чего-либо непредвиденно-удачного, придется идти на Смоленский торговать…», – жалуется своему дневнику Мария Белоцветова. Как замечает А.А. Сальникова, «торговля и обмен вещей на толкучках завоевывают особое место в жизни девочек в это страшное время». В памяти Елены Дуловой 1918–1919 гг. остались как «самый кошмарный период в четырехлетнем голоде». Маленькая девочка каждый день бегала навещать маму в больнице – босиком. Зимние вещи пришлось продать соседу, чтобы купить на них на Смоленском рынке яблоки, манную крупу и молоко для больной матери.
Зинаида Гиппиус, блистательная и экстравагантная поэтесса, царица петербургских литературных салонов, позировавшая Баксту и Репину, вынуждена была продавать все, вплоть до старой обуви: «Не дают полторы тысячи, — малы. Отдала задешево. Есть-то надо». Но торговля плохо давалась Зинаиде Николаевне, как и многим из «бывших»: «не умею, плохо идет продажа». Сложно приобщиться к коммерции тем, кто был воспитан по-другому и для другого. Однако зачастую иного способа достать деньги просто не было. Навыки, полученные в прошлой жизни, которые могли пригодиться (например, корректура), приносили ничтожный доход: «Над каким-то французским романом, переведенным голодной барышней, 14 ночей просидела. На копеечку эту (за 14 ночей я получила около тысячи ленинок, полдня жизни) не раскутишься. Выгоднее продать старые штаны».
К тому же, ситуация осложнялась периодическими запретами вольной торговли, облавами, стрельбой и убийствами на рынках. Эти обстоятельства способствовали расцвету нелегальной торговли и спекуляции. Вот как эти события описывает Зинаида Гиппиус:
«Террористические налеты на рынки, со стрельбой и смертоубийством, кончались просто разграблением продовольствия в пользу отряда, который совершал налет. Продовольствия, прежде всего, но так как нет вещи, которой нельзя встретить на рынке, – то забиралось и остальное, – старые онучи, ручки от дверей, драные штаны, бронзовые подсвечники, древнее бархатное евангелие, выкраденное из какого-нибудь книгохранилища, дамские рубашки, обивка мебели… Мебель тоже считалась собственностью государства, а так как под полой дивана тащить нельзя, то люди сдирали обивку и норовили сбыть ее хоть за полфунта соломенного хлеба...»
В ситуации крайней нужды расставались даже с предметами искусства, отдавали за бесценок картины, рукописи и старинные книжные издания, китайский фарфор, вазы и эмали, имевшие колоссальную стоимость. Софья Кларк, происходившая из очень состоятельной семьи, в своих воспоминаниях пишет, что в голодные революционные годы пришлось продать портреты ее тети Маши и матери, написанные Серовым, который жил в детстве у их дяди, Саввы Мамонтова. Кроме того, семье Марии Кларк принадлежали работы других знаменитых мастеров: этюд Сурикова (нищего к картине «Боярыня Морозова»), северный пейзаж Рериха. Эти картины остались в дачном особняке, который после бегства хозяев занял детский дом, спустя непродолжительное время сгоревший дотла. Лиля Брик в «голодные дни» продала свой «огромный, больше натуральной величины» портрет кисти Бориса Григорьева, одного из самых дорогих художников русского авангарда. «Лиля в разливе» — так называл этот портрет Владимир Маяковский. Также Брик вспоминает, как в 1919 г. она от руки переписала «Флейту-позвоночника», поэму Маяковского; он нарисовал к ней обложку и продал в каком-то магазине. Благодаря этому они обедали целых два дня.
Кроме того, имущество могли реквизировать, забрать при обыске или просто украсть. Графиня Бобринская В.Н., состоявшая в городской управе г. Пятигорска, так описывает поведение новой власти в январе 1919 г.:
«Банда этих грабителей под предлогом обысков врывается в дома, и захватывает все что ей попадается на глаза, — иногда это поборы деньгами, иногда золотом и драгоценностями, иногда бельем и носильным платьем, посудой – даже мебелью. Грабежи сопровождаются часто насилием; бывало до 7-8 вторжений этих банд в одну и ту же квартиру в один и тот же день».
Монас вспоминает реквизицию:
«Несколько раз в месяц чекисты приходили и обыскивали квартиру: искали золото, драгоценности, иностранную валюту. Однажды они ворвались среди бела дня: на обеденном столе была приготовлена валюта для продажи; у тетки были хорошие рефлексы, она бросила шубу поверх денег и они не догадались ее поднять. В другой раз искали чуть ли не целую ночь, все распотрошили, а у кошки в это время родились котята, и все было запрятано под ее подушкой – тоже ушли ни с чем».
Гиппиус же описывает обыски в её доме:
«Куча баб в платках (новые сыщицы-коммунистки) интересовались больше содержимым моих шкафов. Шептались. В то время мы только что начинали продажу, и бабы явно были недовольны, что шкаф не пуст».
«Когда я вошла в свой дом, то меня сразу объял ужас, во что его успели превратить: чудная мраморная лестница, ведущая к вестибюлю и покрытая красным ковром, была завалена книгами, среди которых копошились какие-то женщины. Когда я стала подыматься, эти женщины накинулись на меня, что я хожу по их книгам. <…> Мне предложили потом подняться в мою спальню, но это было просто ужасно, что я увидела: чудный ковер, специально мною заказанный в Париже, весь был залит чернилами, вся мебель была вынесена в нижний этаж, из чудного шкапа была вырвана с петлями дверь, все полки вынуты, и там стояли ружья, я поспешила выйти, слишком тяжело было смотреть на это варварство. В моей уборной ванна-бассейн была наполнена окурками», — в таком виде оказался особняк Кшесинской в стиле модерн, который был захвачен большевиками вскоре после Февральской революции.
Софья Кларк так описывает свою дачу в Наро-Фоминском, которую она увидела спустя много лет после революции, в 1961 г.: «На месте белого дома были огороды. Но флигель, кухня, дома кучеров, садовника, прачек и остальные службы стоят и до сих пор. Весь парк был срублен, вероятно во время войны (теперь деревья снова выросли), старые дорожки еще видны. Река Нара обмелела, часовни в конце парка, на месте битвы 1812 года пропали. Там проходит большое шоссе».
Новой власти всего за несколько лет в полной мере удалось воплотить в жизнь свой главный революционный лозунг, а именно – сделать всех людей равными. Аристократки и кухарки, актрисы и прачки, фрейлины и крестьянки – все они вдруг оказались в схожих условиях. Это было равенство «раздетых людей, равенство нищих». В одночасье канули в прошлое отбивные котлеты и гастрономические магазины с мраморными прилавками, крахмальные воротнички и белоснежные фартуки, шикарные особняки со штатом прислуги, «прелестными» уборными и электричеством, просторные квартиры с изразцовыми печами и горячей водой. «…выставки картин, громкие премьеры в театрах и скандальные процессы на суде, покупки картин, увлечение стариной, поездки на всю ночь в «Самарканд», к цыганам» – все это стало казаться волшебными сказками, эфемерной мечтой, сном – «сном о забытой жизни». А в реальности был сырой хлеб с соломой и глиной в четверть фунта в день, крапивные щи и морковный чай, «столовки» с перловой кашей и стрельба на улицах, обледеневшие комнаты с зелеными от сырости стенами и жестяными лампочками, коммунальные квартиры с клопами и тараканами, – голод, страдания и постоянный страх. Стирались границы, рвались связи, исчезали ориентиры. Поэтессы продавали старые башмаки; актрисы плакали над своими распухшими и загрубевшими руками; девушки в котиковых полупальто и шляпках махали кирками, отбывая снеговую повинность.
Обитателей «острова бывших», тех девочек, девушек и женщин, о которых шла речь, ждала разная судьба. Кому-то удалось эмигрировать из Советского Союза и дожить до глубокой старости, кто-то умер от голода, кто-то сумел влиться в советскую действительность и стать частью нового мира. Однако в те «страшные дни», о которых идет речь, в дни безвозвратного крушения и всеобщей агонии, все они чувствовали себя потерянными, лишенными опоры и надежд на будущее.
«Почти год пошел с тех пор. Я с трудом берусь за перо; нет сил, нет охоты писать. Но я хочу кончить эту тетрадь, не дневником, а двумя, тремя словами. Писать дневник я больше не буду. Все то, что меня воодушевляло, чему я верила, что любила, чему готова была безропотно отдать и жизнь и счастье – все это уничтожено без следа. Погибла Россия, затоптанная в грязи, озверевшая, потерявшая чувство чести, любви к человечеству, лежит она всеми заплеванная, в пропасти», – записала З.В. Арапова (дочь князя В.Д. Голицына и жена П.А. Арапова, адъютанта генерала В.И. Гурко).
«Все вспоминаются в эти страшные дни. Обо всех думаешь с одинаковой тревогой… И нет веры ни в чье спасение… Все личное растворяется сейчас. Нет прочности ни в чем. Отдых находишь только в сказках и в мыслях. А действительность – как сон… Надо терпеть и работать» (Зинаида Денисьевская).
«Я стараюсь скрепить душу железными полосами» (Зинаида Гиппиус).
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Чтобы писать комментарии Вам необходимо зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
» #1 написал: Масаракш (9 ноября 2019 16:08) Статус: |
начале ХХ века в России голодными были: 1901-1902, 1905-1908 и 1911 ? 1912 годы. В 1901 ? 1902 голодали 49 губерний: в 1901 ? 6,6%, 1902 ? 1%, 1903 ? 0,6%, 1904 -? 1,6%. В 1905 ? 1908. голодало от 19 до 29 губерний: в 1905 ? 7,7 %, 1906 ? 17,3% населения В 1911 ? 1912 за 2 года голод охватил 60 губерний: в 1911 ? 14,9 % населения. На грани смерти находилось 30 млн. человек.
По различным оценкам в 1901-1912 гг. от голода и его последствий погибло около 8 млн. человек. Царское правительство было озабочено тем, как бы скрыть масштабы голода. В печати цензура запрещала употреблять слово «голод», заменяя его словом «недород».
Можно сомневаться в конкретных цифрах о количестве смертей от голода, но сомневаться в том, что голод был регулярным и массовым явлением в царской России не приходится.
ЗЕРНО НА ЭКСПОРТ. Несмотря на голод, из России в Европу потоком шло зерно (как сейчас нефть и газ тоже идут в Европу, минуя Россию). В среднем 30% хлеба ежегодно вывозилось на экспорт. Значит, торговля хлебом была вынужденной мерой, и велась вовсе не из-за избытка его. Царский министр Вышнеградский, отвечая на обвинения в продаже хлеба за границу даже во времена голода в России, сказал с трибуны Государственной думы: «Недоедим, а вывезем!» Этот лозунг претворялся в жизнь.
» Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации. Зарегистрируйтесь на портале чтобы оставлять комментарии
Материалы предназначены только для ознакомления и обсуждения. Все права на публикации принадлежат их авторам и первоисточникам. Администрация сайта может не разделять мнения авторов и не несет ответственность за авторские материалы и перепечатку с других сайтов. Ресурс может содержать материалы 16+
Статус: |
Группа: Посетители
публикаций 0
комментариев 227
Рейтинг поста:
начале ХХ века в России голодными были: 1901-1902, 1905-1908 и 1911 ? 1912 годы.
В 1901 ? 1902 голодали 49 губерний: в 1901 ? 6,6%, 1902 ? 1%, 1903 ? 0,6%, 1904 -? 1,6%.
В 1905 ? 1908. голодало от 19 до 29 губерний: в 1905 ? 7,7 %, 1906 ? 17,3% населения
В 1911 ? 1912 за 2 года голод охватил 60 губерний: в 1911 ? 14,9 % населения.
На грани смерти находилось 30 млн. человек.
По различным оценкам в 1901-1912 гг. от голода и его последствий погибло около 8 млн. человек. Царское правительство было озабочено тем, как бы скрыть масштабы голода. В печати цензура запрещала употреблять слово «голод», заменяя его словом «недород».
Можно сомневаться в конкретных цифрах о количестве смертей от голода, но сомневаться в том, что голод был регулярным и массовым явлением в царской России не приходится.
ЗЕРНО НА ЭКСПОРТ. Несмотря на голод, из России в Европу потоком шло зерно (как сейчас нефть и газ тоже идут в Европу, минуя Россию). В среднем 30% хлеба ежегодно вывозилось на экспорт. Значит, торговля хлебом была вынужденной мерой, и велась вовсе не из-за избытка его. Царский министр Вышнеградский, отвечая на обвинения в продаже хлеба за границу даже во времена голода в России, сказал с трибуны Государственной думы: «Недоедим, а вывезем!» Этот лозунг претворялся в жизнь.