Как победа над Наполеоном остановила "языковую смуту"
Языковая сторона наполеоновской эпопеи в России была отражением более общего, более важного конфликта, который продолжается в русской жизни до сих пор и вспышку которого мы недавно в очередной раз пережили. Образ России как "догоняющей цивилизации", столь любезный покойному Егору Тимуровичу Гайдару, возник, естественно, не в перестроечные годы – он восходит к восемнадцатому веку. А у догоняющей цивилизации и язык должен быть соответствующий – следующий вслед за лидером.
"Догоняющий" язык
Логика тут простая: раз Россия догоняет Запад, то вполне логично брать у этого самого Запада слова, обозначающие вещи, которых в России пока просто нет. А поскольку Россия – страна большая и Запад догнать сразу не может, то вполне естественно, что наиболее приблизившаяся к Западу часть ее общества ("креативный класс") говорит на особом языке, отличающемся от языка отстающей части. При Петре Первом этих предположительно отстающих людей называли пошлыми, то есть увязшими в прошлом; теперь "креативный класс" величает их по-польски быдлом, то есть скотом. Такой взгляд предполагает, что язык элиты должен быть ближе к западноевропейским, и его-то и следует объявить литературным, то есть правильным. Язык же отстающей части общества стоит потихоньку теснить в ряд лингвистических гетто: церковнославянские слова записать в архаизмы, выражения деревенских жителей или мещан – в просторечие и т.д.
Вплоть до наполеоновского вторжения эта "европоцентричная" идеология доминировала в России – по крайней мере, в образованной части общества. Культ французского языка сочетался у части дворянства с хоть и не официальным, но мощным культом Наполеона и французской революции. Хранимый дома бюст французского императора и несколько кодовых слов типа упоминаемого в "Войне и мире" contrat social Монтескье помогали "зафрендить" сливки общества приблизительно так же, как теперь брошенная в "Фейсбуке" фраза "я был на Болотной и пойду еще".
Германизмы и галлицизмы
Кстати, не стоит сводить царившую тогда в правящих классах языковую смуту к одним лишь галлицизмам. "Двунадесять языков" пришли раньше говорившей на них армии Наполеона. В восемнадцатом веке по России прошлись германизмы, пришедшие к нам через польский язык, а потому получившие окончание –ия (польское -ja). Как отмечает знаменитый филолог Виктор Виноградов, значительная часть еще не объединившейся Германии представляла тогда собой образец полицейского государства, а потому и в России полонизированные германизмы стали обозначать явления, связанные с государственным принуждением и бюрократической иерархией: полиция, экзекуция, ранг, штраф, формуляр. Привыкшие к человеческим, а не бюрократическим, отношениям русские люди часто нуждались в переводе этих, как правило, неприятных выражений (так же, как сегодня некоторым еще надо объяснять, что прячется за словами с невинными латинскими корнями – например, за "оптимизацией" или "монетизацией"). Поэтому еще при Петре Первом наблюдается так называемая двойственность словоупотребления – сразу же за иностранным словом писался его перевод.
Вот несколько милых примеров из "Полного собрания законов Российской империи" и морского устава: "економу (домоуправителю)"; "визитацию" (или осмотрение) учинить"; "аркибузированы (расстреляны)"; "банизированы (или прокляты)". Интересно, какой большой путь прошел французский глагол bannir (изгонять, запрещать появление) через английское to ban к сегодняшнему слову "забанить", в современной Сети очень близкому к померещившемуся петровскому переводчику проклятию.
Галльский петух оказывается жареным
Впрочем, и креативный класс александровской эпохи очень быстро вспомнил "пошлый" русский язык, когда любимая им Европа (или, вернее, наполеоновский аналог сегодняшнего Евросоюза) повернулась к России той самой стороной, которой имеет обыкновение поворачиваться в моменты ослабления российского государства. А именно – самой некрасивой. Контакт народа (а не элиты) с галлами отметился с французской стороны наполеоновскими грабежами, издевательствами, презрительно-агрессивным отношением к якобы недостаточно европейским культурным ценностям, вплоть до попытки подрыва колокольни Ивана Великого в оккупированной Москве.
© РИА Новости О. Листопадов
Портрет Д.В.Давыдова
При виде всех этих бесчинств языковая пропасть между сословиями стала быстро затягиваться. Вот интересный отрывок из воспоминаний "дворянского партизана" Дениса Давыдова об атмосфере той эпохи:
"К каждому селению один из нас вынужден был подъезжать и говорить жителям, что мы русские, что мы пришли на помощь к ним и на защиту православныя церкви. Часто ответом нам был выстрел или пущенный с размаху топор… Принимали за неприятеля от нечистого произношения русского языка… Едва сомнение уступало место уверенности, что мы русские, как хлеб, пиво, пироги подносимы были солдатам. Сколько раз я спрашивал жителей по заключении между нами мира: "Отчего вы полагали нас французами?" Каждый раз отвечали они мне: "Да вишь, родимый (показывая на гусарский мой ментик), это, бают, на их одежу схожо". – "Да разве я не русским языком говорю?" - "Да ведь у них всякого сбора люди!" Тогда я на опыте узнал, что в Народной войне должно не только говорить языком черни, но приноравливаться к ней в обычаях и в одежде. Я надел мужичий кафтан, стал отпускать бороду, вместо ордена святой Анны повесил образ святого Николая и заговорил с ними языком народным".
Славянизмы церковные и нецерковные
Интересно, что в это самое время адмирал Александр Шишков смело вводит церковнославянские слова в военные манифесты Александра Первого, которые ему было поручено писать. Язык возрождается снизу и сверху, из гетто выходят и народный говор, и таинственный слог церковных книг: "Мнение о непреодолимом искусстве Наполеоновом уничтожено. Обладавший умами страх исчез. Уста злонамеренных заграждаются",- пишет Шишков. Интересно и то, что в конце жизни академик Дмитрий Лихачев в интервью журналисту Дмитрию Шеварову отметил синхронизм двух процессов: ухода из нашей речи церковнославянских слов и наступления мата.
Кстати, "всякого сбора люди" в воспоминаниях Давыдова – это, естественно, поляки, литвины и другие славяне, взятые в армию Наполеона и говорившие на языках, еще более близких русскому, чем теперь (чем дальше в прошлое – тем глубже пласт общего "праславянского" языка). Поляки воевали очень мотивированно – сказывалась обида за екатерининский раздел Польши и вера в Наполеона, на самом деле принесшего Польше одни страдания. Впрочем, после разгрома Наполеона в России вдруг оказалось, что на самом деле у нас в Европе есть и союзники, в том числе и, так сказать, лингвистические.
© Российская Государственная Библиотека
"Краткие записки" адмирала А. Шишкова
Адмирал Шишков в своих воспоминаниях рассказывает, как чехи с приходом к ним русской армии вдруг выяснили, что учить русский им намного легче, чем французский. Если верить социологическим опросам, и теперь те чешские родители, что отдают детей в классы с изучением русского, а не английского языка, делают это, чтобы дитя, не мучаясь, получало пятерки.
Конец галломании
В России война привела к росту самоуважения народа, но не вызвала галлофобии: уехавшие было французские балетмейстеры, стоявшие у истоков русского балета, вернулись сразу же после войны. Тем не менее стало ясно: воспитание элиты надо менять, тотальная галломания конца восемнадцатого века уже никогда не вернется в российскую педагогику, находя поздний отклик только в американизированном воспитании детей сегодняшних хозяев жизни. Может быть, поэтому пушкинское поколение так резко отличалось от поколения Тургенева и Достоевского, осознававшего разницу России и остальной Европы намного глубже и трагичнее.
Значило ли это, что Тургенев и Достоевский считали Францию или Англию чужими? Нет. Они знали языки этих стран, но при этом не были билингвами в худшем смысле этого слова, они не назвали бы банковское дело "банкингом", а переписывание газетных текстов на западный лад каким-нибудь "рирайтом" (старая добрая "цензура" была бы для этого процесса куда более честным названием). Они переводили с французского целые романы, но при этом избегали переносить готовые синтаксические конструкции из французского в русский.
Шишков, будучи зачинателем тех изменений в педагогике, которые и положили пропасть между поколениями Пушкина и Тургенева, не стал великим филологом – найти правильный баланс между заимствованиями и преемственностью ему мешала обида на галломанов, вполне объяснимая тем, что ему пришлось пережить в 1812 году. Зато догадки Шишкова сумел потрясающе развить филолог Александр Матвеевич Пешковский (1873-1933), в своей книге "Русский синтаксис в научном освещении" защищавший "консерватизм литературного наречия". Зачем нужен этот консерватизм? Да затем, чтобы "объединяя века и поколения, создать возможность единой мощной многовековой национальной литературы". Сказано точно – на века. Написав свою книгу через сто лет после победы над Наполеоном, Пешковский чувствовал себя солдатом, передающим нам настоящую "боевую диспозицию" от предков. Вот она: "Притягивая ребенка, посредством нормирования его языка, к национальному центру – Москве, школьный учитель охраняет внутреннее, духовное единство нации, как солдат на фронте охраняет территориальное единство ее. И насколько эта охрана еще важнее военной, ясно из того, что территориальное распадение не исключает возможности последующего слияния, а духовное распадение – навеки".
Это точно. Наверное, недаром в словаре Владимира Даля слово "консерватор" обозначается как "сохранитель и охранитель". Охранять нам, благодаря в том числе и языковой победе 1812 года, есть что.
Мнение автора может не совпадать с позицией редакции Источник: ria.ru.
Рейтинг публикации:
|