В этой главе мы хотели бы рассмотреть человеческую жизнь и "историческое существование" с новой точки зрения. Как уже было показано, первобытный человек стремится — с помощью всех имеющихся в его распоряжении средств — противопоставить себя истории, которая рассматривается как цепь событий неотвратимых, непредвиденных и обладающих своей автономной ценностью. Он отказывается принимать ее и признавать за ней какую-либо ценность в качестве именно истории, но не всегда в состоянии отрешиться от нее: например, он бессилен перед космическими катастрофами, военными поражениями, социальной несправедливостью, связанной с самой структурой общества, личными несчастьями и т. д. Поэтому было бы интересно взглянуть, каким образом выносит подобную «историю» первобытный человек — иными словами, как справляется он с бедствиями, несчастьями и «страданиями», выпадающими на долю каждого индивидуума и каждой человеческой общности.
Что означает «жить» для человека, принадлежащего к одной из традиционных культур? Прежде всего, это означает жить согласно модели, находящейся вне власти человека, а именно — архетипу. Следовательно, это означает жить в самой реальности, поскольку — об этом достаточно много говорилось в первой главе — истинно реальными являются только архетипы. Жить в соответствии с архетипами означало почитать «закон», поскольку именно в законе воплощалось изначальное поклонение божеству, принятие in illo tempore тех норм существования, которые были созданы каким-либо божеством или мифологическим персонажем. И хотя первобытный человек, как мы видели, упразднял время посредством повторения парадигматических жестов и участия в периодических церемониях, он, тем не менее, жил в согласии с космическими ритмами — мы можем даже сказать, что он был интегрирован в эти ритмы (достаточно вспомнить, сколь «реальными» были для него день и ночь, времена года, лунные фазы, солнцестояния и т. п.).
Что же могли означать в рамках подобного существования «страдание» и «боль»? Это отнюдь не бессмысленное испытание, которое человек должен уметь выносить в той мере, в какой его невозможно избежать, — подобно тому, как приходится выносить тяготы климата. Независимо от природы страдания и его видимой причины, оно всегда имеет смысл, оно совпадает если даже и не с прототипом, то с установленным порядком вещей, ценность которого не оспаривается. Не раз говорилось, что великая заслуга христианства в сравнении с древней средиземноморской этикой состоит в том, что оно придало ценность страданию и преобразило боль негативного порядка в опыт, имеющий духовный «позитивный» смысл. Это утверждение верно, если речь идет о придании ценности страданию и даже о стремлении к боли в спасительных целях. Но, хотя дохристианское человечество не стремилось к страданию и не придавало ему (за несколькими редкими исключениями) дополнительной ценности в качестве инструмента очищения и духовного роста, оно никогда не считало его лишенным значения. Мы говорим здесь, разумеется, о страдании как событии и историческом факте, о страдании, вызванном глобальной катастрофой (засуха, наводнение, смерч и т. д.), потрясением жизненных основ (пожары, рабство, унижение и т. д.) или социальной несправедливостью. Подобные страдания именно потому и можно было выносить, что они не воспринимались как произвольные или случайные. Нет необходимости приводить примеры, настолько это очевидно. Когда первобытный человек лишается урожая из-за случившейся засухи, а скота вследствие болезни, когда у него умирает ребенок, а сам он дрожит от лихорадки или терпит постоянные неудачи на охоте и т. д., ему известно, что все эти несчастья произошли не по воле случая, а путем вмешательства магических или демонических сил, с которыми должен бороться колдун или жрец. Именно поэтому он (или сообщество, если речь идет о космической катастрофе) обращается к колдуну, чтобы устранить магическое влияние, или к жрецу с целью вернуть благосклонность богов. Если их вмешательство не дает никакого результата, страдальцы взывают к почти забытому в иное время Верховному Божеству, и умаляют его о помощи, принося ему жертвы. "Ты, что вверху, не отнимай у меня моего ребенка, он еще слишком мал!" — просят кочевые селькнамы с Огненной земли. "О Цуни-гоам, — умоляют готтентоты, — ты один знаешь, что на мне нет никакой вины!" Во время урагана низкорослые семанги протыкают себе лодыжки бамбуковым ножом и разбрасывают капельки крови во все стороны с воплем: "Та Педн! Я не очерствел сердцем, я плачу за свою вину! Прими мой долг, я плачу его тебе".[95 - См. другие примеры в работе Traite d'Hlstoire des Religions, p. 53 sq.] Подчеркнем мимоходом пункт, который мы детально рассматривали в нашей работе "История религий": в культе народов, называемых первобытными. Небесные Верховные Существа призываются на помощь в последнюю очередь, когда все другие средства отвратить «страдание» (засуху, избыток дождей, несчастье, болезнь и т. д.) исчерпаны, и вмешательство других божеств, демонов и колдунов не принесло результата. При таких обстоятельствах семанги исповедуются во всех грехах, которые они, по их мнению, совершили — этот обычай встречается порой и у других народов, причем всегда это означает последнее средство отвращения страдания.
Вместе с тем, каждое действо магического ритуала, призванного бороться со страданием, со всей очевидностью показывает его смысл: оно происходит из-за магического воздействия врага, нарушения табу, проникновения в зону влияния злокозненных сил, гнева божества или — когда все предположения оказываются неверными — по воле или вследствие гнева Верховного Существа. Первобытный человек-и, как мы скоро увидим, он в этом не одинок — не может представить себе ничем не вызванного страдания:[96 - уточним еще раз, что с точки зрения доисторических народов и племен «страдание» приравнивается к «истории». В этом можно убедиться даже и в наши дни, если присмотреться к образу жизни европейских крестьян.] оно происходит либо по собственной вине человека (в этом случае он убежден, что провинился перед богом), либо по желанию злого соседа (в этом случае магическое воздействие обнаруживает колдун) — но в основании всегда лежит какая-то вина или, по крайней мере, причина, отождествляемая с волей забытого Верховного Существа, к которому человек, в конечном счете, и вынужден обратиться. В любом из этих случаев «страдание» становится понятным и, как следствие, переносимым. Первобытный человек борется с ним всеми доступными ему магическими и религиозными способами, но он выносит его в моральном плане, ибо оно не абсурдно. Самым критическим моментом «страдания» является его начальная стадия — страдание приводит в смятение в той мере, в какой причины его остаются не ясны. Как только колдун или жрец определит причину, которая несет смерть детям или животным, вызывает засуху или проливные дожди, уводит от охотника дичь и т. д., «страдание» становится выносимым — оно обретает смысл, его можно включить в определенную систему, дав ему объяснение.
То, что мы сказали выше о "первобытном человеке", во многом остается верным и применительно к человеку архаических культур. Разумеется, мотивы, посредством которых оправдываются страдание и боль, варьируются от народа к народу, но оправдание имеется всегда. В целом, можно сказать, что страдание рассматривается как следствие отклонения от «нормы». Не подлежит сомнению, что «норма» варьируется от народа к народу и от цивилизации к цивилизации. Но нам важно отметить другое: страдание и боль в рамках архаической цивилизации никогда и нище не воспринимались как «слепые» и лишенные смысла. Вот почему индусы довольно рано выработали понятие о карме — универсальном законе причинно-следственных связей, в котором учитываются события и страдания, испытанные человеком, и одновременно обосновывается необходимость трансмутаций. В свете кармического закона страдания не только обретают смысл, но и получают позитивное значение. Страдания в нынешнем существовании являются не только заслуженными, ибо они предстают как роковое последствие совершенных во время предшествующих существовании преступлений и ошибок, но и благословенными, ибо только благодаря им можно принять и упразднить часть кармического долга, тяготеющего над человеком и определяющего цикл его будущих существовании. Согласно воззрениям индусов каждый человек рождается со своим долгом, но обладает полной свободой увеличить или уменьшить его. Его существование представляет собой долгую серию платежей и займов, соответствие между которыми не всегда выглядит очевидным. Любой, у кого есть хоть крупица разума, способен безмятежно сносить страдания, боль, полученные удары, обрушившиеся несправедливости и т. д., поскольку в каждом из них восстанавливается кармическое равновесие, не достигнутое в ходе предшествующего существования. Совершенно ясно, что индийская философия стремилась найти и довольно рано обнаружила те способы, при помощи которых человек может освободиться от бесконечной цепи причинно-следственных связей, обусловленных кармическим законом. Однако подобные решения никоим образом не затрагивают смысла страданий, а, напротив, усиливают его. Равным образом, йога и буддизм исходят из принципа, что все существование есть мука, однако человеку предоставлена возможность вырваться вполне осязаемым и окончательным образом из бесконечной последовательности страданий, к которым сводится, в конечном счете, любое человеческое существование. Но буддизм, подобно йоге и всем прочим индийским концепциям завоевания свободы, ни на одну секунду не ставит под сомнение «нормальность» самой муки. Что касается Веданты, то здесь страдание считается «иллюзорным» лишь в той степени, в какой иллюзорна вся Вселенная — ни полное муки человеческое существование, ни Вселенная не являются реалъностями в онтологическом смысле этого термина. За исключением материалистических школ Локаята и Чарвака, отрицающих существование и «души», и «Бога», и считающих бегство от боли и стремление к наслаждению единственной достойной человека целью, вся остальная Индия придавала вполне определенные смысл и функцию страданиям любого типа — космическим, психологическим или историческим. Карма гарантирует, что все происходящее в мире находится в полном соответствии с нерушимым законом причин и следствий.
Хотя нигде больше в архаическом мире мы не встретимся со столь наглядным, как карма, определением «нормальности» страданий, повсюду мы обнаружим сходную тенденцию придать мукам и историческим событиям "нормальное значение". Совсем не обязательно приводить здесь все проявления этой тенденции. Почти везде мы встретим архаическую концепцию (у первобытных людей она является доминирующей), согласно которой страдание целиком зависит от воли божества, которое производит его либо своим непосредственным вмешательством, либо разрешает наслать его другим силам — демоническим или божественным. Гибель урожая, засуха, разграбление города врагами, утрата свободы или жизни, бедствие любого вида (эпидемия, землетрясение и т. д.) — все это тем или иным образом находит свое объяснение и оправдание в трансцендентальном мире, в сфере божественного управления. Быть может, бог побежденного города оказался менее могущественным, чем бог победоносной армии, быть может, все сообщество или его отдельное семейство допустило роковую ошибку в отправлении культу, быть может, в дело вмешались чары, демоны, проклятия, ритуальные провинности — любому страданию, коллективному или индивидуальному, непременно находится объяснение. И, как следствие, страдание становится выносимым. Более того: в средиземноморском и месопотамском регионах страдания людей были довольно рано привязаны к страданиям божества. Это означало включение их в архетип, определяющий одновременно реальность и «нормальность». Очень древний миф о страданиях, смерти и воскресении Таммуза находит свое отражение и неоднократно повторяется почти во всем древневосточном мире, и реликты этого сценария встречаются даже в постхристианской теологии. Сейчас не время затрагивать космическо-аграрное происхождение и эсхатологическую структуру Таммуза. Мы только напомним, что страдания и возрождение Таммуза стали также образцом для страданий других божеств (например, Мардука) и, без всякого сомнения, изображались (следовательно, повторялись) каждый год царем. Плач и радость народа, вспоминающего о страданиях, смерти и возрождении Таммуза или любого другого космическо-аграрного божества, оказывали на сознание архаического Востока влияние, масштаб которого еще не был по достоинству оценен. Ибо речь шла не только о том, что за смертью человека последует возрождение, но и о том, что страдания Таммуза оказываются утешительными для каждого конкретного человека. Любое страдание можно было вынести, вспоминая трагедию Таммуза.
Ибо эта мифическая драма напоминала человеку, что страдание не является окончательным, что за смертью следует возрождение, что всякое поражение уничтожается и заменяется финальным триумфом. Совершенно очевидна аналогия между этими мифами и лунарной драмой, кратко обрисованной в предыдущей главе. Но мы хотим сразу же подчеркнуть, что Таммуз — или любой другой вариант того же архетипа — оправдывает или, говоря другими словами, делает выносимыми страдания «праведника». Бог — а уж он-то, безусловно, «праведен» и «чист» — страдает безвинно. Его подвергают унижениям, избивают до крови, бросают в «колодец», то есть в Ад. Именно тогда Великая Богиня (или «вестник» в более поздних теологических версиях) навещает его, придает ему мужества и возрождает. Этот столь утешительный миф о страданиях божества чрезвычайно долго сохранялся в сознании восточных народов. Профессор Дж. Вайденгрен числит его среди прототипов манихейства и маздеизма[97 - G. Wiidengren,Mesopotamian Elements in Manichaeism (= King and Saviour, III, Uppsala, 1947).] — разумеется, с учетом неизбежных изменений и новых значений, приобретенных в эпоху греко-восточного синкретизма. Как бы то ни было, мы должны обратить внимание на следующий факт: подобные мифологические сцены представляют собой чрезвычайно архаическую структуру, которая происходит-если не в «историческом», то хотя в формальном плане — из лунарных мифов, в древности которых у нас нет права сомневаться. Мы уже отмечали, что лунарные мифы обладают оптимистическим видением жизни в целом: все происходит циклическим образом, за смертью неизбежно следует возрождение, за катаклизмом — новое творение. Парадигматический миф о Таммузе (распространившийся и на других месопотамских богов) предлагает нам углубление подобного оптимистического взгляда: теперь речь идет не только об «искупленной» смерти индивидуума, но и о пережитых им страданиях, — по крайней мере, это можно допустить, исходя из теологических переосмыслений мифа о Таммузе в маздеизме и манихействе. Согласно воззрениям этих сект, человек по сути своей обязан пережить то, что выпало на долю Таммузу: заключенный в «колодце», ставший рабом "Князя Тьмы" человек будет пробужден Вестником, который принесет ему счастливое известие о грядущем спасении и «освобождении». Хотя у нас нет никаких документальных свидетельств, позволяющих распространить подобные выводы и в отношении Таммуза, мы склонны полагать, что драма его не рассматривалась как совершенно чуждая драме человека. Отсюда громадная «популярность» обрядов, связанных с божествами, которые получили название растительных.
3.2. История как Богоявление
Евреи воспринимали каждое новое историческое бедствие как наказание, ниспосланное Яхве, разгневанного мерзкими грехами, в которых погряз избранный народ. Никакое военное поражение не казалось абсурдным, никакое страдание напрасным, ибо за всяким подобным «событием» всегда угадывалась воля Яхве. Более того: можно сказать, что эти катастрофы были необходимы, — они были предусмотрены Богом с той целью, чтобы еврейский народ не шел против своей судьбы, отвергая религиозное наследие, завещанное Моисеем. В самом деле, каждый раз, когда «история» позволяла и наступала эпоха относительного экономического процветания и мира, евреи отступались от Яхве и предавались богам своих соседей — всевозможным Ваалам и Астартам. Только исторические катастрофы направляли их на правильный путь, насильственно обращая все взоры к истинному Богу. "Но когда возопили они к Господу и сказали: согрешили мы, ибо оставили Господа и стали служить Ваалам и Астартам; теперь избавь нас от руки врагов наших, и мы будем служить Тебе" (I Цар. XII, 10). Это возвращение к истинному Богу в момент краха напоминает отчаянный призыв первобытного человека, который вспоминает о существовании Верховного Существа, только осознав страшную опасность и потерпев неудачу при обращении к прочим могущественным «силам» (божествам, предкам, демонам). Однако евреи, после появления на их историческом горизонте воинственных ассиро-вавилонских империй, постоянно жили под страхом обещанной Яхве кары: "А если не будете слушать гласа Господа и станете противиться повелениям Господа, то рука Господа будет против вас, как была против отцов ваших (I Цар., XII, 15).
В ужасающих видениях пророков была еще более усилена мысль о неизбежной каре, которую обрушит Яхве на Свой народ, не сумевший сохранить веру. И лишь в той мере, в какой подобные пророчества были подтверждены катастрофами — что, впрочем, происходило начиная от Илии и кончая Иеремией — эти исторические события приобретали религиозное значение, то есть с полной очевидностью представали карами, ниспосланными Господом в наказание за нечестивость Израиля. Благодаря пророчествам, в которых современные события интерпретировались с точки зрения неколебимой веры, эти события превращались в "богоявления негативного порядка" — в «гнев» Яхве. В результате они не только обретали смысл (поскольку мы уже убедились, что в восточном мире любое историческое событие имело свой смысл), но и нерасторжимо связывались друг с другом, ибо являлись конкретным воплощением все той же единой божественной воли. Таким образом, пророчества впервые придают ценность истории: они выходят за рамки традиционного циклического видения, где всему сущему обеспечено вечное возвращение, и открывают однонаправленное, линейное время. Это открытие будет признано далеко не сразу и не войдет в сознание всего еврейского народа — древняя концепция, как будет показано ниже, удержится надолго.
Но впервые мы видим, как укрепляется и распространяется мысль о том, что исторические события имеют ценность сами по себе — в той мере, в какой они определены волей Бога. Этот Бог еврейского народа уже не восточное божество, созидающее посредством жестов-архетипов, а личность, которая постоянно вмешивается в историю и раскрывает волю свою при помощи событий (вторжений, осад, битв и т. д.). Исторические факты становятся таким образом «деяниями» человека, стоящего перед Богом, и в качестве таковых приобретают религиозную ценность, которую до сих пор ничто не могло им гарантировать. Поэтому справедливо будет сказать, что евреи первыми открыли значение истории как богоявления — эта концепция, как и следовало ожидать, будет подхвачена и развита в христианстве.
Мы даже можем задать себе такой вопрос: не влечет ли за собой в обязательном порядке монотеизм, основанный на непосредственном и личном вмешательстве божества, «спасение» времени, "придание ему ценности" в рамках истории? Разумеется, понятие об откровении встречается в более или менее явной форме во всех религиях — можно даже сказать, во всех культурах. В самом деле, в первой главе мы показали, что жесты-архетипы, в дальнейшем без конца повторяемые людьми, были одновременно почитанием жрецов и божества. Первый танец, первый поединок, первый поход за рыбой, равно как первая брачная церемония или первый обряд, становились образцом для подражания, ибо являли собой способ существования божества, первочеловека, культурного героя и проч. Но все эти откровения произошли в мифическом времени, в экстратемпоральный момент начала всего сущего — поэтому, как мы показали в первой главе, в определенном смысле все сущее совпадает с началом мира, с космогонией. Все происходило и было явлено посредством откровения тогда, in illo tempore: сотворение и мира, и человека, равно как обустройство последнего в Космосе в состоянии, мельчайшие детали которого были предусмотрены заранее (психология, социология, культура и т. д.).
Совершенно иначе обстоит дело с монотеистическим откровением. Оно произошло во времени, в исторической протяженности: Моисей получает «Завет» в определенном «месте» и в определенный «момент». Разумеется, здесь также обнаруживаются архетипы в том смысле, что эти события, возведенные в ранг образца, будут повторяться, — но они повторятся лишь по завершении времен, иными словами, в новом illud tempus. Например, согласно пророчеству Исаии (XI,15–16), чудесные переходы через Красное море и реку Иордан повторятся "в тот день". Вместе с тем откровение, данное богом Моисею, остается привязанным к определенному моменту во времени. И поскольку это откровение одновременно стало богоявлением, оно приобретает новый масштаб — его ценность определяется именно тем, что оноуже необратимо, оно превратилось в историческое событие.
Впрочем, мессианизму с трудом удалось осуществить эсхатологическую валоризацию* времени: будущее возродит время, иными словами, вернет ему изначальную чистоту и целостность. In illo tempore, включается, таким образом, не только происходившее в начале, но и в конце времен.[98 - Ср. G. van der Leeuw, "Urzeit und Endzeit" (Eranos-Jahrbuch, XVII, 1950, p. 11–51).] Равным образом, легко обнаружить в этих мощных масштабных пророческих видениях древнейший сценарий ежегодного возрождения Космоса посредством повторения творящего акта и патетической драмы Царя. Мессия выполняет — естественно, на более высоком уровне — эсхатологическую роль Царя-бога или Царя-представителя божества на земле, главная миссия которого состояла в том, чтобы периодически возрождать Природу во всей ее полноте. Его страдания напоминают муки Царя, но, как и в древних сценариях, в конечном счете, победа всегда остается за Царем. Единственное отличие состоит в том, что эта победа над силами мрака и хаоса не воспроизводится регулярно и ежегодно, а отнесена к будущему и мессианскому illo tempore.
Под "гнетом истории" и давлением пророчески мессианских испытаний народ Израиля создает новую интерпретацию исторических событий. Не отказываясь окончательно от традиционной концепции архетипов и повторения, Израиль стремится «спасти» исторические события, воспринимая их как проявления воли Яхве. Если, к примеру, для месопотамских народов индивидуальные или коллективные «страдания» были «выносимы» в той степени, в какой они были порождением борьбы между божественными и демоническими силами, то есть являлись неотъемлемой частью космической драмы (поскольку с начала времен и ad infinitum — до бесконечности — творению предшествует хаос, в котором оно склонно раствориться; поскольку с начала времен и ad infinitum каждое новое рождение предполагает страдания и муки, и т. п.), то для Израиля эпохи мессианских пророков исторические события могли быть выносимы потому, что так захотел Яхве, с одной стороны, и потому, что они были необходимы для окончательного спасения избранного народа, с другой стороны. Подхватив древние сценарии (типа Таммуза) о «страстях» бога, мессианизм придает им новое значение тем, что в первую очередь аннулирует возможность их повторения ad infinitum. Когда явится Мессия, мир будет спасен раз и навсегда и история прекратит свое существование. В этом смысле можно говорить не только об эсхатологической валоризации будущего, "того дня", но также и «спасении» исторического развития. История теперь не воспринимается бесконечно повторяющимся циклом, как это представлялось первобытным народам (создание, порча, уничтожение, ежегодное возрождение Космоса), или такой, как она была сформулирована (мы это сейчас увидим) в концепциях вавилонского происхождения (создание, уничтожение, создание, разделенные значительными временными промежутками: тысячелетиями, "Великими Годинами", Эонами) — история, непосредственно контролируемая волей Яхве, воспринимается как цепь «негативных» или «позитивных» богоявлений, каждое из которых имеет собственную ценность. Нет сомнений, что все военные поражения могут быть сведены к одному архетипу — гневу Яхве. Однако каждое из этих поражений, хоть и является по сути повторением одного и того же архетипа, все же несет в себе непреложный отличительный знак — личное вмешательство Яхве. Например, гибель Самарии, невзирая на сходство с гибелью Иерусалима, отличается тем, что вызвана она была новым жестом Яхве, новым вмешательством Господа в историю.
При этом не следует забывать, что подобные мессианские концепции принадлежат исключительно религиозной элите. В течение многих веков эта элита занималась религиозным воспитанием народа Израиля, но ей не всегда удавалось вытеснить традиционные древневосточные оценки жизни и истории. Периодические возвращения евреев к Ваалам и Астартам во многом объясняются их нежеланием признавать ценность истории, иными словами, воспринимать ее как Богоявление. Для многих народных слоев, в частности, для земледельческих сообществ древняя религиозная концепция (концепция "Ваалов и Астарт") была предпочтительной — она приближала их к «Жизни» и помогала выносить Историю или даже не замечать ее. Несокрушимое стремление мессианских пророков смотреть в лицо истории и принимать ее как ужасающий диалог с Яхве, их стремление считать военные поражения плодотворными в морально-религиозном смысле и выносить их, поскольку они необходимы для примирения Яхве с народом Израиля и для конечного спасения, стремление рассматривать любой момент как решающий и, как следствие, придавать ему ценность в религиозном смысле — подобное стремление требовало слишком сильного духовного напряжения, и большинство израильского народа отказывалось этому подчиняться,[99 - Без своей религиозной элиты и в особенности без пророков иудаизм не слишком бы отличался от религии еврейской колонии в Элефантине, где вплоть до V века до Р. X. сохранялись старые палестинские верования; ср. A. Vincent, La Religion des Judeo-Arameens d'Elephantine (Paris,1937). «История» позволила этим евреям «диаспоры», приверженцам комфортного синкретизма, сохранить рядом с Яхве (Йево) других божеств (Бетэль, Харамбетэль, Ашумбетэль) и даже богиню Анат. Это еще одно подтверждение того, какое значение имеет «история» для развития иудаистического религиозного опыта и как он крепнет под влиянием высокого напряжения. Ибо мы не должны забывать, что пророческие и мессианские тенденции обретали ценность прежде всего под давлением современной истории.] точно так же, как большая часть христиан — особенно из народной Среды — отказывалась вести жизнь подлинного христианина. Было куда утешительнее — и удобнее — обвинять в несчастьях и испытаниях чью-то «злокозненность» (чары и т. д.) или «небрежение» (ритуальная ошибка), которые можно легко исправить при помощи жертвоприношения (даже если требовалось приносить в жертву Молоху новорожденных детей).
В этом смысле классический пример жертвоприношения Авраама великолепно иллюстрирует разницу между традиционной концепцией повторения архетипического деяния и новым измерением — верой, обретенной вследствие религиозного испытания.[100 - Возможно, будет небесполезно уточнить, что понятие «вера» в иудео-христианском смысле кардинально отличается со структурной точки зрения от архаических религиозных воззрений. Подлинность и ценность последних не должны ставиться под сомнение, поскольку они основаны на диалектике универсально признанной сакральности. Однако «вера» появляется благодаря новому богоявлению, новому откровению, которое отменило — для соответствующих религиозных элит — ценность прежних теологических систем. См. об этом первую главу нашей работы Trait, d'Histoire des Religions.] С формальной точки зрения жертва Авраама представляет собой приношение Богу новорожденного — обычай, очень распространенный в древневосточном мире, в котором евреи существовали вплоть до эпохи пророков. Первенец часто считался ребенком бога — действительно, повсеместно на древнем Востоке девушки имели обыкновение проводить ночь в храме, где и зачинали от бога (от его представителя-жреца или от его посланника — "чужестранца"). Жертвуя первенца, божеству отдавали принадлежащее ему. Юная кровь питала истощившуюся мощь бога (божества, получившие название плодородных, истощали свою плоть, дабы поддержать мир и обеспечить его изобилие, — следовательно, им самим необходимо было периодически возрождаться). В определенном смысле и Исаак являлся сыном Бога, ибо был дарован Аврааму, когда жена его Сара давно миновала возраст, подходящий для материнства. Однако Исаак был дарован им за их веру, ибо родился во исполнение обещания Бога и в награду за веру. Жертвоприношение Авраама, невзирая на формальное сходство со всеми другими приношениями новорожденных в древнесемитском мире, коренным образом отличается от них по своему значению. Тогда как для остального древнесемитского мира такая жертва при всей ее религиозной функции была всего лишь обычаем, обрядом, смысл которого был совершенно ясен, для Авраама это было актом веры. Авраам не понимает, почему от него требуют такой жертвы, но он совершает ее, поскольку этого потребовал от него Господь. Этим актом, внешне совершенно абсурдным, Авраам творит новую религиозную суть — веру. Другие люди (весь восточный мир) остаются еще в сфере сбережения сакрального, но Авраам и его последователи выходят за ее пределы. Прежние жертвы принадлежат, если воспользоваться терминологией Кьеркегора, «общности»: в их основании лежат архаические теофании, где речь идет только и циркуляции сакральной энергии в Космосе (от божества к природе и человеку, затем от человека — посредством жертвоприношения — вновь к божеству и т. д.). Эти акты заключали свое оправдание в самих себе, ибо входили в логичную и стройную систему — принадлежащее Богу должно вернуться к нему. Для Авраама Исаак был даром Господа, а не плодом непосредственной и телесной близости. Между Богом и Авраамом разверзлась пропасть, цепь непрерывного развития навсегда прервалась. Религиозный акт Авраама задает новый религиозный масштаб: Бог оказывает личностью, субстанцией с "четкими параметрами" — он приказывает, одаривает, требует без всякого рационального (то есть общего и заранее известного) оправдания, и для него все становится возможным. Этот новый масштаб создает предпосылки для появления «веры» в иудео-христианском смысле слова. Мы привели этот пример с целью показать новизну еврейской религии по сравнению с традиционными структурами. Точно так же, как пережитый Авраамом опыт можно считать новым религиозным поведением человека в Космосе, пророчества и мессианское восприятие исторических событий обретают в сознании израильской элиты не виданный ранее масштаб — событие становится богоявлением, где раскрывается как воля Яхве, так и личные отношения между Богом и избранным народом. Та же концепция, обогащенная посредством христологических интерпретаций, станет основой для философии истории, которую христианские мыслители, — начиная со святого Августина, — будут стремиться создать. Но, повторим еще раз, и в христианстве, и в иудаизме открытие этого нового масштаба религиозного опыта — веры — не влечет за собой радикального изменения традиционных концепций. Вера всего лишь становится доступной для каждого христианина в отдельности. Подавляющее большинство народонаселения, именуемого христианским, продолжает вплоть до сегодняшнего дня защищаться от истории, стараясь не замечать ее и предпочитая выносить ее, нежели придавать ей значение «негативной» или «позитивной» теофании.[101 - Это не означает отсутствие религиозных чувств, поскольку такие христиане — входящие большей частью в аграрную структуру — осуществляют «традиционную» (архетипическую) переоценку христианского опыта.]
Принятие и оценка истории иудейской элитой не означает, впрочем, что рассмотренное нами в предыдущей главе традиционное поведение окончательно исчезло. Мессианские верования в конечное возрождение мира ясно указывают, что и они тоже являются антиисторичными. Поскольку еврей не может больше не замечать или регулярно уничтожать историю, он выносит ее в надежде, что она окончательно прекратится в тот или иной определенный момент. Необратимость исторических событий и времени компенсируются ограничением истории во времени. В духовной сфере мессианства сопротивление истории оказывается более сильным, чем в сфере традиционных архетипов и повторения: если в последнем случае история отвергается, игнорируется или уничтожается периодическим повторением Творения и периодическим возрождением времени, то согласно мессианской концепции историю следует выносить, поскольку она несет эсхатологическую функцию, но вынести ее можно лишь потому, что она в один прекрасный день непременно завершится. История, таким образом, уничтожается не в силу того, что человек осознает себя в вечном настоящем (совпадение с вневременным моментом откровения и создания архетипов), не посредством ритуального и регулярного повторения (например, в обрядах, связанных с началом года) — она уничтожается в будущем. Периодическое возрождение Творения заменяется единственным, уникальным возрождением, которое произойдет in illo tempore в будущем. Но стремление покончить с историей раз и навсегда является таким же антиисторическим поведением, как это было в других традиционных концепциях.
3.3. Космические циклы и история
Значение, приобретенное «историей» в рамках различных архаических цивилизаций, нигде не проявляется с такой отчетливостью, как в концепциях "Великого Времени" — иными словами, в великих космических циклах, о которых мы упоминали в предыдущей главе. Нам следует вернуться к ним, поскольку именно здесь впервые четко выявляются две тенденции: одна традиционная, явственно ощущаемая (но никогда с точностью не формулируемая) во всех «первобытных» культурах концепция циклического времени, периодически возрождаемого ad infinitum, вторая — «современная» концепция конечного времени, представляющего собой отрезок (хотя также циклический) между двумя вневременными бесконечностями.
Почти везде эти теории "Великого Времени" бытуют наряду с мифом о последовательной смене эпох — считая от "золотого века", который всегда находится в начале цикла, в непосредственной близости от парадигматического illud tempus. В обеих концепциях — бесконечного циклического и ограниченного конечного времени — этот золотой век представляется достижимым; говоря иными словами, он повторяется — бесконечное число раз в первой концепции и лишь один раз во второй. Мы возвращаемся к этим фактам не ради их вневременной значимости (которая весьма велика), а с целью уяснить смысл «истории» с точки зрения каждой доктрины. Мы начнем с индийской традиции, поскольку именно в ней миф о вечном возвращении претворился в самой смелой форме, убеждение в периодическом разрушении и воссоздании Вселенной присутствует уже в «Атхарваведе» (X, 8, 39–40). Живучесть подобных воззрений в германской традиции (всемирный пожар, рагнарёк, за которым следует новое творение) подтверждает индоарийскую структуру этого мифа, который можно, следовательно, рассматривать в качестве одного из многочисленных вариантов архетипа, исследованного в предыдущей главе. (Возможные восточные влияния на германскую мифологию не обязательно должны ставить под сомнение подлинность и автохтонный характер мифа о рагнарёк. Впрочем, было бы весьма трудно объяснить, почему индоарийцы не могли иметь — в эпоху их доисторической общности — такую же концепцию времени, как у других «первобытных» народов.)
Однако индийская философия развивает и выстраивает в стройную систему ритмов, управляющих периодичностью творения и космического разрушения. Мельчайшая единица цикла называется юга (эпоха). Каждая юга начинается и заканчивается соответственно «зарей» и «сумраком», которые связывают «эпохи» между собой. Полный цикл или махаюга включает в себя четыре «эпохи» неравной протяженности, причем самая долгая открывает цикл, а самая короткая завершает его. В силу этого первая «эпоха», крита-юга, продолжается 4000 лет с добавлением 400 лет «зари» и еще столько же — «сумерек». Далее следуют трета-юга в 3000 лет, двапара-юга в 2000 лет и кали-юга в 1000 лет (плюс «заря» и «сумерки», обладающие, разумеется, соответственной протяженностью). Далее, каждая махаюга длится 12 000 лет (Many, I, 69 sq.; Махабхарата, III, 12, 826). Прогрессирующему уменьшению протяженности каждой юги соответствует в человеческом плане уменьшение продолжительности жизни, которое сопровождается растлением нравов и оскудением разума. Этот упадок на всех уровнях — биологическом, интеллектуальном, этическом, социальном и т. п. — особенно выразительно показан в пуранах (см., например, Ваю Пурана, I, 8; Вишну Пурана, VI, 3). Переход от одной юги к другой осуществляется, как мы уже видели, посредством «сумерек», которые означают убывание добродетели в недрах самой юги — и каждая из них заканчивается полной тьмой. По мере приближения к концу цикла, то есть к четвертой и последней юге, «тьма» все больше сгущается. Кали-юга, в которой мы пребываем в настоящее время, считается "эпохой тьмы". Полный цикл завершается «распадом» — пралая — и самый радикальный из них (махапралая, "великий распад") произойдет в конце тысячного цикла.
Г. Джекоби[102 - В кн.: Hasting, Encyclopaedia of Religion and Ethics, I, p. 200 sq.] справедливо полагает, что в изначальной доктрине одна юга равнялась полному циклу, включавшему в себя рождение, «истощение» и разрушение Вселенной. Кстати говоря, подобная концепция была ближе к ар-хетипическому мифу, к лунарной структуре, которую мы рассмотрели в работе Traite d'Histoire des Religions. В позднейших философских построениях изначальный ритм «творение-разрушение» был всего лишь расширен и умножен до бесконечности благодаря тому, что единица измерения (юга) была включена во все более обширные циклы. 12 тысяч лет махаюги считались "божественными годинами", каждая из которых длится 360 лет, что дает в сумме 4 320 000 лет за один космический цикл. Тысяча таких махаюг составляет кальпу, 14 кальп составляют одну манвантару. Одна кальпа равна одному дню жизни Брахмы, вторая кальпа равна ночи. Сто подобных «лет» составляют жизнь Брахмы. Но даже такая значительная протяженность жизни Брахмы не исчерпывает всего времени: боги не вечны, и космическое творение с последующим разрушением продолжается ad infinitum. (Добавим, что в других системах расчета соответствующие длительности увеличиваются в гораздо большей степени.) В этой лавине цифр[103 - Она обусловлена, без сомнения, астрологическим аспектом юги, в котором нельзя исключить влияние вавилонской астрономии. Ср. A. Jeremias, Handbuch der altorientalischen Geisterkulftir (2e,d., Berlin, 1929), p. 303. См. также: Е. Abegg, Der Messiasglaube in Indien find Iran (Berlin, 1928), p. 8 sq.; D. R. Mankad, "Manvantara-Caturyuga Method" (Annals of the Bhandarkar Oriental Research Institute, XXIII, Poona, 1942, p. 271–290); M. Eliade, Images et Symboles, ch. II.] следует прежде всего выделить циклический характер космического времени. В самом деле, мы присутствуем при бесконечном повторении одного и того же феномена (творение-разрушение-новое творение), потенциально имеющегося в каждой юге ("заря" и "сумерки"), но окончательно реализующегося в махаюге. Таким образом, жизнь Брахмы состоит из 2 560 000 подобных махаюг: каждая из них включает одни и те же периоды (крита, трита, двапара) — в завершение же наступает пралая, рагнарёк ("окончательное" разрушение посредством регрессии всех жизненных форм в аморфную массу, что происходит в конце каждой кальпы во время махапралая). Помимо этой метафизической девальвации «истории», которая в соответствии со своей продолжительностью и благодаря самому этому факту вызывает «эрозию» всех «форм», ибо исчерпывает их онтологическую сущность, и помимо мифа об изначальном совершенстве, который здесь также наличествует (миф о рае, постепенно утерянном людьми в силу того простого обстоятельства, что он осуществился, обрел форму и длительность), в этой оргии цифр нашего внимания заслуживает вечное повторение основополагающего ритма Космоса — периодическое разрушение и новое творение. Из этого цикла, который не имеет ни конца, ни начала, человек может вырваться лишь через акт духовной свободы (ибо все индийские сотериологические решения сводятся к обязательному освобождению от космической иллюзии и к обретению духовной свободы).
Две крупнейшие религиозные системы — буддизм и джайнизм — принимают основные положения той же самой общеиндийской доктрины о циклическом времени, сравнивая его с колесом о двенадцати спицах (этот образ использован уже в ведических текстах: см. «Атхарваведа», X, 8,4; «Ригведа», 1,164,115 и т. п.). Буддизм принимает в качестве единицы измерения космического цикла кальпу (пали: каппа), которая включает в себя разное число «неисчислимых» (асанкхия, пали: асанкхейя). В палийских источниках обычно говорится о четырех асанкхейя и о ста тысячах каппа (см., например, Джатака, I, р. 2); в текстах Махаяны число «неисчислимых» варьируется между 3, 7 и 33 — эти цифры связываются с восхождением Бодхисаттвы в тот или иной Космос.[104 - См. Азанда, Махаяна-санграха, V, 6; L. de La Vallee-Poussin, Vijnapthmtratasiddhi (Paris, 1929), p. 731. О подсчете асанкхейя см. примечания Ла Валле-Пуссена KAbhidharmakosa, III, 188–189; IV, 224 и Mahaprajnaparamitasastra Нагарджуны в кн. Le Traite de la Grande Vertu de Sagesse, vol. I (Louvain, 1911), p. 217 sq. О философских концепциях времени см. La Vallee-Poussin, "Documents d'Abhidharma. La controverse du temps" (Melanges chinois et bouddhiques, V. Bruxelles,1937, p. 1–158) и S. Schayer, Contributions to the problem of Time in Indian Philosophy (Cracovie, 1938).] Прогрессирующий упадок человечества выражается в буддийской традиции постоянным сокращением длительности жизни. Так, согласно Дигха-никая, II, 2–7, в эпоху первого Будды-Випасси, который появился 91 каппу тому назад, продолжительность жизни человека равнялась 80 тысячам лет; в эпоху второго Будды-Сикхи (31 каппа тому назад) — 70 тысячам лет и т. д. Седьмой Будда-Гаутама появляется тогда, когда продолжительность жизни составляет всего 100 лет — иными словами, она сократилась до самого крайнего своего предела. (Мы встретим тот же мотив в апокалиптических иранских и христианских текстах.) Тем не менее, для буддизма, как и для индийской философии в целом, время является безграничным: Бодхисаттва воплотится в земном обличье, чтобы объявить счастливую весть о спасении всех живых существ in aeternum*. Единственная возможность вырваться из времени, разорвать железный круг существовании — это упразднение в себе человеческого и достижение Нирваны.[105 - См. наши работы: Techniques du Yoga (Paris, 1948), chap. IV и Le Yoga. Immortalite et Liberte (Paris, 1954), p. 169 sq.] Впрочем, все эти «неисчислимые», все эти бесконечные эоны выполняют также сотериологическую функцию: при одном взгляде на них человек приходит в ужас и по необходимости сознает, что ему придет миллиарды раз вновь и вновь обретать свое мимолетное существование и выносить все те же бесконечные страдания, вследствие чего в нем усиливается тяга к бегству — то есть стремление окончательно выйти за пределы «существующего».
В индийских философских построениях о циклическом времени вполне очевидно выражено "отречение от истории". Подчеркнем все же коренное различие между индийскими и архаическими концепциями: если человек, принадлежащий к традиционным культурам, отказывается от истории посредством периодического упразднения творения и обновляет тем самым вневременное мгновение начала начал, то индийская мысль в высшем своем усилии лишает ценности и отвергает саму эту реактуализацию изначального времени, которую не желает больше признавать удовлетворительным решением проблемы страдания. Между ведическим (иными словами, архаическим и "примитивным") и махаяническим восприятием космического цикла разница точно такая же, как между — если применить общую формулу — архетипической (традиционной) антропологической и экзистенциалистской (исторической) позицией. Карма, закон универсальной причинно-следственной зависимости, могла служить утешением в сознании индуса добуддийской эпохи, поскольку она оправдывала человеческое существование и учитывала накопленный исторический опыт — но со временем она становится воплощением «рабства» человека. Именно поэтому все метафизические построения и все технические приемы индийской философии стремятся к уничтожению кармы в той самой мере, в какой готовы предложить освобождение человека. Однако если бы доктрины космических циклов были только иллюстрацией теории универсальной причинной зависимости, мы не стали бы их рассматривать в этом контексте. Действительно, концепция четырех юг привносит новый элемент — объяснение (и, следовательно, оправдание) исторических катастроф, прогрессирующего упадка человеческой биологии, социологии, этики и интеллекта. Время — в силу того простого факта, что оно имеет длительность — постоянно ухудшает состояние космоса и, следовательно, человека. Из того простого факта, что мы живем в рамках кали-юги, иными словами в "эпоху мрака", развивающейся под знаком распада и продвигающейся к неизбежной катастрофе, нам предначертано судьбой выносить больше мук в сравнении с людьми предшествующих «эпох». Ныне, в наш исторический момент, мы не можем ожидать ничего другого: мы можем лишь вырваться из космического рабства — именно в этом и проявляется сотериологическая функция кали-юги, именно эту привилегию дарует нам катастрофическая, исполненная мрака история. Индийская теория четырех эпох, таким образом, укрепляет силы и утешает человека, которого история ужасает. Давайте прикинем:
1) с одной стороны, страдания выпали ему на долю в силу того, что он живет в эпоху сумеречного разложения — это помогает ему осознать хрупкость человеческого существования и тем самым способствует его освобождению,
2) с другой стороны, эта теория делает ценными и оправдывает страдания того, кто не избрал освобождение, но зато покорно выносит свое существование — именно потому, что он понимает драматический и катастрофический характер эпохи, которую ему придется прожить (или, точнее, пережить).
Нас особенно интересует второй вариант, выпадающий на долю человеку, который живет в "эпоху мрака" и конца цикла, поскольку этот вариант встречается в других культурах и в другие исторические периоды. Суметь вынести то, что являешься современником катастрофической эпохи, сознавая при этом, какое место она занимает на нисходящей траектории космического цикла — такому подходу предстояло доказать свою эффективность главным образом в сумерках греко-восточной цивилизации.
Мы не станем обсуждать здесь многочисленные проблемы, связанные с восточно-эллинистическими цивилизациями. Единственный интересующий нас аспект — это осознание той ситуации, в которой человек этих цивилизаций оказывается перед лицом истории и, в частности, перед лицом современной ему истории. Именно поэтому мы не станем задерживаться на происхождении, структуре и эволюции различных космологических систем, где подхватывается и углубляется древний миф о космических циклах. Равным образом, мы не будем говорить о философских последствия (от досократиков до неопифагорейцев) этих космологических систем, поскольку они интересуют нас лишь в той мере, в какой им удается ответить на следующий вопрос: в чем состоит смысл истории — той совокупности пережитого, которая была накоплена в силу неизбежных географических факторов, особенностей той или иной социальной структуры, стечения политических обстоятельств и т. д.? Сразу же отметим, что в эпоху эллинистически-восточных цивилизаций подобным вопросом задавалось лишь незначительное меньшинство людей — те, кто ощущали свой разрыв с миром архаической духовности. Громадное большинство их современников признавало — особенно поначалу — власть прежних архетипов, от которых они отойдут очень поздно (и, быть может, вовсе не окончательно, как это очевидно, например, в случае с земледельческими общинами), вследствие сильнейших исторических потрясений, связанных с завоеваниями Александра Македонского и едва ли завершенных даже с падением Рима. Однако философско-космологические мифы, получившие более или менее научную форму в трудах этого меньшинства, начиная с досократиков, со временем обретут громадную популярность. Почти недоступная в V веке до Р. X. теологическая система через четыре столетия превратится в доктрину, утешительную для сотен тысяч людей (об этом свидетельствуют неопифагорейство и неостоицизм в римском мире). И, само собой разумеется, греческие и греко-восточные доктрины, в основании которых лежит миф о космических циклах, интересуют нас именно с точки зрения их последующего «успеха», а не в плане их вневременного значения.
Этот миф был еще вполне прозрачен в первых досократических спекуляциях. Анаксимандр знает, что все родилось из апейрона (бесконечности) и вновь вернется к нему. Эмпедокл объясняет вечную смену творения и разрушения Космоса (цикл, где можно различить четыре фазы,[106 - Ср. E. Bignone, Empedocle (Torino, 1916), p. 548. sq.] почти аналогичные четырем «неисчислимым» буддийской доктрины) чередованием двух основополагающих начал — филия (любовь и нейкос (вражда). Как мы уже видели, Гераклит принимает и идею о всемирном пожаре. Что касается "вечного возвращения" — периодического обращения всех живых существ к своему прежнему существованию — это один из тех редких догматов, о которых мы можем с полной уверенностью утверждать, что они наличествовали в изначальном пифагорействе (у Дикеарха, которого цитирует Порфирий в Vita Pyth, 19). Наконец, благодаря недавним исследованиям, получившим великолепное обобщение в работе Ж. Биде,[107 - J. Bidez, Eos ou Platon et I'Orient (Bruxelles, 1945). Использованы работы Болла, Бецольда, В. Гунделя, В. Егера, А. Гётце, И. Штенцеля и даже весьма спорные гипотезы Райтцентштейна.] можно считать весьма вероятным, что по крайней мере некоторые элементы платоновской концепции имеют ирано-вавилонское происхождение.
Мы еще вернемся к этим возможным восточным влияниям. Остановимся пока на интерпретации, данной Платоном мифу о циклическом возвращении, и обратимся прежде всего к фундаментальному тексту, а именно — Политику (260с sq.).
Платон считает причиной космических возвратов и катастроф двойное движение Вселенной: "…Нашей Вселенной управляет либо Божество, которому подчинен весь цикл превращений, либо она сама, когда эти превращения достигают уровня, подходящего для этой вселенной; и тогда она начинает двигаться в противоположном направлении, повинуясь собственному толчку…" Смена направления сопровождается гигантскими катаклизмами — "почти полным вымиранием живых существ в целом и человеческого рода в частности, от которого остается, как и следовало ожидать, лишь малое число представителей" (270с). Однако за этой катастрофой следует парадоксальное «возрождение». Люди начинают молодеть, "седые волосы старцев становятся черными" и т. п., тогда как мужчины и женщины зрелого возраста с каждым днем уменьшаются в росте вплоть до размеров новорожденного ребенка, и "если это усыхание продолжится, они окончательно перестанут существовать". Трупы умерших в это время "исчезают без видимых следов, в течение нескольких дней" (270е). Именно тогда рождается раса "Сынов Земли" (гегенейи), память о которых сохранили наши предки (271 а). В эту эпоху Кроноса не было ни диких зверей, ни вражды между животными (271 е). Мужчины этой эпохи не имели ни жен, ни детей: "Выйдя из земли, они возвращались к жизни и не помнили ничего, что с ними происходило в их предыдущем существовании". Деревья в изобилии отдавали им свои плоды, они спали обнаженными на земле, не нуждаясь в постели, ибо во все времена года климат был благоприятным (272а).
Описанный Платоном миф об изначальном рае отчетливо просматривается в индийских верованиях; он встречается у древних евреев (например, мессианское illud tempus в книге Исаии, XI, 6, 8; LXV, 25), в иранской (Денкарт, VII, 9-35 и проч.) и греко-латинской традиции.[108 - Ср. J. Carcopino, Virgile et le mystere de la IV-e eglogue (,dition revue et augment,e, Paris, 1943), p. 72; F. Cumont, "La Fin du monde selon les mages occidentaux", p. 89 sn.] Этот миф, впрочем, прекрасно укладывается в архаическую (и, возможно, универсальную) концепцию "райского начала времен", которую мы обнаруживаем в любой трактовке изначального illud tempus. И нет ничего удивительного в том, что Платон воспроизводит подобные традиционные взгляды в диалогах, написанных в старости, ибо сама эволюция его философской мысли принуждала вновь обращаться к мифическим категориям. Ему, разумеется, были известны воспоминания о "золотом веке" Кроноса в эллинской традиции (ср., например, четыре века Господа в Трудах и днях, 110 sq.). Однако подобная констатация ничуть не мешает нам увидеть в Политике и определенные вавилонские влияния: например, там, где Платон приписывает возникновение периодических катаклизмов воздействию планетарных возмущений — в некоторых работах недавнего времени[109 - Ср. J. Bidez, op. cit., p. 76.] подобное объяснение выводится из вавилонских астрономических понятий, с которыми эллинский мир позднее познакомился благодаря Вавилонским древностям Бероза. Согласно Тимею, отдельные катастрофы происходят из-за смещения планет (ср. Тимей, 22 и 23е, потоп в рассказе жреца Саис), тогда как объединение всех планет приводит к "совершенному времени" (Тимей, 39d), то есть к завершению "Великой Годины". Как замечает Ж. Биде (op. cit., p. 83), "мысль о том, что планетам достаточно собраться вместе, чтобы вызвать всемирное потрясение, несомненно халдейского происхождения". С другой стороны, Платону, судя по всему, известна и инарская концепция, согласно которой целью всех этих катастроф является очищение человеческого рода (Тимей, 22d).
Стоики в свою очередь восприняли рассуждения относительно космических циклов, сделав упор либо на вечное повторение (например, Хрисипп, фрагм. 623–627), либо на катаклизм — экпиросис, завершающий космические циклы (встречается уже у Зенона, фрагм. 98 и 109 по изданию фон Арнима). Черпая вдохновение у Гераклита или непосредственно в восточной теологии, стоицизм соотносит эти идеи с "Великой Годиной" и с космическим пожаром (экпиросис), который периодически уничтожает вселенную с тем, чтобы возродить ее. Со временем мотивы "вечного возвращения" и "конца света" станут доминирующими в греко-римской культуре. Периодическое обновление мира (метакосмесис) являлось, впрочем, излюбленной доктриной неопифагорейства, который, как показал Ж. Каркопино, имел наряду со стоицизмом наибольшее количество приверженцев в римском обществе 11-1 века до Р. X. Однако принятие мифа "о вечном возвращении", равно как и мифа об апокастасисе (этот термин возникает в эллинском мире после Александра Великого), свидетельствует о том, что эти две философские системы исповедуют стойкое отвращение к истории и желание защититься от нее. Мы рассмотрим каждую из этих концепция отдельно.
В предыдущей главе было показано, что миф о вечном возвращении в той новой трактовке, которая была дана греческой философией, означает максимальное усилие для "придания статичности" поступательному движению, для уничтожения необратимости времени. Все мгновения и все события Космоса повторяются бесконечное число раз, поэтому их исчезновение оказывается в конечном счете мнимым; в перспективе бесконечного каждое мгновение и каждая ситуация остаются на своих местах и приобретают тем самым онтологическую сущность архетипа. Следовательно, среди всех форм поступательного движения поступательное движение истории также насыщено существованием. С точки зрения вечного повторения исторические события преображаются в категории и обретают тем самым онтологическую сущность, которую они имели в рамках архаической духовности. В некотором смысле можно даже сказать, что греческая теория вечного возвращения представляет собой завершающий вариант архаического мифа о повторении архетипического жеста, точно так же, как платоновская доктрина об идеях является последней — и наиболее разработанной — версией концепции архетипа. Стоит обратить внимание и на то, что обе доктрины обрели блестящую в своей законченности форму в период величайшего расцвета греческой философской мысли.
Но особую популярность приобрел во всем греко-восточном мире миф о всемирном пожаре. Наиболее вероятным представляется то, что миф об уничтожении мира огнем, из которого праведники выйдут невредимыми, имеет иранское происхождение (ср., например, Бундахишн XXX, 18) — по крайней мере, в версии, известной "западным магам", которые, как это доказал Кюмон (La Fin du Monde, p. 39 sq.), принесли его на Запад. В стоицизме, Сивиллиных книгах (например, II, 253) и иудео-христианской литературе именно этот миф положен в основу их апокалиптических откровений и эсхатологии. Как ни странно, миф этот был утешительным. В самом деле: огонь обновляет мир; благодаря огню возрождается "новый мир, избавленный от старости, смерти, упадка и гниения, обретающий вечную жизнь и вечный расцвет; в это время мертвые встанут из гробов, а живым будет даровано бессмертие; мир станет постоянно обновляться по желанию людей" (Яшты XIX, 14, 89). Следовательно, речь идет об апокастасисе, которого праведным нечего опасаться. Финальная катастрофа положит конец истории — иными словами, человека ожидает вечность и блаженство.
Благодаря недавним исследованиям Ф. Кюмона и Г. С. Ниберга,[110 - Ср. Nyberg, "Questions de cosmogonie et de cosmologie mazd.ennes" (Journal Asiatiqiie, 1929, 1931). См. также: R. С. Zaehner, «Zurvanica» (Bulletin of the School of Oriental and African Studies, IX, 1937–1939, p. 303 sq., 573 sq., 871 sq.); H. H. Schaeder, "Der iranische Zeitgott und sein Mythos" (Zeitschrift derDeutschenMorgenldndischen Gesellschaft, XCV, 1941, p. 268 sq.); H. Corbin, "Le Temps cyclique dans le mazd,isme et dans risma,lisme" (Eranos-Jahrbuch XX, 1951, особенно р. 156 sq).] удалось несколько прояснить темные вопросы иранской эсхатологии и уточнить степень их влияния на иудео-христианский апокалипсис. Как и в Индии (в определенном смысле и в Греции), в Иране получил хождение миф о четырех космических эпохах. В утерянном маздеистском тесте Судгар-наск (его содержание передается в Денкарте, IX, 8) говорится о четырех веках: золотом, серебряном, стальном и "в смеси с железом". Те же металлы упоминаются в начале Бахман-яшта (I, 3), где, впрочем, чуть дальше (II, 14) говорится о космическом древе и его семи ветвях (золотой, серебряной, бронзовой, медной, оловянной, стальной и "в смеси с железом"), что вполне совпадает с мифической семикратносгыо истории у персов (ср. Cumont, La Fin du monde, 71 scj.). Эта космическая седмица возникла, вероятно, под влиянием халдейских астрономических толкований, в которых каждая планета «управляет» тысячелетием. Но в маздеизме гораздо раньше появилось представление о Вселенной протяженностью в 9000 лет (3 х 3000), а зерванизм, как это установил Ниберг (Questions de cosrnologie, p. 41 sq., 235), довел максимальные пределы этой Вселенной до 12 тысячи лет. В обеих иранских системах — как, впрочем, во всех концепциях космических циклов — мир погибнет от огня и воды, per pyrosiuin et cataclismum("От пожара и потопа" (лат.)), как напишет позднее Фирмик Матери (III, 1). Для нас, в сущности, не имеет значения, что в зерванистской системе "безграничное время" — эерван акарана — предшествует и следует за "ограниченным временем" протяженностью в 12 тысяч лет; что в рамках этой системы "время обладает большим могуществом, нежели оба Творения" (Бундахишн, chap. I, Nyberh, p. 214–215) — иными словами, творения Ормазда и Ахримана; что зерван акарана, оказывается, не было созданием Ормазда и, следовательно, не подчинено ему.
Мы вполне можем обойтись без обсуждения всех этих проблем, поскольку нам важно подчеркнуть следующее: согласно иранской доктрине — независимо от наличия или отсутствия в ней представлений о "бесконечном времени" — история не является вечной, она не повторяется и когда-нибудь завершится эсхатологическими экпиросисом или потопом. Ибо финальная катастрофа, которая положит конец истории, станет одновременно судом над этой историей. Именно тогда — in illo tempore — всем придется держать ответ за то, что они делали "в истории", и лишь признанные невиновными познают блаженство и вечность.[111 - Символика восточного и иудео-христианского прохождения через огонь исследуется в работе: С.-М. Edsman, Le Bapteme de feu (Uppsala, 1940).]
Виндиш показал, какое важное значение имели эти маздеистские идеи для христианского апологетика Лактанция (ср. Cumont, р. 68 scj.). Мир был сотворен Богом за шесть дней, а в седьмой он отдыхал — из этого следует, что мир будет длиться шесть эонов, во время которых "зло победит и восторжествует" на земле. В течение седьмого тысячелетия князя демонов закуют в цепи, а человечество будет наслаждаться покоем и полной справедливостью. Затем демон вырвется из своих цепей и возобновит войну с праведниками, но, в конечном счете он потерпит поражение, и в конце восьмого тысячелетия мир будет сотворен вновь и навечно. Это деление истории на три акта и восемь тысячелетий, судя по всему, было известно христианским хилиастам (см. Cumont, р. 70, № 5), но иранское происхождение этой схемы не подлежит сомнению, хотя подобная эсхатологическая версия истории получила распространение на всем средиземноморском Востоке и в римской империи через посредство греко-восточных теологических концепций.
О близости конца мира возвестит ряд бедствий, и первым среди них станет падение Рима и уничтожение Римской империи — подобное апокалиптическое видение часто встречается в иудео-христианстве, но о нем знают также и иранцы (см. Cumont, p. 72). Впрочем, апокалиптический синдром встречается во всех традициях. Лактанций, как и Бахман-яшт, заявляет, что "год станет короче, месяц уменьшится, день сократится" (цит. по: Cumont, р. 78, № 1) — это то же самое представление о порче Космоса и человека, с которым мы встречались в Индии (где продолжительность человеческой жизни уменьшается с 80 тысяч до 100 лет) и которое широко распространилось в греко-восточном мире через посредство различных астрологических доктрин. Тогда обрушатся горы, и земля станет гладкой, люди начнут желать смерти и завидовать мертвым, и в живых останется лишь каждый десятый из них. "Это время, — пишет Лактанций (Instltittiones divinae (Божественные установления), VII, 17, 9; Cumont, p. 81), — когда будет отвергнуто само понятие справедливости, и невинность подвергнется поношению, когда дурные люди обрекут праведных на гонения, когда придут в забвение порядок, закон и воинская дисциплина, когда никто не будет выказывать почтения седовласой старости, когда все забудут о молитвах, когда не будет ни у кого жалости к женщинам или детям, и т. п.". Однако вслед за этой предварительной стадией придет очистительный огонь, который уничтожит дурных людей, а затем наступит тысячелетие блаженства — его ожидали также христиане-хилиасты, о нем было возвещено Исаией и в Сивиллиных книгах. Люди познают новый золотой век, который продлится до конца 7-го тысячелетия, ибо после этого последнего сражения всемирный экпиросис поглотит вселенную огнем, благодаря чему родится новый мир — справедливый, вечный и счастливый, не подверженный астральным влияниям и освобожденный от владычества времени.
Равным образом, евреи ограничили продолжительность мира семью тысячелетиями (ср., например. Завет Авраама, Этика Еноха и т. п.), однако раввины никогда не поощряли определение конца мира посредством арифметических расчетов. Они довольствовались утверждением, что о конце мира будет возвещено рядом космических и исторических бедствий (голод, засуха, войны и т. п.). Затем явится Мессия: тогда мертвые восстанут из гробов (Исаия, 26,19), Бог победит смерть, и мир обновится (Исаия, 65, 17; в Книге Юбилеев, I, 29 говорится даже о новом Творении).[112 - О космических предвестниках явления Мессии в раввинистической литературе см. работу R. Patai, Man and Temple, p. 203 sq.]
Мы встречаем здесь, как и во всех рассмотренных выше апокалиптических доктринах, традиционный мотив всеобщего падения нравов, торжества зла и мрака, которые предшествуют смене Эона и обновлению Космоса. В одном из вавилонских текстов[113 - См. Hasting, Encyclopaedia of Religions and Ethics, 1,187.] апокалипсис описывается следующим образом: "Когда все это случится на Небесах, прозрачное станет мутным, а чистое — грязным, все народы придут в смятение, никто не станет слушать молитв, гадания окажутся неблагоприятными…" "В этом царстве люди начнут истреблять друг друга и продавать детей своих с целью наживы, муж оставит жену свою, а жена — мужа, и дочь прогонит мать свою из дома". Другой безымянный автор возвещает, что солнце не будет больше всходить на небо, что луна больше не покажется, и т. п.
Однако в вавилонской концепции за этим периодом сумерек всегда следует новая райская заря. Как и следовало ожидать, райская эпоха часто начинается с интронизации нового владыки. Ашшурбанапал считает себя восстановителем Космоса, ибо "с тех пор, как Боги милостью своей утвердили меня на троне моих отцов, Адад ниспослал дождь свой… хлеба щедро уродились на полях… урожай был обилен и велик… стада умножились, и т. д.". (Набукудурриусур говорит о себе: "Благодаря мне земля моя познала царство изобилия, годы процветания". В одном из хеттских текстов Мурсили следующим образом восхваляет правление своего отца: "…В царствование его страна Хатти благоденствовала, при нем умножились и народ, и скот, и стада".[114 - I. Engnell, Studies in Divine Kingship in the Ancient Near East, p. 43, 44, 68; A. Jeremias, Handbuch, p. 32 sq.] Это, несомненно, архаическая и универсальная концепция: она встречается у Гомера, у Гесиода, в Ветхом Завете, в Китае.[115 - Одиссея, XIX, 108 ел.; Гесиод, Труды и дни, 225–227; см. также нашу работу Traite d'Histoire des Religions, p. 224; Patai, p. 180 (раввинистическая литература); L. Wieger, Histoire des croyances religieuses et des opinions philosophiques en Chine (Hsien-hsien, 1922), p. 64 и проч.])
Допустив некоторое упрощение, можно сказать, что у иранцев, равно как у евреев и христиан, отпущенная на долю Вселенной «история» имеет свой предел и конец света и совпадает с уничтожением грешников, воскрешением мертвых и победой вечности над временем. Но хотя эта доктрина становится все более и более популярной в I веке до Р. X. и в первые последующие столетия, ей не удается окончательно вытеснить традиционную доктрину периодического обновления времени посредством ежегодного повторяющегося Творения. Как мы показали в предыдущей главе, реликты этой доктрины сохранились у иранцев вплоть до позднего Средневековья. Равным образом, эта доктрина, доминировавшая в домессианском иудаизме, не исчезла целиком, поскольку в раввинистических кругах затруднялись установить точный предел, установленный Богом для Космоса, и предпочитали говорить лишь о том, что illud tempus непременно когда-нибудь наступит. С другой стороны, в христианской эллинистической традиции дается понять, что BASILEYA TON DEON(Царство Божие (греч.)) уже присутствует среди (ENTOS) тех, кто верует: следовательно illud tempus извечно пребывает в настоящем и достижим для любого человека, в любой временной момент — посредством метанойи. Поскольку речь идет о религиозном поведении, абсолютно не совпадающем с традиционным, иными словами, о «вере», периодическое обновление мира становится в христианстве обновлением самого человека. Но для того, кто включен в это вечное nunc(Ныне (лат.)) царства Божия, «история» завершается столь же бесповоротно, как и для человека архаических цивилизаций, который упразднял ее периодически.
Следовательно, и для христианина история может быть обновлена — воздействием каждого верующего и через него самого — даже до второго пришествия Спасителя, когда она и все творение будут окончательно уничтожены.
Обсуждение спорных вопросов по поводу революции, произведенной христианством в диалектике уничтожения истории и освобождения от власти времени, увело бы нас слишком далеко в сторону от данного эссе. Заметим только, что даже в трех великих религиях — иранской, иудейской и христианской — которые ограничили продолжительность Космоса тем или иным числом тысячелетий и стоят на том, что история окончательно завершится in illo tempore, сохраняются следы древней концепции о периодическом обновлении истории. Говоря другими словами, история может быть упразднена и, следовательно, обновлена немалое количество раз, прежде чем осуществится финальный эсхатон. Добавим, что в основе христианского литургического года лежит периодическое и наглядное повторение Рождества, Страстей, смерти и воскрешения Иисуса — со всеми кон нотациями, которые эта мистическая драма вызывает у христианина; иными словами, это личное и космическое обновление посредством реактуализации in concrete рождения, смерти и воскрешения Спасителя.
3.4. Судьба и история
Мы напомнили обо всех этих эллинистически-восточных доктринах, имеющих отношение к космическим циклам, с одной-единственной целью — извлечь из них ответ на вопрос, который мы задали в начале этой главы: каким образом человек выносил историю?. Ответ обнаруживается в каждой отдельно взятой системе: в зависимости от ее положения в космическом цикле — невзирая на наличие или отсутствие повторения — он определяет историческую судьбу человека. Это никоим образом нельзя считать фатализмом, какой бы смысл в него ни вкладывали, поскольку речь не идет о счастье или несчастье каждого конкретного индивидуума. Эти доктрины дают ответ на вопросы о судьбе всей современной истории, а не только индивидуальной судьбы. Человечеству (а под словом «человечество» каждый понимает известную ему совокупность людей) предназначено пережить определенную долю страданий в силу того, что оно пребывает в определенном историческом моменте — то есть, в космическом цикле, который идет к упадку или близится к своему завершению.
Каждый индивидуум волен абстрагироваться от этого исторического момента и — ввиду неизбежности его роковых последствий — найти утешение либо в философии, либо в мистике (чтобы оценить совершенно поразительное увеличение числа тех, кто пытался абстрагироваться от «истории», нам достаточно вспомнить о невероятном количестве теологических спекуляций, сект, таинств и философских систем, которые заполонили средиземноморский Восток в столетия сильнейшего исторического напряжения). Однако исторический момент в целом не имел возможности избежать своей судьбы, роковым образом проистекающей из самого пребывания на нисходящей траектории того цикла, к которому он принадлежал. Подобно тому, как в индийской системе каждый человек кали-юги может обрести личную свободу и духовное блаженство, но не в его власти избежать конечного уничтожения этого сумеречного мира во всей его полноте, в представленных ранее разнообразных доктринах исторический момент во всей своей полноте может быть только трагическим, мучительным, несправедливым, хаотическим и т. п. Невзирая на возможность бегства, предоставленную отдельным современникам, он обречен быть предвестником финальной катастрофы.
Действительно, у всех циклических систем, получивших распространение в эллинистически-восточном мире, есть одна общая черта — в рамках каждой из них современный исторический момент (какой бы ни была его позиция во времени) представляет собой упадок по сравнению с предыдущими историческими моментами. Мало того, что современный Эон уступает всем другим «векам» (золотому, серебряному и т. д.), но даже в рамках нынешнего века (то есть, в нынешнем цикле) «мгновение», в котором пребывает человек, ухудшается по мере движения времени. Эту тенденцию к девалоризации текущего момента не следует трактовать как пессимизм. Напротив, в ней выражается скорее излишний оптимизм, ибо в ухудшении современного положения вещей по крайней мере некоторые люди видели приметы неизбежного грядущего обновления. Начиная с эпохи Исаии, многие живут в тревожном ожидании военных катастроф и политических потрясений, которые служат неоспоримым признаком мессианского illud tempus, которое должно обновить мир.
Тем не менее, при всем разнообразии человеческих реакций, все они сходятся в одном: историю можно вынести не только потому, что в ней имеется смысл — в конечном счете она необходима. И для тех, кто верил в повторение всего космического цикла, и для тех, кто верил лишь в один приближающийся к своему завершению цикл, драма современной истории представлялась необходимой и неизбежной. Уже Платон, невзирая на свое снисходительное отношение к определенным системам халдейской астрологии и использование их в собственных целях, осыпал сарказмами тех, кто впадал в астрологический фатализм или уповал на вечное повторение в строгом (стоическом) смысле этого термина (ср., например, Государство, VIIi, 546 sq.). Что до христианских философов, то они вели ожесточенную борьбу против такого же астрологического фатализма,[116 - Помимо многих других освободительных акций христианство добилось также освобождения от астрального рока: "Мы стоим над судьбой", — писал Татиан (Ad Graecos, 9), резюмируя всю христианскую доктрину. "Солнце и луна были сотворены для нас; как же могу я поклоняться тому, что было сотворено для служения мне?" (ibid., 4) Ср. также: св. Августин, Civ. Dei., chap. X–XIII; о воззрениях св. Василия, Оригена, св. Григория и св. Августина, равно как об их противостоянии циклическим теориям см. работу: Р. Duhem, Le Systeme du monde, II, p. 446 sq.Примечания к Главе 4:] заметно усилившегося в последние века Римской империи. Как мы сейчас увидим, святой Августин будет защищать мысль о вечности Рима с одной-единственной целью — опровергнуть fatum, доминирующий в циклических теориях. Однако столь же верно и то, что астрологический фатализм также учитывал ход исторических событий и тем самым помогал «современнику» понять их и вынести их, делая это столь же успешно, как разнообразные греко-восточные теологические системы, неостоицизм и неопифагорейство. Управляется ли история движением светил или же просто космическим процессом, непременно предполагающим полный распад в силу фатальной связи с изначальным объединением; подчиняется ли история воле Бога, предугаданной в видениях пророков, и т. д., результат всегда получается одинаковым: нет в истории такой катастрофы, которая была бы произвольной и случайной. Империи возникали и рушились, войны приводили к бесчисленным страданиям, испорченность, падение нравов, социальная несправедливость и т. д. постоянно возрастали именно потому, что это было необходимою, иными словами, предусмотрено космическим ритмом, демиургом, расположением светил или волей Бога.
В этой перспективе история Рима приобретает особую, благородную значимость. Несколько раз в ходе своей истории римляне испытывали ужас при мысли о неминуемой гибели города, пределы существования которого — согласно их верованиям — были положены в самый момент его основания Ромулом. Жан Юбо с изумительной проницательностью анализирует в работе Grands muthes de Rome ключевые моменты этой драмы, вызванной расхождениями в подсчетах «жизни» Рима, а Жером Каркопино напоминает об исторических событиях и духовном напряжении, благодаря которым сохранялась надежда на не катастрофическое возрождение Города (Virgile et le mystere de la IV eglogue). В периоды всех исторических кризисов два сумеречных мифа неотступно преследовали воображение римского народа: 1) жизни Города положен предел, ее продолжительность ограничена определенным количеством лет ("мистическое" число, открытое Ромулу двенадцатью орлами); 2) "Великая Година" посредством всемирного пожара — экпиросиса — положит конец всей истории, а, следовательно, и Рима. Сама римская история довольно долго опровергала эти страхи. Ибо через 120 лет после основания Рима стало понятно, что увиденные Ромулом двенадцать орлов не означают отпущенного Городу исторического срока в 120 лет, как многие опасались. Через 365 лет появилась уверенность, что пока нет речи о "Великой Године", в которой каждый год жизни Города был бы равен одному дню, и было высказано предположение, что судьба даровала Риму иную "Великую Годину", составленную из двенадцати месяцев по 100 лет. Что же касается мифа о смене ухудшающихся «веков» и вечном возвращении, разделяемого Сивиллой и философами, которые интерпретировали его в духе теорий о космических циклах, то несколько раз возникала надежда, что переход от одного «века» к другому может осуществиться без всемирного экпиросиса. Однако надежды эти всегда сопровождались тревогой. Каждый раз, когда исторические события приобретали масштаб катастрофы, римляне приходили к убеждению, что Великая Година близится к завершению и Рим находится накануне гибели. Когда Цезарь перешел через Рубикон, Нигидий Фигул возвестил о начале космическо-исторической драмы, которая положит конец Риму и всему человеческому роду (Лукан, Фарсалия, 639, 642–645; Carcopino, op. cit., p. 147). Но тот же самый Нигидий Фигул полагал (Carcopino, 52 sq.), что экпиросис не является фатальным, и возрождение, неопифагорейский метакосмесис, вполне может произойти без космической катастрофы — мысль, которая затем будет подхвачены и развита Вергилием.
В "Эподе XVI" Гораций не смог скрыть своих страхов относительно грядущей судьбы Рима. Стоики, астрологи и восточные теологи видели в войнах и бедствиях знаки неизбежной фатальной катастрофы. Исходя либо из расчетов «жизни» Рима, либо из доктрины космическо-исторических циклов, римляне были убеждены в том, что при любом раскладе Город должен исчезнуть до наступления нового Зона. Однако империя Августа, утвердившаяся после долгих и кровавых гражданских войн, будто бы установила pax aeterna. Страхи, порожденные двумя мифами — «веком» Рима и концепцией "Великой Годины", — показались тогда беспочвенными: Август вновь основал Рим, и нам больше нечего бояться за его «жизнь» — так мог сказать себе тот, кто твердо верил в мистическое значение увиденных Ромулом двенадцати орлов. Переход от железного века к золотому осуществился без экпиросиса — так мог сказать себе тот, кого неотступно преследовала мысль о космических циклах. Именно поэтому Вергилий заменяет последний saeculum (Век, поколение (лат.), а именно — век Солнца, вызывающий всемирный пожар, — веком Аполлона, наступившим без экпиросиса, и высказывает предположение, что войны оказались теми самыми знаками, которые предвещают смену железного века золотым (ср. Carcopino, p. 45 sq.). Позднее, когда царствование Августа действительно покажется новым золотым веком, Вергилий попытается развеять страхи римлян относительно срока, отпущенного Городу. В Энеиде (I, 255 sq) Юпитер уверяет Венеру, что не назначил римлянам никаких временных или пространственных пределов: "Я даровал им бесконечную империю" (His ego пес metas rerum пес tempora pono: imperium sine fine dedi, cp. Hubaux, p. 128 sq.). И именно после появления Энеиды Рим был провозглашен вечным городом (urbs aeterna), a Август — его вторым основателем.
Дата его рождения — 23 сентября — стала рассматриваться, как "отправная точка той Вселенной, чье существование Август спас и лик которой полностью изменил" (Carcopino, p. 200). Тогда распространилась надежда, что Рим может обновляться регулярно, ad infinitum. Отныне, освободившись от мифа о двенадцати орлах и экпиросисе, Город, по словам Вергилия (Энеида, VI, 798), расширится до тех пределов, что "превышают дороги Солнца и года" (extra anni solisque vias).
Здесь мы становимся свидетелями наивысшего усилия с целью добиться освобождения от астральной судьбы или от закона космических циклов и вернуться — посредством мифа о вечном обновлении Рима — к архаическому мифу ежегодного (и, главное, не катастрофического!) возрождения Космоса путем его вечного пересотворения Властителем или жрецом. Это, прежде всего, попытка переоценки истории в космическом плане, когда исторические события и катастрофы приравниваются к подлинным космическим пожарам или распадам, которые должны периодически уничтожать Вселенную, чтобы она могла возродиться вновь. Таким образом, в каждую мирную эпоху история обновляется, и, следовательно, начинается новый мир — в конечном счете (как мы убедились в случае с мифом, сложившимся вокруг Августа), Властитель повторяет Творение Космоса.
Мы привели пример с Римом, чтобы показать, как исторические события подверглись переоценке при помощи рассмотренных в этой главе мифов. Включенные в определенную теорию-миф (век Рима, Велика Година и т. д.) катастрофы не только могли быть терпимым для современников, но и обретали позитивную оценку сразу же после своего появления. Разумеется, учрежденный Августом золотой век пережил свое время лишь благодаря тому, что было им привнесено в латинскую культуру. История позаботилась о том, чтобы опровергнуть "золотой век" сразу же после смерти Августа, и для современников вновь началась жизнь в ожидании неизбежной катастрофы. Когда Рим был захвачен Аларихом, возникло убеждение, что знак двенадцати орлов Ромула восторжествовал — Город вступил в двенадцатый и последний век своего существования. Только святой Августин стремился доказать, что никому не дано знать, в какой именно момент Господь примет решение завершить историю; что, в любом случае, "вечный город" — град Божий — существует, хотя всем прочим городам согласно их природе положен предел; что в силу этого жизнь или смерть народа не зависит от какой бы то ни было астральной судьбы. Христианская мысль стремилась, таким образом, окончательно преодолеть старые мотивы вечного повторения — точно так же, как она пыталась преодолеть все прочие архаические воззрения, открыв значение нового религиозного поведения или «веры» и сделав упор на оценку человеческой личности.
ТЕРМИНЫ:
"Валоризация" (франц. valorisation) означает "придание чему-либо большого по сравнению с прежним значения", "повышение цены". Другими словами, «оценивать». Соответственно «девалоризация», франц. de valorisation) означает "переоценка".
Глава 4. "УЖАС ПЕРЕД ИСТОРИЕЙ"
4.1. Устойчивость мифа о "вечном возвращении"
Проблема, к которой мы приступаем в последней главе, далеко выходит за рамки поставленных нами в этом эссе задач — поэтому мы ограничимся здесь лишь самыми общими соображениями. В самом деле, нам необходимо сопоставить "исторического человека" современности, который все знает о самом себе и желает быть творцом истории, с человеком традиционных цивилизаций, который, как мы уже показали, занимал по отношению к истории негативную позицию. Человек традиционных цивилизаций либо периодически уничтожал историю, либо подвергал ее переоценке, всегда находя универсально-исторические модели и архетипы, либо, наконец, приписывал ей метаисторический смысл (циклическая теория, эсхатологические значения и т. п.), — но в любом случае он не признавал ценности исторического события самого по себе, или, говоря другими словами, не рассматривал это историческое событие в качестве специфической категории своего собственного существования. Сравнение этих двух типов человеческого поведения неизбежно влечет за собой анализ всех современных теорий «историцизма» — с той оговоркой, что детальный их анализ увел бы нас слишком далеко от темы настоящей работы. Тем не менее, мы обязаны бросить беглый взгляд на проблему человека, который сознает самого себя лицом историческим, поскольку современный мир в настоящее время еще не целиком воспринял «историцизм»; более того: мы являемся свидетелями борьбы двух концепций — архаической, которую мы назвали бы архетипической и неисторической, и современной, постгегельянской, которая считает себя исторической. Мы ограничимся изучением лишь одного, но при этом самого существенного аспекта данной проблемы — тех решений, которые предлагаются в перспективе историцизма современному человеку с целью помочь ему вынести все более мощное давление современной истории.
В предыдущих главах мы привели множество примеров того, каким образом человек традиционных цивилизаций выносил «историю». Напомним, что он защищался от истории тем, что либо периодически упразднял ее благодаря повторению космогонического акта и периодическому обновление времени, либо придавал историческим событиям метаисторическое значение, которое было не только утешительным, но прежде всего структурным — то есть обладало способностью включаться в четко определенную систему, где Космос и человеческое существование имели присущий каждому из них смысл. Мы должны добавить, что эта традиционная концепция защиты от истории и этот способ выносить исторические события продолжали доминировать в мире вплоть до самого недавнего времени; равным образом, даже и сегодня они продолжают утешать европейские землевладельческие (= традиционные) сообщества, которые упорно держатся за подобную неисторическую позицию и именно поэтому вынуждены отражать яростные атаки революционной идеологии всех типов. Христианизация простонародных слоев европейского населения не сумела полностью упразднить как концепцию архетипов (где исторический персонаж превращается в образцового героя, а историческое событие — в мифическую категорию), так и циклические или астральные теории (благодаря которым история получает оправдание, и муки, вызванные историческим давлением, обретают эсхатологический смысл). Приведем лишь несколько примеров. Завоеватели-варвары эпохи раннего Средневековья были отождествлены с библейским архетипом Гога и Магога, а затем обрели онтологический статус и эсхатологическую функцию. Несколько веков спустя христиане увидели в Чингисхане нового Давида, призванного осуществить пророчества Иезикииля. При таком взгляде страдания и катастрофы, произошедшие вследствие появления варваров на историческом горизонте Средневековья, оказались «выносимыми» — точно такой процесс несколькими тысячелетиями ранее позволил вынести ужас перед историей обитателям древнего Востока. Подобные оправдания исторических катастроф еще и сегодня помогают сносить тяготы существования десяткам миллионов людей, которые по-прежнему видят в нескончаемом давлении событий знак божьей воли или астрального рока.
Если мы взглянем на другую традиционную концепцию — теорию циклического времени и периодического обновления истории, независимо от наличия или отсутствия в ней мифа "вечного повторения" — то убедимся, что и она, в конечном счете, проникла в христианскую философию, хотя первые христианские мыслители вели с ней ожесточенную борьбу. Напомним, что в христианстве время реально в силу того, что имеет смысл — Искупление. "Человечество движется по прямой линии — от изначального Грехопадения к финальному Искуплению. Смысл этой истории является единственным в своем роде, поскольку Воплощение — факт единственный в своем роде. Не случайно так упорно повторяется в главе IX Послания к Евреям и в Первом послании Петра (Prima Petri, III, 18), что Христос отдал жизнь за грехи наши только один раз, раз и навсегда (hapax, ephapax, semel); это событие не принадлежит к явлениям повторяющимся, неоднократным (pollakis). Ход истории, следовательно, направляется и определяется единственным в своем роде, уникальным по определению фактом. В силу этого судьба человечества, равно как и частная судьба каждого из нас, включается — также один раз, раз и навсегда — в конкретное и необратимое время, "время истории и жизни"".[117 - H.-Ch. Puech, "La Gnose et le temps" (Eranos-Jahrbuch, XX, 1951), p. 70 sq.] Именно эта концепция линейного времени и истории, которую уже во II веке наметил Ириней Лионский, будет воспринята святым Василием, святым Григорием и окончательно разработана святым Августином.
Однако, невзирая на усилия этих Отцов Церкви, теории циклов и астральных влияний на судьбу человека и исторические события будут использованы, пусть даже частично, другими Отцами и религиозными писателями — такими, как Климент Александрийский, Минуций Феликс, Арнобий, Теодорет. Конфликт между этими двумя фундаментальными концепциями Времени и Истории продолжался вплоть до XVII века. Мы не можем изложить здесь суть великолепных исследований Пьера Дюана и Л. Торндайка, дополненных и расширенных Сорокиным.[118 - P. Duhem, Le Systeme du Monde, Paris, 1913 sa.; L. Thomdike, A Histon, of Magic and Experimental Sciences, New York, 1929; P. Sorokin, Social and Cultural Dynamics, vol. II (New York, 1937).] Напомним лишь, что в период расцвета Средневековья циклические и астральные теории начинают доминировать в историологических и эсхатологических трудах. Получив широкое распространение уже в XII веке (Thorndike, I, р. 455 sq.; Sorokin, p. 371), они становятся объектом систематического изучения в следующем столетии — благодаря, прежде всего, переводам арабских авторов (Duhem, V, p. 223 sq.). Основное направление усилий — это попытка установить все более точные корреляции между космическими и географическими факторами и соответствующими периодами (подобный подход был предложен уже Птолемеем в Тетрабиблии во II веке до Р. X.). Такие мыслители, как Альберт Великий, святой Фома, Роджер Бэкон, Данте (Пир, II, гл. 14) и многие другие верят, что циклы и отдельные периоды подчиняются влиянию звезд, которое либо происходит по воле Бога и служит ему средством воздействия на историю, либо — и эта гипотеза постепенно становится доминирующей — могущество звезд является силой, имманентно присущей Космосу.[119 - Duhem, vol. V, p. 225 sq.) Thomdike, vol. II, p. 267 sq., 416 sq. etc.; Sorokin, vol. II, p. 371.] Короче, если воспользоваться формулировкой Сорокина (ор. cit., p. 372), в Средние века господствует эсхатологическая концепция (в двух своих существенных аспектах — творение и конец мира), дополненная теорией циклических волн, которая объясняет периодическое возвращение тех или иных явлений. Эта двойная схема лежит в основе философских рассуждении вплоть до XVII века, хотя параллельно уже начинает зарождаться концепция поступательного прогресса истории. В Средние века зачатки этой теории можно обнаружить у Альберта Великого и святого Фомы, однако с наибольшей четкостью и цельностью она представлена в Вечном Евангелии Иоахима Флорского, который включил ее в свою гениальную эсхатологию истории — самую значительную из тех, что появились в христианстве после святого Августина. Иоахим Флорский делит историю мира на три великих эпохи, каждую из которых вдохновляет и направляет соответственно один из членов Троицы — Отец, Сын, Дух Святой. В видении калабрийского аббата эти эпохи последовательно раскрывают по ходу исторического развития новый масштаб божества, что означает постепенное движение человечества к совершенству, которое в последней фазе — вдохновленной Святым Духом — приводит к полной духовной свободе.[120 - Для западного мира стало настоящей трагедией то, что пророческая эсхатология Иоахима Флорского столь быстро пришла в забвение, хотя в ней черпали вдохновение и идеи мыслителей ранга Франциска Ассизского, Данте и Савонаролы. Само же имя калабрийского монаха оставалось в памяти людей лишь благодаря приписанным ему многочисленным апокрифическим сочинениям. О неизбежном наступлении духовной свободы не только по отношению к догмам, но и к общественным установлениям (эту свободу Иоахим Флорский определял как неотъемлемое качество божественной и одновременно исторической диалектики') заговорят вновь идеологи Реформации и Ренессанса, но использовать они будут другие термины и преследовать иные духовные цели.]
Но, как уже было сказано, господствующей тенденцией постепенно становится стремление увековечить циклические теории. Наряду с объемистыми астрологическими трактатами возникают также первые проявления научной астрономии. В силу этого в теориях Тихо Браге, Кеплера, Кардан, Дж. Бруно или Кампанеллы циклическая идеология мирно уживается с концепцией линейного прогресса, приверженцами которой выступают такие мыслители, как Ф. Бэкон или Паскаль. Начиная с XVII века теория линейного и поступательного движения приобретает все больше сторонников, порождая веру в бесконечность прогресса. Провозглашенная уже Лейбницем, эта вера начинает доминировать в век «просвещения» и, благодаря триумфу эволюционистских идей, подвергается вульгаризации в XIX веке. Только с приходом нашего столетия вновь появляются признаки определенного отторжения представления о линейности исторического прогресса и возникает некоторый интерес к теории циклов (Sorokin, p. 379 sq.): так, мы присутствуем при реабилитации понятий цикла, волн, периодических колебаний в политической экономии; в философии Ницше выдвигает на первый план миф о вечном возвращении; что же касается философии истории, то такие ученые, как Шпенглер или Тойнби, по-новому осмысляют проблему периодизации,[121 - Ср. A. Rey, Le Retour eternel et la philosophic de la physique (Paris, 1927); Sorokin, Contemporary Sociological Theories (New York, 1928), p. 728–741; Toynbee, A Study of History, vol. Ill (Oxford, 1934); Elsworth Huntington, Mainsprings of Civilization (New York, 1945), особенно р. 453 sq.; Jean-Claude Antoine, "L'Eternel Retour de l'Histoire deviendrat-il objet de science?" (Critique, Nr. 27, ao-t 1948, p. 723 sa.).] и т. п. По поводу этой реабилитации циклических концепций Сорокин вполне справедливо замечает (р. 383, п. 80), что нынешние теории о смерти Вселенной не исключают гипотезу о создании новой Вселенной — это несколько напоминает теорию "Великой Годины" в греко-восточных теологических рассуждениях и состоящий из юг цикл индийской философии (см. выше). В сущности, можно было бы сказать, что лишь в современных циклических концепциях архаический миф о вечном повторении достигает вершины своего развития. Ибо средневековые циклические теории довольствовались тем, что определяли периодизацию событий, включая их в космические ритмы и подчиняя роковому воздействию звезд. Благодаря этому имплицитно утверждалось и циклическое повторение исторических событий, даже если такое повторение не считалось продолжающимся ad infinitum. Более того: поскольку исторические события зависели от циклов и астральных влияний, они становились постижимыми и даже прогнозируемыми, ибо для них можно было найти совершенную модель, войны, голод, бедствия, вызванные современной историей, были всего лишь имитациеи архетипа, установленного звездами и небесным распорядком, в котором далеко не всегда отсутствовала воля божества. Точно так же, как и на закате античности, эти новые версии мифа о вечном повторении были источником наслаждения для интеллектуальной элиты и источником утешения для тех, кто испытывал на себе давление истории. Крестьянские массы — как в древности, так и в современную эпоху — не слишком интересовались циклическими и астральными формулами, поскольку находили поддержку и утешение в концепции архетипов и повторения; эту концепцию они «переживали» не столько в космическом и астральном, сколько в мифическом и историческом плане (превращая, например, исторических персонажей в образцовых героев, исторические события в мифические категории, и т. п. — в полном соответствии с диалектикой, суть которой была раскрыта ранее).
4.2. Затруднения историцизма
Возвращение циклических теорий в сферу современной мысли чрезвычайно знаменательно. Не чувствуя себя достаточно компетентными, чтобы определить их истинность, мы заметим лишь, что сформулированный в терминах Нового времени архаический мир выдает, по крайней мере, одно стремление — попытку обнаружить смысл и трансисторическое оправдание исторических событий. Стало быть, мы вернулись на догегельянские позиции, поскольку решения в духе «историцизма» — от Гегеля и Маркса до экзистенциализма — имплицитно поставлены под сомнение. Ведь со времен Гегеля все усилия были направлены на то, чтобы сохранить и дать общеисторическому событию как таковому, событию в себе и для себя. "Если мы признаем, что вещи являются такими, как они есть, по необходимости, иными словами, не произвольными и не случайными, мы тем самым признаем, что они должны быть такими, как они есть", — писал Гегель в своей работе, посвященной немецкой конституции. Понятие исторической необходимости спустя столетие приобретет победоносную актуальность — ибо все жестокости, извращения и трагедии Истории получали и продолжают получать оправдание требованиями "исторического момента". Весьма вероятно, что сам Гегель не желал заходить так далеко. Но, решив примириться с собственным историческим моментом, он вынужден был в каждом историческом событии видеть волю Мирового Духа. Именно по этой причине он считал "чтение утренних газет чем-то вроде позитивного благословения наступившему утру". С его точки зрения, ежедневный контакт с событиями сам по себе помогает человеку сориентироваться в своих отношениях с миром и Богом.
Каким образом мог Гегель знать, что именно является необходимым в Истории и, следовательно, должно осуществляться именно так, как осуществилось? Ему казалось, будто он знает волю Мирового Духа. Мы не станем говорить о дерзновении подобного подхода, который, в конечном счете, упраздняет как раз то, что Гегель желал спасти в Истории — человеческую свободу. Но в его философии истории есть один аспект, чрезвычайно для нас интересный, поскольку в нем сохраняется кое-что от иудео-христианской концепции — историческое событие рассматривается как проявление Мирового Духа. Таким образом, мы наблюдаем явный параллелизм между гегелевской философией и теологией истории у еврейских пророков: для них, как и для Гегеля, событие считается необратимым и самоценным, ибо это новое проявление воли Бога — как мы помним, эта позиция была несомненно «революционной» в рамках традиционных цивилизаций, управляемых вечным повторением архетипов. Следовательно, согласно Гегелю, в судьбе народа сохраняется трансисторическое значение, поскольку любая история оказывается новым и все более совершенным проявлением Мирового Духа. Однако с приходом Маркса история лишилась всякого трансцендентального значения — теперь она становится всего лишь проявлением классовой борьбы. В какой мере подобная теория могла оправдать исторические страдания? Достаточно вспомнить, среди прочего, страстное негодование таких мыслителей, как Белинский и Достоевский, которые задавались вопросом, как могут быть искуплены — в свете марксисткой или гегелевской диалектики — трагедии, вызванные угнетением, массовым голодом, депортациями, унижениями и убийствами, которыми переполнена история человечества.
Тем не менее, марксизм сохраняет за историей определенный смысл, ибо события не рассматриваются в нем как череда случайных действий: они включены в стройную систему и, главное, имеют точную цель — окончательное уничтожение ужаса перед историей, «спасение». Таким образом, в терминах марксисткой философии истории воспроизводится Золотой Век архаических эсхатологических концепций. В какой-то мере можно согласиться не только с тем, что Маркс "поставил гегелевскую философию с головы на ноги", но и с тем, что он осуществил на чисто человеческом уровне переоценку изначального мифа о Золотом Веке, но с одной лишь разницей — Золотой Век располагается в конце истории, хотя ему следовало находиться также и в начале. Именно в этом состоит для убежденного марксиста тайна исцеления против ужаса истории: если современники "темных веков" утешались тем, что увеличение их страданий и возрастание зла в мире в целом ускоряет финальное избавление, то убежденный марксист нашего времени перед лицом драмы, вызванной давлением истории, точно так же воспринимает зло как необходимость, видя в нем предвестие неизбежной близкой победы, которая навсегда положит конец любому историческому «злу».
В рамках различных концепций философского «историцизма» становится все труднее выносить "ужас перед историей". Это происходит из-за того, что любое историческое событие обретает в них свой полный и единственный в своем роде смысл. Нам достаточно напомнить здесь, что в связи с теоретическими затруднениями историцизма выказывали беспокойство уже такие мыслители, как Риккерт, Трёльч, Дильтей и Зиммель; эти опасения лишь частично были развеяны в недавних работах Кроче, К. Манхейма или Ортеги-и-Гассета.[122 - Как известно, термины «историцизм» или «эволюционизм» обозначают несколько философских подходов. Достаточно напомнить релятивистский витализм Дильтея, storicismo assoluto (абсолютный историзм) Б. Кроче, attualismo (актуализм Джентиле, "исторический разум" Ортеги-и-Гассета, чтобы убедиться, сколь многими значениями наделяли Историю в XX веке. Ср. также Images et Symboles, p. 223 sq.] Мы не собираемся дискутировать по поводу философских обоснований исгорицизма как такового или обсуждать возможность создания "философии истории", которая сумела бы преодолеть релятивизм. Сам Дильтей в семидесятилетнем возрасте признавал, что "относительность всех человеческих понятий является последним словом исторического видения мира". Напрасно надеялся он, что "allgemeine Lebenserfahrunf"("Всеобщий здравый смысл"(нем.)) окажется заветным средством для преодоления этой относительности.
Тщетно и Майнеке взывал к "опыту совести" в качестве транссубъективного подхода, способного выйти за пределы релятивизма исторической жизни. Хайдеггер уже взял на себя труд разъяснить, что историческое восприятие человеческого существования препятствует каким бы то ни было попыткам выйти за пределы Исторического Времени.
Для нашей работы представляет интерес только один вопрос: каким образом можно вынести "ужас перед историей" в рамках историцизма? Простая констатация того факта, что перед нами историческое событие, иначе говоря, оно произошло именно так, а не иначе, вряд ли может служить ему оправданием и освободить человечество от внушенного им ужаса. уточним сразу же, что речь не идет о проблеме зла, которое — под каким бы углом его ни рассматривать — остается проблемой философской и религиозной; речь идет о проблеме истории как таковой, о проблеме «зла», связанной не с условиями человеческого существования в целом, а с поведением человека по отношению к другим людям. Хотелось бы понять, к примеру, как можно вынести и оправдать муки и исчезновение стольких народов, которые страдают и исчезают с лица земли лишь по той простой причине, что они оказались у истории на дороге, что им довелось жить рядом с Империями, озабоченными своей постоянной экспансией, и т. д. Какое может иметь оправдание, скажем, тот факт, что Юго-Восточная Европа была обречена на страдания в течение многих веков — ив силу этого ей пришлось отказаться от малейших поползновений пробиться на более высокий уровень исторического существования, от всяких попыток творчества в общемировом масштабе — и все это лишь потому, что она лежала на пути у азиатских завоевателей и стала потом ближайшим соседом Османской империи? Да и в наши дни, когда историческое давление не предоставляет более никакого укрытия, как сможет человек вынести катастрофы и ужасы истории — начиная от депортаций и массового истребления и кончая атомными войнами — если за всем этим не увидит он никакого знака, никакого трансисторического намерения, если все это будет лишь слепой игрой экономических, социальных и политических сил или, что еще хуже, результатом тех «свобод», которые присвоило себе меньшинство, чтобы без помех распоряжаться на сцене всемирной истории?
Мы знаем, как смогло человечество в прошлом вынести все выпавшие на его долю страдания — они считались наказанием Божьим, приметой упадка «Века» и т. д. И с ними примирялись лишь потому, что они имели мета-исторический смысл, и потому еще, что для большей части человечества, остававшейся в рамках традиционной культуры, история не обладала и не могла обладать собственной ценностью. Каждый герой повторял архетипический жест, в каждой войне возобновлялась битва между добром и злом, каждая новая социальная несправедливость отождествлялась с муками Спасителя (а в дохристианском мире — со страстями божественного Вестника или растительного божества), в каждом новом убийстве видели повторение славной кончины мучеником, и т. п. Для нас совершенно не важно, в какой степени были эти верования наивными и всегда ли подобный отказ от истории оказывался эффективным. Значение, по нашему мнению, имеет только один факт: именно благодаря подобному подходу десятки миллионов людей в течение долгих веков выносили величайшее историческое давление — и они не предавались отчаянию, не сводили счеты с жизнью, не впадали в состояние духовного бесплодия, которое всегда влечет за собой релятивистский или нигилистический взгляд на историю.
Впрочем, мы уже отмечали, что еще и сегодня весьма значительная часть населения Европы, не говоря уже о других континентах, продолжает оставаться в рамках традиционной, «антиэволюционистской» культуры. Следовательно, проблема встает только перед «элитой», ибо лишь ей приходится осмыслять — все более напряженно — свою позицию по отношению к истории. Не подлежит сомнению, что христианство и эсхатологическая философия истории по-прежнему способны удовлетворить значительную часть этой элиты. Равным образом, до определенной степени верным является утверждение, что марксизм — особенно в своих народных формах — представляется для некоторых людей защитой против ужаса истории. Одна лишь эволюционистская позиция, во всех ее разновидностях и нюансах — от «судьбы» Ницше до «темпоральности» Хадегтера — оставляет человека безоружным.[123 - Мы позволим себе упомянуть к слову, что создателями и проповедниками «историцизма» стали представители тех наций, для которых история никогда не была постоянным ужасом. Возможно, эти мыслители предпочли бы другой подход, если бы они принадлежали к нациям, отмеченным "роком истории". В любом случае, интересно было бы узнать, смогли бы с легким сердцем насладиться теорией, согласно которой все, что происходит, «прекрасно» именно в силу того, что произошло, мыслители прибалтийских, балканских или колониальных стран.] И это вовсе не случайное совпадение, что отчаяние, amor fati и пессимизм были возведены этой философией в ранг героических добродетелей и инструментов познания.
Тем не менее, хотя эта позиция является самой современной и, в некотором смысле, неизбежной для всех мыслителей, которые считают человека "существом историческим", ей не удалось окончательно подчинить себе современную философию истории.
Мы отметили выше различные недавние тенденции, нацеленные на переоценку цикличной периодичности и даже вечного возвращения. Эти тенденции свидетельствуют не только о пренебрежении к «историцизму», но и к истории как таковой. Похоже, мы имеем полное основание видеть в них сопротивление истории и более того — бунт против исторического времени, попытку вновь включить это историческое время, обогащенное опытом человеческого существования, в космическое, циклическое и бесконечное время. Стоит напомнить, что творчество двух самых значительных писателей нашего времени — Т. С. Эллиота и Джеймса Джойса — проникнуто глубочайшей ностальгией по мифу о вечном повторении и, в конечном счете, упразднении времени. Равным образом, мы имеем право предположить, что по мере нарастания ужаса перед историей, по мере осознания хрупкости существования в рамках истории, позиции историцизма будут окончательно поколеблены. И в тот момент, когда история окажется способной сделать то, что до сей поры не удавалось ни Космосу, ни человеку, ни случаю, а именно — полностью уничтожить человеческий род, мы, быть может, станем свидетелями отчаянной попытки поставить "исторические события" под запрет при помощи реинтеграции человеческого общества в культуру (искусственную в силу своей заданности) архетипов и их повторения. Другими словами, вполне возможно представить себе эпоху, причем, не слишком удаленную, когда человечество ради своего выживания полностью прекратит "творить историю" — в том смысле, в каком ее творили начиная с появления первых империй — и предпочтет повторять предписанные архетипические жесты, постаравшись забить такую опасную и бесполезную вещь, как спонтанное действие, рискующее иметь «исторические» последствия. Было бы очень интересно сравнить неисторическое поведение грядущего общества с райскими и эсхатологическими мифами Золотого Века — мифами о начале и конце времен. Впрочем, мы собираемся продолжить эти размышления в другой работе, поэтому вернемся к нашей проблеме: отношение исторического человека к воззрениям архаического и те доводы, посредством которых он пытается их опровергнуть в рамках эволюционистского подхода.
4.3. Свобода и История
Мы с полным правом можем трактовать неприятие концепций исторической периодизации и вытекающий из него в конечном счете отказ от архаических концепций архетипов и
повторения как сопротивление современного человека Природе, как желание "исторического человека" утвердить свою автономию. В свое время Гегель с благородной самонадеянностью заявил, что в Природе не происходит ничего нового. Фундаментальное различие между человеком архаических цивилизаций и современным «историческим» человеком состоит в том, что последний придает все большую ценность историческим событиям, иными словами, тем «новшествам», которые для человека традиционной культуры были либо незначительной случайностью, либо нарушением нормы (следовательно, «ошибкой», "грехом" и т. д.) — в силу этого их следовало периодически «изгонять» (упразднять). Человек, сознающий себя существом историческим, неизбежно увидит в традиционной концепции архетипов и повторения неоправданную реинтеграцию истории (то есть, «свободы» и "новизны") в Природу (где все повторяется). Ибо архетипы, скажет современный человек, также являются «историей», поскольку представляют собой определенные жесты, действия или распоряжения — пусть даже считается, что они происходили in illo tempore, но они тем не менее произошли, то есть родились в определенное время и «случились» точно так же, как любое другое историческое событие. В изначальных мифах часто говорится о рождении, жизни и исчезновении божества или героя, «цивилизующие» деяния которых повторяются затем до бесконечности. Это означает, что у архаического человека также имеется «история» — пусть даже примитивная и соотнесенная с мифическим временем. Упорный отказ архаического человека от истории и нежелание осознать себя в конкретном времени свидетельствуют, таким образом, о его слишком рано насупившей усталости, о патологической боязни движения и действия: оказавшись в ситуации, когда следует либо принять историческое существование и связанный с этим риск, с одной стороны, либо целиком погрузиться в Природу, с другой стороны, он делает выбор в пользу такой реинтеграции.
Современный человек имел бы даже право увидеть в столь полном подчинении архаического человека архетипам и повторению не только наивный первобытный восторг перед первыми созидательными, спонтанными, свободными деяниями и бесконечно повторяющееся поклонение им, но и чувство вины человека, совсем недавно вырвавшегося из животного (Природного) рая, — именно это чувство заставляет включить в рамки вечного повторения природы те изначальные, созидательные и спонтанные деяния, которыми ознаменовалось освобождение. Продолжив свой критический анализ, современный человек мог бы, пожалуй, обнаружить в этом страхе, этих колебаниях и этой усталости перед лицом любого неархетипического деяния стремление Природы к равновесию и покою; и он обнаружил бы такую же тенденцию в нарушении равновесия, которое фатальным образом сопровождает каждое буйное проявление Жизни — некоторые считают нарушением равновесия даже потребность разума унифицировать Реальность путем познания. В конечном счете, современный человек, который принимает или верит, что принимает историю, может упрекнуть архаического человека, пленника мифического мира архетипов и повторения, в креативном бессилии или, что означает почти то же самое, в неспособности справиться с риском, неотделимым от любого созидательного деяния. Для нашего современника человек может быть творцом лишь в той мере, в какой он является существом историческим) говоря другими словами, нет у него иной возможности созидать кроме той, которая черпает силы в его собственной свободе) следовательно, ничто ему не дозволено, кроме свободы творить историю, сотворяя самого себя.
На критические высказывания современного человека человек традиционных цивилизаций мог бы ответить обличениями прямо противоположного толка — и одновременно они стали бы апологией архаического типа существования. Все более спорным выглядит утверждение, сказал бы он, что современный человек способен сотворить историю. Напротив, чем более он становится современным,[124 - Следовало бы уточнить, что в данном контексте "современный человек" — это тот, кто считает себя исключительно историческим существом, то есть «человеком», исповедующим историцизм, марксизм или экзистенциализм. Не стоит и говорить и том, что далеко не все наши современники соответствуют этому условию.] иными словами, лишенным защиты перед ужасом истории, тем меньше у него шансов творить историю. Ибо эта история либо делается сама по себе (благодаря тем зёрнам, что произросли из деяний, совершенных в прошлом, несколько веков или даже несколько тысячелетий тому назад: упомянем лишь последствия открытия земледельческих культур или способов обработки металлов, промышленную революцию XVIII века и т. п.), либо совершается все более ограниченным числом людей, которые не только запрещают своим современникам прямо или косвенно вмешиваться в созидаемую ими (или им) историю, но и сверх того обладают вполне достаточными возможностями, чтобы заставить каждого индивидуума выносить последствия этой истории — то есть жить в постоянном и нарастающем страхе перед ней. Свобода творить историю, которой так гордится современный человек, на самом деле иллюзорна почти для всего человеческого рода. Самое большое, что остается человеку, это свобода выбирать между двумя возможностями: 1) оказывать сопротивление истории, создаваемой незначительным меньшинством людей (и в этом случае у него есть свобода выбора между самоубийством и неизбежными репрессиями); 2) вести существование, недостойное человека или же спасаться бегством. Свобода, вытекающая из «исторического» существования, имела место — и то с определенными ограничениями — лишь в начале современной эпохи, но она становится все более недостижимой по мере того, как эта эпоха обретает свое «историческое» значение, то есть отчуждается от любой трансисторической модели. Поэтому марксизм и фашизм, например, естественным образом приводят к появлению двух типов исторического существования: вождя (единственного «свободного» человека) и подчиненной ему массы, которая обнаруживает в историческом существовании вождя не архетип своего собственного существования, а руководящую силу, которая позволяет им совершать те или иные действия.
Таким образом, для человека традиционной культуры современный человек отнюдь не является свободным существом или творцом истории. Напротив, человек архаических цивилизаций может гордиться своим способом существования, который дарует ему возможность быть свободным и творить. Он свободен стать лучше, чем был, свободен уничтожить свою собственную «историю» путем периодического уничтожения времени и коллективного возрождения. Эту свободу по отношению к собственной «истории» человек, считающий себя «историческим», никакими средствами обрести не может, ибо собственная его «история» абсолютно необратима и вдобавок является неотъемлемой частью человеческого существования. Нам известно, что архаические и традиционные общества допускали свободу начинать каждый год новое, «чистое», незапятнанно добродетельное существование. И речь здесь идет вовсе не о подражании Природе, которая также периодически возрождается, "начинаясь вновь" с каждой весной и обретая в каждой весне новую могучую силу. Ибо Природа повторяет саму себя, и каждая новая весна — все та же вечная весна (то есть повторение акта Творения), тогда как «чистота» архаического человека после периодического уничтожения времени и обретения своих незапятнанных добродетелей позволяет ему на пороге каждой "новой жизни" достичь существования в вечности и, вследствие этого, окончательно — hic et nunc(Здесь и теперь (лат.)) — уничтожить мирское время. Незапятнанные «возможности» Природы в начале каждой весны и «возможности» архаического человека в начале каждого нового года не идентичны.
Природа обретает только саму себя, тогда как архаический человек обретает возможность окончательно преодолеть время и утвердиться в вечности. В той мере, в какой ему не удается это сделать, в той мере, в какой он "совершает грех", то есть впадает в «историческое», временное существование, он каждый год мешает себе реализовать эту возможность. Однако в любом случае он сохраняет свободу уничтожить подобные ошибки, упразднить воспоминание о своем "падении в историю" и сделать новую попытку окончательного выхода из времени.[125 - См. об этом нашу работу Traite d'Histoire des Religions, p. 340 sq.]
С другой стороны, архаический человек, безусловно, имеет право считать себя в большей степени творцом, нежели современный человек, который по собственному убеждению является творцом всего лишь истории. В самом деле, каждый год архаический человек становится участником повторения космогонии — акта творения по определению. Можно даже добавить, что в течение некоторого времени человек был «творцом» в космическом плане, поскольку имитировал эту периодическую космогонию (повторяя ее, между прочим, и во всех других жизненных сферах, ср. с. 98 и ел.[126 - И это без учета возможностей "магического творчества" в традиционных обществах, которое было вполне реальным]) и принимал в ней участие. В связи с этим уместно напомнить о «созидательных» сторонах восточных философских систем и обрядов, в частности, индийских, которые также остаются в рамках традиционной культуры. Восток с полным единодушием отвергает мысль об онтологической необратимости существования, хотя и признает изначальной в определенном смысле «экзистенциалистскую» идею (а именно, констатацию того факта, что «страдание» является типической ситуацией любого космического существования). Но при этом Восток отказывается считать человеческую судьбу окончательной и необратимой. Восточные обряды нацелены, прежде всего, на то, чтобы упразднить или преодолеть условия человеческого существования. Тут можно говорить не только о свободе (в позитивном смысле) или об освобождении (в негативном смысле), но и творении — ибо речь идет именно о сотворении нового человека. Подобного сверхчеловека— человека-бога — исторический человек никогда не помышлял создать даже в своем воображении.
4.4. Отчаяние или вера
Строго говоря, подобный диалог между архаическим и современным человеком не имеет большого значения для решения нашей проблемы. В самом деле, при всей разноголосице мнений относительно свободы и творческих возможностей исторического человека совершенно очевидно, что ни одна из эволюционистских философских систем не способна защитить его от ужаса перед историей. Можно было бы представить себе еще одну, последнюю попытку спасения истории и создания ее онтологии, когда события рассматривались бы как серия «ситуаций», посредством которых человеческий разум осознает уровни реальности, не постижимые иными средствами. Подобное оправдание истории не лишено интереса,[127 - Только с помощью аргументации такого типа можно было бы создать социологию познания, которая не вела бы к релятивизму и скептицизму. Экономические, социальные, национальные, культурные и т. п. «воздействия» на разнообразные "частичные идеологии" (в том значении, какое придал этому термину Карл Манхейм) не отменяли бы тогда объективного значения — подобно тому, как бред или наркотическое отравление поэта, создавшего под их влиянием новое творение, не отменяет ценности последнего. Все эти социальные, экономические и т. п. «воздействия» были бы, напротив, лишь способом взглянуть на духовную вселенную под новым углом зрения. Однако, само собой разумеется, что социология познания (социологический анализ бытования идеологических систем) могла бы избегнуть релятивизма лишь при условии признания автономности разума, чего, если мы не ошибаемся. Карл Манхейм сделать не посмел.] и мы обещаем вернуться к этой теме в другом месте. Но мы уже и сейчас можем заметить, что такая система способна защитить от ужаса перед историей лишь тогда, когда в ней постулируется существование хотя бы Мирового Духа. Какое утешение дает нам знание того, что страдания миллионов людей позволили открыть конечный уровень человеческого существования, если за этим уровнем остается лишь небытие? Еще раз повторим, что мы не обсуждаем здесь истинность эволюционистской философии — нас интересует лишь то, в какой мере может подобная философия спасти от ужаса перед историей. Если исторические трагедии оправдываются тем, что они послужили для человека инструментом познания границ человеческого сопротивления, то подобное оправдание никак не может спасти от отчаяния.
В сущности, безнаказанно выйти из культуры архетипов и повторения можно лишь при условии принятия философии, не исключающей существование Бога. Это, кстати говоря, подтвердилось, когда за пределы культуры архетипов и повторения первым вырвалось иудео-христианство, которое ввело в религиозный опыт новую категорию — веру. Не надо забывать: если вера Авраама состояла в том, что для Бога нет ничего невозможного, то вера христианства означала, что нет ничего невозможного для человека. "Имейте веру Божию. Ибо истинно говорю вам: если кто скажет горе сей: "Поднимись и ввергнись в море", и не усумнится в сердце своем, но поверит, что сбудется по словам его, — будет ему, что ни скажет. И потому говорю вам: все, чего ни будете просить в молитве, все получите, — и будет вам" (Марк, XI, 22–24).[128 - Не следует самодовольно отвергать подобные утверждения по той лишь причине, что в них речь идет о чуде. Если после появления христианской веры чудеса происходили слишком редко, то это вина не христианства, а самих христиан.] Вера в данном контексте, как, впрочем, и во многих других, означает полное освобождение от всякого рода естественных «законов» и, следовательно, ведет к высшей степени свободы, какую только может вообразить человек — возможность оказывать влияние даже на онтологический статус Вселенной. Поэтому она является созидателъной свободой по определению. Другими словами, она представляет собой новую формулу сотрудничества человека с творением и была дарована ему первой — оставаясь при этом единственной — в момент выхода за пределы традиционной культуры архетипов и повторения. Лишь такая свобода (помимо ее сотериологической и, следовательно, религиозной в строгом смысле этого слова ценности) способна защитить современного человека от ужаса перед историей — это свобода, которая исходит от Бога и опирается на него. Любая другая современная свобода может, конечно, принести некоторое удовлетворение тому, кто ею обладает, однако она бессильна оправдать историю, а это равносильно ужасу перед историей с точки зрения любого человека, который не лукавит сам с собой.
Впрочем, можно сказать, что христианство — это «религия» человека современного и исторического, человека, который одновременно обрел личную свободу и линейное время (вместо времени циклического). Равным образом, интересно отметить, для современного человека, признающего историю как таковую, а не как повторение, существование Бога становится настоятельной потребностью — в отличие от человека архаических и традиционных культур, который мог защищаться от ужаса перед историей с помощью всех упомянутых в этой книге мифов, обрядов и ритуалов. Заметим к слову: хотя концепция Бога и связанного с ней религиозного переживания существовала уже в самые отдаленные времена, она порой замещалась другими религиозными «формами» (тотемизм, культ предков. Великие Богини плодородия и т. п.), которые больше отвечали религиозным потребностям «примитивного» человека. В рамках культуры архетипов и повторения можно было вынести ужас перед историей, если таковой обнаруживал себя. С тех пор, как была «придумана» вера в иудео-христианском смысле этого слова (= для Бога нет ничего невозможного), человек, вырвавшийся за пределы архетипов и повторения, может защититься от этого ужаса только при помощи Бога. Ибо лишь при условии веры в существование Бога он обретает свободу (в силу своей автономии во Вселенной, управляемой по своим законам, или, говоря другими словами, в силу «появления» во Вселенной нового и уникального в своем роде существа), и одновременно уверенность, что все исторические трагедии имеют трансисторическое значение — даже если это значение не всегда внятно для человека в его нынешнем состоянии. Любая иная позиция современного человека ведет, в конечном счете, к отчаянию. Это отчаяние вызвано не только самой природой человеческого существования, но и сознанием того, что в исторической вселенной подавляющее большинство человеческих существ испытывает постоянный (пусть даже и не всегда осознанный) ужас перед историей.
В этом смысле христианство, безусловно, оказывается религией "падшего человека" — в той мере, в какой современный человек ощущает необратимость своего включения в историю и в прогресс, а также в той мере, в какой история и прогресс означают падение, обусловленное их полным и окончательным отречением от рая архетипов и повторения.
Уважаемый посетитель, Вы зашли на сайт как незарегистрированный пользователь. Чтобы писать комментарии Вам необходимо зарегистрироваться либо войти на сайт под своим именем.
» Информация
Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации. Зарегистрируйтесь на портале чтобы оставлять комментарии
Материалы предназначены только для ознакомления и обсуждения. Все права на публикации принадлежат их авторам и первоисточникам. Администрация сайта может не разделять мнения авторов и не несет ответственность за авторские материалы и перепечатку с других сайтов. Ресурс может содержать материалы 16+