ОКО ПЛАНЕТЫ > Размышления о науке > Мифическая реальность

Мифическая реальность


20-12-2011, 09:32. Разместил: VP

В. Мерцалов


МИФ О СЛОВАХ

Ценность знания о прошлом, если причина нашего интереса к нему заключается не в одном лишь любопытстве, определяется, в сущности, лишь тем, насколько это знание способно объяснить нам наше настоящее и помочь предвидеть будущее. В связи с этим и в связи с содержанием этой книги напрашивается вопрос: если мы можем проследить логику эволюции человека от ископаемой обезьяны вплоть до наших дней, то нельзя ли экстраполировать ее в грядущее и попробовать предсказать те перемены, которые еще только ожидают нас? А если можно, то будет ли такое предсказание достоверным? И в какой мере? Не явится ли оно всего лишь гипотезой, подобной тем, которыми полны сочинения футуристов? Гипотезой, т.е. неподтвержденным домыслом, чего я с самого начала обещал избегать?

Говоря о будущем человечества, я и не имею в виду ничего другого, как те перемены, которые ожидают его, когда оно осознает пути исправления противоестественных уродств своего современного бытия. Степень достоверности предвидения таких перемен, очевидно, равновелика степени точности и корректности анализа нынешнего состояния общества, анализа, в котором любой домысел легко распознается. Поэтому заданный вопрос можно перефразировать: способно ли знание эволюционного прошлого пролить свет на причины и суть хотя бы некоторых из проблем, с которыми безуспешно пытается справиться современное общество и с которыми, признавая их существование и негативный, губительный характер, тем не менее, вынуждено пока мириться? Если нам удастся понять действительную природу этих общественных болезней, то, надо думать, удастся найти и средства излечения от них, следовательно, предсказать, что именно произойдет, причем, произойдет обязательно, в нашей жизни уже в ближайшем будущем.

Но начнем мы с того, что попробуем оценить, насколько общество вправе доверять собственным представлениям о себе, насколько, так сказать, высок уровень его взрослости и разумности.

Если бы речь шла о ребенке, то эта задача решалась бы просто. Ребенок настолько разумен и зрел, насколько его сознание адекватно реальной действительности, насколько он способен контролировать свое мышление и поведение, т.е. критически относиться к своим суждениям и поступкам. Однако и в нашем случае никакого иного критерия не существует. Именно им пользуются все исторические науки, связывая состояние дикости общества с доминированием мифологического образа мыслей, состояние варварства – с торжеством жестокости, необузданности, состояние цивилизованности – со сдержанностью, склонностью к размышлению, к рефлексии. Поэтому нам нужно оценить, насколько современные представления об обществе, господствующие в общественном сознании, в том числе и в сознании научном, согласуются с его действительной природой; насколько правила жизни, установленные для себя людьми, отвечают объективным законам общественного бытия. Мы склонны считать себя людьми, в высшей степени цивилизованными и в этом смысле – «взрослыми». Но так ли это на самом деле? Может ли выдержать эта убежденность инспекцию цивилизованного же, т.е. критического разума?

Вот, например, для общения друг с другом мы пользуемся словами. А что, по нашему мнению, означают слова? Какой смысл несут они в себе?

Принято считать, что с помощью слов мы обозначаем различные вещи и явления. Эти вещи будто бы и образуют значения слов, сами же слова представляют собой их наименования. Мы уже имели повод – в связи с определением истины – обратить внимание на условность такого взгляда. Но он имеет крепкие корни. В семантике – разделе языкознания, занимающемся как раз изучением значений слов, – для вещей существует целый ряд определений: «денотат», «десигнат», «референт», «экстенсионал». Согласно этому воззрению, денотат, то есть вещь, – это и есть предметное значение слова. («Денотат, десигнат, предметное значение (в логике и семантике), предмет, обозначаемый собственным именем некоторого языка…» [105]). Принято также считать, что помимо значения, слово обладает еще одной характеристикой – «смыслом». Под смыслом слова в семантике понимается не сам предмет, обозначаемый словом, а наше представление об этом предмете, наше знание о нем и наше отношение к нему, включая и эмоции, которые он в нас пробуждает.

Таким образом, семантическая конструкция слова объединяет в себе по меньшей мере три элемента. Во-первых, само слово, которое служит знаком той или иной внешней вещи. Во-вторых, эту вещь – денотат, – образующую предметное значение своего имени – слова. И, в-третьих, знания и чувства, которые мы связываем с данной вещью и которые составляют смысл ее имени.

Верна ли такая конструкция? Чтобы это понять, проверим ее. Для этого выберем какое-нибудь простое слово и попробуем указать вещь, которую оно обозначает. Возьмем, например, слово «дерево». Какая вещь именуется «деревом»? Это дерево или то? Липа или клен, сосна или береза? Совершенно очевидно, что «предметное значение» этого слова, его «денотат», составляет не отдельная вещь, а обобщенный образ многих вещей, многих деревьев и многих впечатлений от их созерцания. Где растет это дерево? В реальном мире? Нет, только в нашем воображении. Оно – абстракция нашего сознания, и именно эта абстракция является значением слова «дерево». Именно абстракция, образ вещи, а не вещь.

И вновь на память приходит фраза Ф.Энгельса: «Сперва создают абстракции, отвлекая их от чувственных вещей, а затем желают познавать эти абстракции чувственно…» [33, с. 550]. Ничего нового. Сначала дают имена абстракциям, а затем принимают эти абстракции за чувственные вещи. На нашем примере мы можем убедиться в том, что даже такое «предметное» слово, как «дерево» – а вместо него, очевидно, можно было бы выбрать любое другое, – не имеет «предметного значения». Его значение идеально, а не предметно. За словом стоит не вещь, а мысль о вещи. Поэтому следует признать, что традиционное представление о семантической конструкции слова не выдерживает проверки, что оно не соответствует действительности. В лучшем случае мы могли бы договориться, что «денотат», «предметное значение» слова – это не вещь, а ее образ в психике или сознании человека. При этом границы понятия «вещь» пришлось бы расширить настолько, чтобы они охватывали всю совокупность вещей, участвующих в создании этого образа. Так что, вопреки привычному представлению, мы должны признать, что слова обозначают не вещи, а только образы этих вещей в нашем сознании. Что никакое слово на самом деле не является знаком никакой реальной вещи, и никакая реальная вещь не является значением своего имени. Что денотаты слов – это элементы не мира объективной реальности, а мира наших внутренних, субъективных представлений о ней.

Даже имена собственные не составляют исключения из этого правила. Так, «планета Венера» – это обозначение отнюдь не реального небесного тела, а нашего представления о нем. Это имя, стоящее в ряду других имен собственных, среди которых есть имена, вообще не имеющие «предметного значения» – например, «планета Фаэтон».

Ошибка семантики заключается в том, что она напрямую связывает слово с вещью, упуская из виду опосредующее звено этой связи – образ вещи. Между тем, это отдельный, самостоятельный элемент семантической конструкции слова. Он не является ни вещью, ни знаком вещи. Он представляет собой результат отражения вещи в сознании человека, то есть явление, детерминированное законами совершенно другой природы, нежели законы знаковой логики – законами отражения. И именно этот образ получает свое имя в слове.

Слова – это метки, которые несет на себе субъективный мир образов, а не объективный мир вещей. Слова позволяют связать субъективный мир одного человека с субъективным миром другого, поскольку эти миры не отражаются непосредственно друг в друге, как отражается объект в субъекте. Их, эти субъективные миры, и объединяет система знаков, слов. Слово несет человеку известие об образе, о мысли, возникающей в голове другого. Оно всегда связывает мысль с мыслью, образ с образом, но никогда – образ с оригиналом. Его значение умозрительно, а не реально. С объективным миром человека связывает не слово, а практика.

Сказанное объясняет происхождение проблемы, о которой пойдет дальше речь. Дело в том, что образы, которыми мы населяем свое сознание, мы не только черпаем из действительности, но сплошь и рядом создаем сами, силой своего воображения. И им мы тоже даем свои имена. Поэтому в массе слов, образующих наш лексикон, наряду со словами, за которыми в конечном счете все же стоит нечто реальное, имеется не меньшее, пожалуй, множество слов, служащих знаками лишь плодов нашей фантазии. Но умеем ли мы различать эти категории слов? Всегда ли мы способны отдать себе отчет в том, к какой из них относится данное слово?

Известно, что в глазах дикаря вещь и имя вещи составляют единое целое. «Первобытный человек, не будучи в состоянии проводить четкое различие между словами и вещами, как правило, воображает, что связь между именем и лицом или вещью, которую оно обозначает, является не произвольной и идеальной ассоциацией, а реальными, материально ощутимыми узами» [106]. Тень этого заблуждения, как нетрудно заметить, падает из прошлого и на современные представления семантики. А что, если вещи нет и никогда не было? Если имя принадлежит образу, родившемуся не от созерцания вещи, а по прихоти нашего воображения? Сознаем ли мы, произнося ее имя, что оно не обозначает ровным счетом ничего, существующего в реальности? Вот тест, на котором каждый может сам проверить эту способность своего рассудка. Возьмем несколько имен из одного, хорошо всем известного ряда: ясновидение, телепатия, телекинез, левитация, биополе. Существует ли в реальности что-либо, соответствующее этим именам? Пожалуй, даже скептик поостережется с ответом. Хотя никакого объективного свидетельства наличия подобных явлений нет, хотя все суждения о них вопиюще противоречивы и вызывают доверия к себе не больше, чем сказки о всемогущих волшебниках, о привидениях или оборотнях, тем не менее, мы не слишком доверяем своему рассудку и оставляем открытой дверь слепой вере. Ведь есть имена, и разве это не является, думаем мы, хотя бы косвенным подтверждением того, что есть и сами явления? Дикарь подобных колебаний не испытывал. Он не сомневался, что достаточно назвать имя вещи, чтобы вызвать к жизни саму вещь. Наличие имени служило ему исчерпывающим доказательством наличия некоей стоящей за ним реальности. А далеко ли мы ушли от него в своих колебаниях? Какого бы лестного мнения о себе мы не были, все же надо признать, что и нам достаточно одного лишь имени явления, чтобы в нашей душе поселилась если не уверенность в его существовании, то хотя бы сомнение в том, что его нет.

Впрочем, этот пример сравнительно прост и прозрачен. Выяснять реальность значения слова мы все же худо-бедно умеем. Гораздо сложнее задача выяснения истинности его смысла. Выражение «смысл слова» мы можем понимать как раз так, как это было определено выше, то есть как совокупность знаний и переживаний, ассоциируемых с данным словом. Как содержание образа, обозначаемого данным словом. Задача возникает, когда образ, именуемый словом, оказывается отражением действительного явления, но о самом этом явлении мы не знаем ничего (или почти ничего), кроме того, что оно реально существует. В этом случае, стараясь понять его природу, но не находя ответов в нем самом, мы их просто придумываем, и эти придуманные ответы вкладываем в смысл его имени. Это тоже обычная для нас «форма познания». Но особенность ее состоит в том, что, даже открыв со временем истинный смысл слова или суждения, мы, как правило, готовы поставить под сомнение доводы самой реальности, лишь бы не дать ей лишить нас уютного мирка привычных заблуждений.

Иллюстрацией такого рода проблемы может служить длящийся веками бесплодный поиск ответа на все тот же «основной вопрос философии».

Напомню, что существо этого вопроса сводится, в частности, к выяснению того, что является первичным: материя или дух? То есть, что из них чем порождается, а следовательно, что из них является субстанцией. Чтобы поставить этот вопрос, необходимо, очевидно, исходить из того, что объективная реальность расколота на две отдельные и противолежащие друг другу сферы бытия – материальную и идеальную, – и что все, что принадлежит сфере материального – неидеально, а все, что принадлежит сфере идеального – нематериально. Именно из такого представления о реальности и возникает данный вопрос. «Формулируя основной вопрос философии, диалектический материализм исходит из того, что понятия духовного и материального… образуют дихотомию, охватывающую все существующее, все возможное и мыслимое; любое явление всегда можно отнести к духовному или материальному…» [107]. Что следует разуметь под сферой материального бытия, пожалуй, понятно. Но чем представлена сфера бытия духовного? Какие «любые явления» можно отнести к ней, кроме человеческого сознания? А если она исчерпывается сознанием, то как же ее можно выделить из материальной сферы, не оторвав, не обособив сознание человека от самого человека? Оно и отрывается, и противопоставляется в рамках этого вопроса и человеку, и всей природе, субстанции, как нечто нематериальное, неприродное, нечеловеческое. Не умея объяснить происхождения человеческого сознания, не понимая того, что оно собой представляет, философы наполнили его образ, дав ему имя «идеального», самыми фантастическими догадками и домыслами. А поскольку имя человеческого свойства (идеальное) напрямую связывалось, как с «предметным денотатом», с самим свойством (сознанием), а не с представлением о нем, и поскольку факт существования этого свойства, факт наличия у человека сознания, ни у кого не вызывал сомнений, постольку все надуманное содержание имени приобретало в их глазах реальность самого явления. Но так как в действительном, материальном мире такое «идеальное» не находило никакого подтверждения, его и нельзя было не признать реальностью нематериальной. Так имя фантастического предмета – «нематериального идеального» – вызвало к жизни сам этот предмет и обусловило постановку «основного вопроса философии» – той несуществующей проблемы, в которой уже в незапамятные времена завязла философия и из которой она не может выбраться по сей день.

Образ, возникающий в результате отражения реально существующего оригинала, но наполненный фантастическим, придуманным содержанием, есть не более чем миф, который мы создаем для себя, когда не можем понять оригинала. Всякий миф – это заплатка на прорехе нашего знания. А этих прорех всегда гораздо больше, чем его неповрежденной основы. Беда, однако, не в том, что ткань нашего разума пестрит этими заплатами, что наше мышление насквозь мифологизировано, а в том, что мы никак не научимся отличать миф от истины. И этой слабостью в немалой степени обязаны слепой вере в то, что имена имеют «предметные значения».

Истину можно охарактеризовать как мысль или образ в нашем сознании, являющийся практически подтверждаемым отражением реальности. А миф – это образ, созданный нашей фантазией. Сфера мифа – это сфера веры и искусства. Сфера истины – это сфера знания. Казалось бы, здесь уместно добавить: и сфера науки. Однако, как мы уже могли убедиться, и наука во многом строится на мифах. Более того, можно почти наверняка утверждать, что нет такой отрасли науки, которая не содержала бы в самом своем основании мифических представлений. Например, в физике это представления о массе, энергии, спине, четности и др.

В самом деле, что такое «энергия»? «Способность тела совершать работу», как это утверждается в школьных учебниках? Но эта способность лишь говорит о наличии у тела энергии и ничего не сообщает о том, чем энергия является. «Общая количественная мера движения и взаимодействия всех видов материи», как определяют ее более солидные источники? [108].  Но и в этом случае о ней говорится лишь как о том, что можно каким-то способом измерить. А что есть то, что при этом измеряется? Что она представляет собой как объект измерения? Мы не знаем природы энергии и, вероятно, не будем знать, пока не поймем происхождения этого свойства материи, причины его существования. О ней, пожалуй, можно сказать только то, что И.Ньютон, а вместе с ним и Г.Лейбниц утверждали о силе притяжения: «…Я изъяснил небесные явления и приливы наших морей на основании силы тяготения, но я не указывал причины самого тяготения. …Причину… свойств силы тяготения я до сих пор не мог вывести из явлений, гипотез же я не измышляю» [109].; мы «хотим обозначить этим словом не причину взаимного влечения тел друг к другу, а лишь само действие или само явление, …какова бы ни была причина»[110]. Но человеку, мыслящему менее критически, то и дело мнится, что если он понимает смысл слов, описывающих явление, то тем самым понимает и суть самого явления. И тогда он оказывается в плену мифа.

Подобным же образом не может истолковать свои фундаментальные понятия математика («число», «количество», «точка», «множество», «бесконечность»), биология («жизнь», «потребность»), психология («личность», «воля»)… Но более всего мифологизированы так называемые «общественные науки».

Современная философия, например, упиваясь словами, по сути превратилась, за малым исключением, в некий особый род беллетристики, характеризующийся претензией на «преодоление косных границ рационального, детерминистского познания» (чем, якобы, и отличается от всей остальной научной литературы); в некую форму мышления, в которой исследование действительности подменяется искусством глубокомысленного погружения в несуществующие проблемы, в способ многозначительного усложнения реальности, когда, скажем, простая чашка рисуется объектом едва ли не мистического наваждения. «Что такое чаша? Мы говорим: емкость, нечто, приемлющее в себя что-либо другое... В качестве емкости чаша есть нечто такое, что стоит само по себе. Самостояние характеризует чашу как нечто самостоятельное... Но все равно самостояние мыслится тут исходя пока еще из предметности, хотя предстояние изготовленного предмета уже не коренится в голом представлении. Так или иначе от предметности предмета и от самостояния никакой путь к вещественности вещи не ведет» [111]. Растворение вещественности чаши в словах, демонстрируемое М.Хайдеггером (я, разумеется, привел лишь краткую выдержку из его пространного исследования этого «вопроса»), как раз и представляет собой образец того стиля мышления, который во мнении самих философов нередко почитается признаком высокого профессионализма, а в глазах многих любителей заключает в себе самую суть и прелесть философии.

Я не думаю, что рассуждения подобного рода вообще следует именовать «философскими», ибо не считаю, что «в суждении тем больше философии, чем меньше здравого смысла». Если философия – это наука, то цель ее, как и любой науки, должна состоять в приумножении знания. Но философия, проникнутая духом приведенного образца, на деле служит совсем иному назначению: она стремится не к объяснению своего предмета, а к мистификации его. В ней нет простоты и прозрачности подлинного знания, их заменяет изощренная вычурность невразумительных софизмов. Ее цель – не истина, а эффект. И она достигает ее, лишь когда ей удается поразить здравый рассудок читателя внушением суждений, которым он не может найти ни места, ни применения в своей голове.

Впрочем, оправдание существования такой «философии» порою усматривают в том соображении, что, якобы, не всякую истину можно выразить рациональными средствами, что не всякая категория доступна познанию лишь в рамках «здравого смысла».

Вряд ли эти доводы можно признать состоятельными. Ресурсы «здравого смысла» на самом деле значительно шире, его потенциал – плодотворнее и конструктивнее, чем возможности чуждающейся его «философии». Ему доступно исследование любого предмета, воспламеняющего фантазию «философа», и результаты такого исследования всегда теоретически богаче, чем все неуловимые выводы «науки наук».

Чтобы не оставлять это утверждение голословным, позволю себе в качестве примера привести образцы анализа одной и той же категории средствами «философии» и средствами «здравого смысла». Пусть это будет одна из самых «загадочных» категорий, представляющая собой предмет особой любви «высокой философии» – категория «Ничто».

Вот как она трактуется «философией».

«Что такое Ничто? Уже первый подступ к этому вопросу обнаруживает что-то непривычное. Задавая такой вопрос, мы заранее представляем Ничто как нечто, которое тем или иным образом «есть» – словно некое сущее. Но ведь как раз от сущего Ничто абсолютно отлично. Наш вопрос о Ничто – что и как оно, Ничто, есть – искажает предмет вопроса до его противоположности. Вопрос сам себя лишает собственного предмета. ...Поскольку, таким образом, нам вообще отказано в возможности сделать Ничто предметом мысли, то со всем нашим вопрошанием о Ничто мы уже подошли к концу – при условии, что в данном вопросе «логика» высится как последняя инстанция, что рассудок есть средство, а мышление – способ уловить Ничто в его истоках и принять решение о возможных путях его раскрытия» [112]. Избавившись при помощи этого замечания от необходимости руководствоваться в своих суждениях рассудком – от условия, всегда стесняющего истинного «философа» – автор приглашает нас в те умозрительные выси, где, надо полагать, нет уже ни рассудка, ни логики, ни даже мышления. И там награждает нас ответом: Ничто есть Ужас. «Ужасом приоткрывается Ничто» [112, с. 21]. Однако, – предупреждает он, – не надо путать Ужас с состоянием боязни или страха. «Мы боимся всегда того или другого конкретного сущего, которое нам в том или ином определенном отношении угрожает» [112, с. 20]. Ужас же, в котором является нам Ничто, порождается небытием не какого-то конкретного, единичного предмета, а переживанием небытия всех предметов вообще, всякой конкретности, всего сущего в целом. Ничто – это не «Ничто отдельной вещи», но итог ничтожения всех вещей, «всей совокупности сущего». «...Ужас это всегда ужас перед чем-то, но не перед этой вот конкретной вещью. ...Проседание сущего в целом наседает на нас при ужасе и подавляет нас. Не остается ничего для опоры. ...С ясностью понимания, держащейся на свежести воспоминания, мы вынуждены признать: там, перед чем и по поводу чего нас охватил ужас, не было, «собственно», ничего. Так оно и есть: само Ничто – как таковое – явилось нам» [112, с. 21].

Взглянем теперь на эту же категорию с точки зрения «здравого смысла».

Сразу же замечу, что исключить Ничто из состава Сущего, из того, что «есть», отказать ему в праве быть наличным «Нечто», а затем представить его как «ужас», т.е. как нечто наличное, вполне реальное, хотя и принадлежащее миру субъективной реальности – это все же, надо признать, даже «по-философски», не самое удачное решение вопроса. Наверное, было бы последовательнее завершить изображение Ничто ничтожением и самого Ужаса. Или признать за ним статус Сущего Ничто, причем – находя его вне ужасающегося субъекта – именно объективно Сущего.

Для «здравого смысла» последнее как раз и не составляет особого труда. В самом деле, взять хотя бы ту же чашу: достаточно ее разбить, чтобы получить ее объективно наличное Ничто. Ее осколки – это уже не чаша. В них она перестает быть «самостоящим», «приемлющим в себя что-либо другое» предметом, т.е. чашей. Она утрачивает здесь и свою «предметность», и свою «вещественность», ибо ее вещественность становится теперь вещественностью не ее, а осколков. Чаши нет, нет не только в нашем восприятии, но нет объективно, и это ее объективное небытие, объективное Ничто, мы можем теперь созерцать на полу – это ее осколки. Таким образом, мы приходим к первому рассудочному определению: Ничто чаши есть Сущее ее осколков.

Впрочем, не обязательно жертвовать чашей. Ведь, в сущности, осколки не потому воплощают ее Ничто, что образуются от уничтожения именно ее, чаши, а просто потому, что они есть нечто иное, нежели чаша. А в роли этого «иного» может выступать и любой другой предмет, например, книга. Книга не есть чаша, чаша не есть книга. Бытие книги, стало быть, есть небытие чаши, и наоборот. Причем, небытие чаши, олицетворяемое книгой, является, очевидно, столь же объективным и абсолютным, как и ее небытие в своих осколках. Продолжая эту мысль и привлекая вместо книги другие предметы, мы приходим ко второму рассудочному определению: Ничто чаши есть Сущее всего иного, в конечном счете – всей совокупности сущего. (Если в совокупности Сущего мы не находим чаши, то эта совокупность и есть ее Ничто). Обратным утверждением, также являющимся истинным, будет: Сущее чаши есть Ничто всей совокупности сущего, кроме нее самой. (Если чаша не есть никакой другой предмет, то она и есть Ничто этих предметов).

Неполнота последнего определения, выражающаяся в словах «кроме нее самой», неполнота, которую как раз и стремится преодолеть Хайдеггер в поисках «Ничто всей совокупности сущего», также может быть устранена рассудочным путем. Правда, для этого нам впервые потребуется не одно лишь физическое усилие, необходимое для разбивания чаши или переменного созерцания ее и книги, но и некоторое усилие ума. Мы можем, например, рассуждать следующим образом.

И чаша, и книга суть предметы. Из того, что Сущее книги есть Ничто чаши, еще не следует, что это Ничто есть ее Ничто как предмета. В том смысле, в каком один предмет – чаша – отличается от другого предмета – книги, – в том смысле, в каком чаша есть именно чаша, а не книга (или не осколки), чаша и находит в книге свое Ничто. Но чаша одновременно является и предметом, причем, в том же самом смысле, в каком является предметом и книга. Предметность чаши не ничтожается ни предметностью книги, ни предметностью осколков, ибо и книга, и осколки суть такие же предметы, как и чаша. С учетом этого мы можем представить чашу как единство двух определенностей: определенности чаши как «чаши» (назовем ее «конкретной определенностью») и определенности чаши как «предмета» (назовем эту определенность «абстрактной»). И тогда придем к выводу, что Ничто чаши, о котором шла выше речь, есть на самом деле Ничто лишь ее конкретной определенности, но оно не затрагивает ее абстрактной определенности. Так, если бы мы захотели «взять в руки чашу» после ее разбиения, то сделать это было бы невозможно, но если бы мы захотели «взять в руки предмет», то эта операция не составила бы для нас никакого труда – для этого достаточно было бы взять любой предмет, в частности, ту же книгу. Формально данное обстоятельство может быть выражено следующим образом:

СК — НК,

где «СК» – «Сущее Конкретной определенности чаши», «НК» – «Ничто Конкретной определенности чаши», а черточка, связывающая их, означает ничтожение (отрицание) сторонами друг друга. Это выражение можно читать так: «Сущее конкретной определенности чаши есть отрицание Ничто конкретной определенности чаши».

Что же касается ее абстрактной определенности, то и в ней мы обнаруживаем сторону ничтожения, ибо, приобретя в Сущем конкретной определенности книги Ничто собственной конкретной определенности, чаша находит в ее абстрактной определенности (предметности) повторение определенности себя самой. Это обстоятельство мы можем выразить так:

СК — СА,

где «СК» и «СА» -соответственно «Сущее Конкретной» и «Сущее Абстрактной определенности чаши». (Читается: «Сущее конкретной определенности чаши есть отрицание Сущего абстрактной определенности чаши»).

Продолжая эти рассуждения, мы получим в итоге некий «диалектический квадрат»

СК — НК

СА — НА,

в котором всякий «угол» будет символизировать собой Ничто (равно как и Сущее) двух соседних и в свою очередь находить в них собственное Ничто (соответственно, Сущее). И уже отправляясь от этого «квадрата», мы можем определить и «Ничто всей совокупности конкретного Сущего» (без изъятия) – как абстрактное Сущее любого элемента этой совокупности; и «Ничто всей совокупности абстрактного Сущего» – как всякое конкретное Сущее.

Хотя эти определения и выглядят довольно отвлеченными, на самом деле всякий человек бесчисленное множество раз на дню осуществляет практическое различение конкретной и абстрактной определенностей используемых вещей, а следовательно, и указанные ничтожения. Взглянув на часы, мы не отдаем себе отчета в том, что показываемое ими время есть, с одной стороны, демонстрация Сущего времени как такового, а с другой – Ничто всех остальных конкретных значений времени; застегивая пуговицу, не сознаем, что в этой пуговице воплощено и Сущее, и Ничто всех остальных пуговиц, а сверх того – и всех остальных вещей, не исключая и нас самих. Для понимания этого требуется лишь некоторое напряжение мысли (совсем, впрочем, не обязательное для того, кто и так умеет обращаться с часами и пуговицами).

Представленный «квадрат» может быть интересен тем, что позволяет рациональным образом интерпретировать многие «философские» проблемы, в частности, проблему жизни и смерти, пространства и времени, движения и покоя, возможности и действительности и т.п. А применительно к нашему случаю он открывает путь к выводу о том, что попытка понять Ничто в отрыве от представления о Сущем заведомо абсурдна. Ничто и есть Сущее, оно столь же налично и объективно, столь же наглядно, зримо, как и Сущее. При этом, как и Сущее, оно не «элементарно» по своей природе. Оно расколото двойственностью собственной определенности: Ничто всякого конкретного Нечто есть Сущее его абстрактной определенности, тождественной с абстрактной определенностью всякого иного Нечто, а Ничто его абстрактной определенности есть Сущее его конкретности, благодаря которой оно и есть данное, единичное Нечто, отличное от любого другого. Всякое Нечто в себе самом несет противоречие этих двух нерасторжимых сторон своего существования, из которых Сущее одной есть Ничто другой, и наоборот.

Но эта связь Сущего и Ничто как раз и не устраивает «истинного философа». Не давая себе труда понять ее, он уже стремится ее расторгнуть, представить Ничто вне всякого Сущего, представить его как «тотальное Ничто», в идеале – как «Ничто самого Ничто».

Здравому рассудку мысль о Сущем служит опорой в его представлении о Ничто. Учитывая данный факт, рассудок, естественно, волен и устранить эту опору. Какие последствия будет это иметь для него самого – повредится он или нет, – не так уж и важно, ибо за этим шагом неизбежно должен будет последовать и еще один, завершающий: устранение самого рассудка как последнего элемента в общей картине Сущего. То есть ничтожение самого себя, ничтожение самого источника мысленного ничтожения. То, что останется, не будет уже даже и Ужасом, ибо здесь не останется ничего, способного ужасаться. Здесь не останется вообще ничего. Но именно здесь и явит себя Ничто «во всей своей полноте» – как пустое место. Именно этот итог и является, пожалуй, апофеозом поисков Ничто «по Хайдеггеру».

Итак, вот два определения Ничто. Одно рисует нам его столь же реальным, как и всякое Нечто, рисует так, что его в буквальном смысле можно пощупать: можно взять в руки чашу, бытие которой «овеществляет» в себе небытие, Ничто, и самой чаши, и любого другого предмета (книги, осколков), и «всей совокупности Сущего». И другое определение, не останавливающееся перед единичным Ничто в попытке понять его природу, но по-детски стремящееся поймать его путем предания ничтожению как можно большего числа Нечто (как будто если вместо Ничто одного предмета мы обратимся к Ничто двух предметов, трех или даже всех вообще, это Ничто наполнится дополнительным смыслом, станет каким-то иным – вместо «малого и игрушечного» – «большим и настоящим»; как будто от умножения объема ничтожаемого Сущего приумножается содержательность суждений о Ничто); определение, по замыслу нацеленное на «улавливание Ничто в его истоках», но само не поддающееся никакому рассудочному улавливанию. Сопоставляя их, нетрудно убедиться, что определение «здравого смысла» и в самом деле весьма просто и прозрачно. В нем действительно «логика высится как последняя инстанция, рассудок есть средство, а мышление – способ уловить Ничто». А это как раз и делает его непригодным в целях «высокой философии». В нем нет блеска, ощущения причастности к недоступному здравому смыслу сакральному откровению, он не доводит до головокружения, до трепета и ужаса. Его итог – ответ на вопрос, разгадка тайны. Он делает понятным прежде непонятное. А разве может понятное и простое представлять какой-то «философский» интерес? Нет, мысль «истинного философа» должна реять вольно и высоко, не связывая себя ничем – ни логикой, ни законами бренного бытия; она должна пугать и восхищать, торжествовать над водами и твердью и производить сияние в тумане. Она должна, как Дух Господень, сама создать мир своего обитания. Она не может нуждаться в уже существующем, действительном мире – он чужд и тесен ей, поскольку до скуки прост и объясним.

Если же очистить «философию» от этого пышного наваждения, то, пожалуй, почти не останется и ее самой, т.е. не останется как раз того, что и делает ее в широком мнении философией. А то, что сохранится, вполне уложится в рамки здравого смысла и простой рассудочной логики.

Так обстоит дело и в других «общественных науках». Почти все их категории наполнены искусственным, воображаемым смыслом, никак не соотносящимся с реальностью. Таковы представления этих наук об «обществе», о «человеке», о «социальных отношениях», о «государстве», «власти», «собственности», «труде», «товаре» и проч., и проч.

Однако, – может возникнуть вопрос, – так ли уж важно понимание истинного смысла этих категорий? Если они принадлежат только нашему воображению, то едва ли могут навредить реальной жизни. А если они хоть как-то согласуются с явлениями реальности, то и при ошибочном их истолковании мы всегда можем положиться на объективный характер стоящих за ними явлений, на непреодолимую силу законов, управляющих их существованием, следовательно, нашей историей, независимо от правильности наших суждений о них.

Один из самых выразительных ответов на этот вопрос дает нам пример истолкования понятия стоимости в учении К.Маркса.

Стоимость, по мнению Маркса, это застывший, кристаллизовавшийся в товаре труд. «Как стоимости, товары суть простые сгустки человеческого труда» [38, с. 59]. Как можно измерить стоимость? Казалось бы, сама история эволюции форм стоимости, прослеженная Марксом, отвечает на этот вопрос: стоимость всякого товара измеряется стоимостью другого товара, взятого за эталон и мерную единицу. И Маркс этот ответ знает: «Стоимостной характер товара обнаруживается… в его собственном отношении к другому товару» [38, с. 59-60]. На этом бы и остановиться. Вот живая теория. Вот истина, с которой невозможно спорить!

Но К.Маркс избирает другое мерило. Внезапно (еще даже прежде своего верного суждения) и необъяснимо (на самом деле, конечно, объяснимо – в его голове уже сидела «теория прибавочной стоимости», навеянная некоторыми соображениями А.Смита) он меняет само основание своей «математики». Если стоимость определяется количеством труда, то «количество самого труда, – вдруг утверждает он, – измеряется его продолжительностью, рабочим временем, а рабочее время находит, в свою очередь, свой масштаб в определенных долях времени, каковы: час, день и т. д.» [38, с. 47].

Представим себе, что нам нужно измерить расстояние от пункта «А» до пункта «В». Забудем на минуту о существовании метрической системы и представим, что появляется человек, утверждающий следующее. «Какую бы единицу измерения мы ни выбрали, мы все равно не будем знать, сколько длины содержится в этой единице. Поэтому, если мы хотим найти точный критерий расстояния, то его надо измерять временем». Т.е. временем, которое требуется путешественнику, чтобы дойти из «А» до «В». Правда, тут же возникают вопросы. Первый, теоретический: а чем же измерять само время? Единицами времени же? Но мы не знаем, сколько времени вмещает в себя его единица. Какое количество времени заключает в себе минута или час? Следуя логике этого человека, мы должны были бы и для времени найти невременное мерило, чтобы затем, выяснив «число времени» в его единице, этой единицей мерить расстояние. А если бы нам это удалось, то и невременное мерило надо было бы оценивать еще в чем-то, отличном от него самого. И так до бесконечности. Такая логика ведет в тупик. Она лишает нас даже умозрительной возможности вообще что-либо измерять. Другой вопрос – практический: а сколько, собственно говоря, времени требуется путешественнику на его поход? Пожилому нужно больше времени, чем молодому. Бегом быстрее, чем пешим ходом. В ненастье путь будет дольше, чем в ясную погоду. И т.д. Какое же время мы должны взять за величину расстояния между «А» и «В»? Чтобы спасти наш метод, нам пришлось бы выдумать некое «общественно необходимое время» и вообразить в роли путешественника «человека вообще», ни старого, ни молодого, ни больного, ни здорового, передвигающегося ни пешком, ни бегом, ни днем, ни ночью, ни зимой, ни летом... А поскольку такого «человека вообще» на самом деле нет, как нет и таких «усредненных» условий его похода, то мы при всех своих стараниях так и не узнали бы, сколько же именно времени «составляет» расстояние от «А» до «В».

Впрочем, на трезвый взгляд сама идея мерить расстояние временем выглядит абсурдной. Но ведь не менее абсурдно мерить временем стоимость товара. Между тем К. Маркс именно этот абсурд и кладет в основание всей своей теории. На чем основана эта идея? Что заставляет его думать, что мерилом труда является его продолжительность? Почему именно «продолжительность», а не, скажем, количество выпускаемой продукции (штука, тонна, метр) или величина энергетических затрат рабочей силы (джоуль, калория)? Почему именно «час и день»? Вопрос этот повисает в воздухе. К.Маркс свой выбор ничем не объясняет. Он его просто постулирует. И в результате та логическая линия, которая была намечена им при анализе форм стоимости – где стоимость рассматривалась как мера обмениваемости товаров, – и которая в своем развитии неизбежно привела бы его к признанию необходимости свободного рынка, частной собственности и т.п., резко обрывается и мысль К.Маркса внезапно устремляется в другом направлении, где стоимость выступает уже как временная величина.

Время – универсальная характеристика любого процесса. Оно – атрибут материи. Поэтому тот факт, что труд совершается во времени, означает лишь то, что он представляет собой некий реальный процесс, и не более того. При этом в одну и ту же единицу времени может, очевидно, совершаться разное количество труда – в зависимости от его качества (уровня профессионализма) и интенсивности. Если бы можно было корректно определить «простой труд» и взять за единицу «количества труда» объем «простого труда», совершаемого за час или за день, то в этих единицах можно было бы, наверное, мерить и всякий другой труд. В сущности, нечто подобное как раз и происходит на рынке, где количество труда, содержащегося в каждом товаре, измеряется количеством труда в единице денежного товара, которое можно рассматривать как эталонное количество «простого труда». Но и в этом случае мы измеряли бы труд все же не временем, а трудом же.

«Длина может быть измерена только длиной, емкость – емкостью, стоимость – стоимостью», – писал Д.Рикардо, полемизируя с Т.Мальтусом [113], а вместе с тем, нечаянно, и с К.Марксом. Мерить стоимость в часах и днях – все равно, что мерить время в товарных единицах, в сюртуках, аршинах холста или их «всеобщем эквиваленте» – в фунтах стерлингов, марках, пиастрах. Из этой ошибки, не понятой, не замеченной К.Марксом (подчеркну: именно из нее, из «временной», а не из «трудовой» теории стоимости, как это многим видится), выросла, как из малого зерна, и теория «прибавочной стоимости», и теория «капиталистической эксплуатации», «классовой борьбы», «диктатуры пролетариата», словом, все революционное содержание марксистского учения, обезобразившее историю человечества в ХХ веке и отнявшего этот век у России.

Такова цена неверного истолкования «отвлеченного», «абстрактного», имеющего, казалось бы, лишь «теоретическое значение» понятия. Не таким ли ошибкам приносит мир в жертву десятилетия?

А стоимость, между тем, так и остается категорией, не имеющей сколько-нибудь внятного определения.


Посмотрим теперь, много ли истины в некоторых других словах, с помощью которых мы пытаемся объяснить себе причины нынешних проблем и выразить свое мнение о способах их решения.


ПРИМЕЧАНИЯ

105. «Денотат». – Философский энциклопедический словарь. – М., «Советская энциклопедия», 1983.

106. Дж. Фрезер. «Золотая ветвь». – М., Политиздат, 1983, с. 235.

107. «Основной вопрос философии». – Философский энциклопедический словарь. М., «Советская энциклопедия», 1983.

108. «Энергия». – Физический энциклопедический словарь. – М., Советская энциклопедия, 1984.

109. Ньютон И.. – Цит. по: Г.Лейбниц. Соч. в 4 томах. – М., «Мысль», 1982, т.1, с. 611.

110. Лейбниц Г. Соч. в 4 томах. – М., «Мысль», 1982, т. 1, с. 524.

111. Хайдеггер М. Вещь. – В кн. «Время и бытие», М., «Республика», 1993 г., с. 317.

112. Хайдеггер М. «Что такое метафизика?» – В кн. «Время и бытие», М., «Республика», 1993 г., с. 18.

113. Д.Рикардо. Соч. в 4 томах. – М., Политиздат, т. 3, с. 110.

 

МИФ О СОБСТВЕННОСТИ

Начнем с утверждения, которое, кажется, ни у кого не вызывает возражения: собственность – это общественное отношение. То есть собственностью является не вещь и не отношение человека к вещи, объекту собственности, а его отношение к другому человеку, к любому другому человеку, и в его лице – к обществу в целом. Заключается это отношение в том, что данный человек получает со стороны общества признание (гласное, формальное или по умолчанию) своего исключительного права на присвоение и потребление конкретного объекта собственности.

Отношение собственности не является изобретением человеческого ума. Оно возникает стихийно в тот период, когда происходит еще только становление общества. И поначалу люди усваивают правила этого отношения бессознательно, не отдавая себе отчета в том, что их коллективное существование строится по этим правилам. Иначе говоря, отношение собственности объективно. Оно остается объективным, то есть реализующимся в общественной среде помимо и независимо от сознания людей, и в наши дни. В нем выражаются такие же естественные законы общественного существования, какими в животном мире являются, например, законы метаболизма или эволюции, а в мире физических тел – законы механики или термодинамики.

Будучи осознано людьми, это отношение создает право собственности. Право – это не само отношение, а результат его отражения в человеческом сознании. Между тем и другим примерно такая же разница, как, скажем, между движением небесных тел и теоретическими законами, описывающими их движение. Такими же «теоретическими законами», описывающими поведение собственника (тем самым и предписывающими ему определенное поведение) являются и юридические нормы, в совокупности образующие институт права собственности.

Как и всякое представление человека об объективном явлении, юридическое представление об отношении собственности может быть и истинным, и ложным. В той мере, в какой оно истинно, это представление позволяет человеку действовать в согласии с объективными законами общественного бытия и достигать цели, ради которой он вступает в отношения собственности с другими людьми – цели удовлетворения своих потребностей в разнообразных благах, – не причиняя ущерба ни себе, ни этим людям. В той мере, в какой оно ложно, это представление воплощается в юридические законы, вступающие в конфликт с объективным течением общественной жизни, в законы, исполнение которых противоречит интересам людей. Ошибочный юридический закон, конечно, не может преодолеть силы объективного закона, тем более заменить его собой. Люди все равно руководствуются в своем поведении соображениями выгоды, этим естественным критерием целесообразности социального поведения, а не формальными предписаниями юридического закона. Но поскольку они вынуждены подчиняться и этому закону, он становится фактором, сковывающим материальное развитие общества.

Противоречие требований этих двух законов – объективного и умозрительного, выраженного в норме права, – поскольку оно накладывается на поведение человека, в конечном счете всегда разрешается в пользу объективного закона за счет пересмотра и замены ошибочного юридического правила. Это противоречие является одной из причин эволюции общества. История человечества есть история восхождения от полузвериной дикости к естественному для человека – только для человека – порядку отношений, в основе чего лежит, в частности, приращение меры истинности в представлениях людей об этом порядке. Поэтому можно сказать, что процесс совершенствования системы права есть процесс исторического приспособления человека к самому себе, к данному природой своему уникальному естеству.

Попробуем же понять, насколько соответствует объективному порядку вещей современное право собственности – право, выраженное в словах.

Принято считать, что право собственности реализуется через три правомочия собственника: владение, распоряжение и пользование. Статья 209 Гражданского кодекса РФ («Содержание права собственности») гласит: «Собственнику принадлежат права владения, пользования и распоряжения своим имуществом». Что это за правомочия? Что представляет собой, например, «владение»? На этот счет в комментарии к кодексу читаем: «Важнейшим качеством владения является его социальная распознаваемость... Владение, будучи социально распознаваемым общественным явлением, делает социально распознаваемым также и право собственности. Окружающие, сделав вывод, что конкретная вещь находится во владении, делают тем самым вывод, что эта вещь, скорее всего, является объектом права собственности, а ее владелец – ее собственником. В этом смысле владение является внешностью права собственности... Однако ГК не дает определения этого понятия. Не существует общепризнанного понятия владения и в мировой науке гражданского права, хотя она немало занималась этой проблемой... Российское право в отличие от права Франции и Германии не содержит легального определения владения» [114]. Вот такая незадача! Так же обстоит дело и с «пользованием», и с «распоряжением». То есть со всем «содержанием права собственности». Нет, оказывается, у него «легального определения»! У «аваля», например, или «цессии» есть, а у «собственности» нет! Что ж, отметим эту особенность российского права и попробуем найти истолкование этих терминов в других источниках.

Юридический энциклопедический словарь предлагает понимать их следующим образом. «Владение – фактическое обладание вещью, создающее для обладателя возможность непосредственного воздействия на вещь»; «Распоряжение... – одно из правомочий, принадлежащих собственнику вещи... В силу права распоряжения собственник... включает имущество в экономический оборот путем совершения таких распорядительных сделок, как купля-продажа, поставка, дарение, наем имущественный и др.»; «Пользование – одно из основных правомочий собственника... Заключается в праве потребления вещи в зависимости от ее назначения (эксплуатация имущества, получение плодов и доходов, приносимых им, и т.п.)» [115]. Но что можно понять из этих определений? Пожалуй, только то, что, во-первых, между этими правомочиями нет никакого различия. Действительно, что такое «потребление вещи» (т.е. пользование), как не «непосредственное воздействие» на нее (т.е. владение)? Разве «эксплуатация имущества» (пользование) не означает включение этого имущества в «экономический оборот» (распоряжение), а «продажа» имущества (распоряжение) – «получение доходов» от него (пользование)? И что такое «дарение» (распоряжение) как не акт «фактического обладания» (владение)? Из этого следует, во-вторых, что названия этих правомочий можно произвольно поменять местами (например, «владение» назвать «пользованием», а «пользование» – «распоряжением») и от этого ровным счетом ничего не изменится в представлении о них. Иначе говоря, их содержание можно «переливать» из одного в другое и как угодно смешивать без всякого для них ущерба. Наконец, в-третьих, где же здесь общество? Где здесь собственность как «общественное отношение», как «отношение индивидов друг к другу» [57, с. 20], а не к вещам? В них мы видим указание лишь на связь человека с вещью («непосредственное воздействие», «потребление»), другие же люди остаются в тени и фигурируют только намеком, как предполагаемые партнеры в «сделках купли-продажи» или «дарения».

Все это дает повод заключить, что названные правомочия не имеют ничего общего с реальным отношением собственности. Их содержание искусственно, надуманно, фальшиво. Они – миф, причем миф неряшливый, корявый, даже эстетически неприглядный, миф, которым можно удовлетвориться в общении с вещами, но который непригоден и даже опасен в предметном общении с людьми.

Так может быть и нет никаких правомочий собственника? Может быть они выдуманы, нафантазированы теоретиками и право собственности в действительности «неделимо» на правомочия?

Как ни странно, но они верно угаданы теорией в природе собственности, и дело остается лишь за тем, чтобы понять их истинный смысл. А это, в сущности, совсем не сложно.

Всякий собственник обладает правом пользования. Это право заключается в том, что он может делать с объектом собственности все, что ему заблагорассудится. Он может «непосредственно воздействовать» на него, а может и опосредованно, может «включать его в экономический оборот», а может и изымать из оборота, может «потреблять в зависимости от назначения», а может потреблять и вопреки его назначению или не потреблять вовсе. Единственное условие, ограничивающее это право, сводится к тому, чтобы избираемый им способ пользования объектом не причинил вреда другим людям. Но это естественное ограничение, касающееся любой деятельности человека. Таким образом, этому праву мы можем дать следующее (хорошо известное, впрочем) определение: пользование – это право на извлечение из объекта собственности полезных с точки зрения собственника свойств.

Заметим, что пользование представляет собой ту форму деятельности субъекта, которая присуща и животным. В пользовании человек остается наедине с вещью. И если бы собственность сводилась только к пользованию, то она не могла бы существовать в виде права и не могла бы характеризовать человеческие отношения в их отличии от отношений биологических. Правом собственность становится лишь постольку, поскольку включает в себя и две другие функции. Одна из них – распоряжение.

Власть собственника над вещью состоит не только в том, что он сам волен поступать с нею по своему усмотрению. Он может доверить пользование ею и другому человеку. Причины такого решения могут быть разными. Пользование многими вещами требует особой квалификации, которой сам собственник может и не обладать. Или он может просто не захотеть ею пользоваться, поскольку пользование всегда сопряжено с затратами сил и времени. В любом случае всякий собственник решает для себя, будет ли он пользоваться объектом своей собственности сам или отдаст его в пользование другому; если отдаст, то кому именно и на каких условиях. Подчеркнем: право принимать решения по этим вопросам принадлежит собственнику и только собственнику. Никто другой не может диктовать ему, как поступить, ибо иное означало бы утрату собственником права собственности. Оставаясь же носителем этого права, он так же свободен в своем выборе, как свободен в праве пользоваться вещью. Однако это решение касается уже не выбора способа пользования, а выбора пользователя. Право такого выбора – это и есть право распоряжения, принадлежащее собственнику. Так, хозяин магазина может сам стоять за прилавком (в этом случае он и будет пользователем, как если бы в качестве собственника он назначил пользователем самого себя), но может нанять продавцов, передав им право пользования своим имуществом (торговым помещением, оборудованием и проч.) и оговорив условия работы, вознаграждение и объем ответственности перед ним. В этом случае он принимает на себя роль распорядителя.

Как видим, между правами пользования и распоряжения имеется отчетливое различие. С вещами распорядитель дела не имеет. Объект его внимания – люди и только люди. Можно сказать, что пользование – это право (и умение) обращения с вещами, а распоряжение – это право (и искусство) «обращения» с людьми. Поэтому содержание последнего можно выразить следующим образом: распоряжение – это право определения субъекта и формы пользования.

Однако хозяин магазина может вовсе не заниматься торговлей, если найдет толкового организатора и поставит его директором. В этом случае распорядителем становится этот директор. Ему дается право нанимать персонал, то есть пользователей, и контролировать их работу. Но кто именно будет этим директором, насколько широки будут его полномочия, какова будет мера его ответственности перед собственником – эти и все остальные условия передачи права распоряжения другому лицу также определяются собственником. Возможность обособления от себя и распорядительной функции составляет суть последнего права собственника – права владения. Владение – это право определения субъекта и формы распоряжения.

Итак, мы определили все три правомочия собственника. Приведем их вновь:

Пользование – это право на извлечение из объекта собственности полезных с точки зрения собственника свойств.

Распоряжение – это право определения субъекта и формы пользования.

Владение – это право определения субъекта и формы распоряжения.

Чтобы нагляднее представить себе различие этих правомочий и механизм их осуществления, попробуем смоделировать порядок их последовательной реализации на каком-нибудь простом примере.

Допустим, некий человек лишился работы и теперь озабочен поиском источника дохода. Допустим, у него есть автомобиль, он регистрирует себя в качестве частного предпринимателя и начинает заниматься частным извозом. Он перевозит на своем автомобиле людей или вещи, будучи собственником этого автомобиля. Причем, собственником, объединяющим в одном лице все три свои ипостаси. Он сам является пользователем автомобиля, коль скоро сам же и крутит баранку. Он является и распорядителем, поскольку себя же и определил на роль пользователя. Он является и владельцем, так как распорядителем «назначил», опять же, себя самого. Предположим, далее, что дела у него пошли хорошо, что извоз приносит ему доход, да такой, что со временем ему удается скопить деньги на второй автомобиль. Купив его, он оказывается перед вопросом: кто будет им пользоваться? Сам он, естественно, не может управлять одновременно двумя автомобилями. Ему нужно найти шофера. Как он будет его искать – решать ему самому. Он может предложить эту работу кому-то из своих друзей, может обратиться в агентство по найму, может дать объявление в газету и устроить конкурс претендентов. Выбор способа поиска целиком принадлежит компетенции собственника. Но вот, наконец, он нашел того, кто его вполне устраивает – выбрал субъекта пользования, –  и заключает с ним договор. В договоре указывается, на каких условиях наш собственник покупает рабочую силу своего наемного шофера, в том числе обязанности, которые на него возлагаются. Иными словами, определяются все параметры формы пользования вторым автомобилем: время начала и конца рабочего дня, объем обязанностей по уходу за автомобилем, мера ответственности за его повреждение и т.п. Подписывая такой договор – не с автомобилем, естественно, а с человеком, - наш собственник как раз и выступает в роли распорядителя.

Проходит время, и у него уже не два, а три, пять, десять, двадцать машин. Ему уже некогда самому сидеть за рулем. Он занят устройством своего автопредприятия. Нужно построить гараж, ремонтный цех, заправку, нужно найти технический и административный персонал – автомехаников, бухгалтера, секретаря... Он – директор, т.е. распорядитель, и в этой роли все свое время отдает общению с людьми. На пользование объектами своей собственности у него уже не остается ни минуты, пользование ими он полностью перепоручает другим.

Но вот предприятие его прочно стало на ноги, все его подразделения работают в налаженном режиме, администрация приобрела достаточный опыт и доказала свой профессионализм, а сам наш собственник уже устал от своего директорствования и хочет уйти на покой. Он приглашает своего заместителя и говорит ему: «Назначаю тебя директором. Отныне все распорядительские полномочия будут в твоих руках. Вместе с тем, ты будешь обязан отчитываться передо мной во всем, что меня заинтересует. А главное, ты должен обеспечить развитие предприятия и тот доход, которого я ожидаю. Не справишься – заменю тебя другим». Издавая приказ на этот счет, он отдает свое право распоряжения другому лицу, реализуя право владения, т.е. право определения и этого лица, и его полномочий. После чего отправляется или под пальму на океане, или под ракиту на Клязьме, сохранив за собой лишь правомочие владельца. Но это правомочие как раз и представляет для него главную ценность: с одной стороны, оно дает ему возможность избавить себя от необходимости тратить силы на извлечение дохода из своей собственности, а с другой – позволяет присваивать весь доход, получаемый за счет затрат сил наемного персонала. Поэтому с ним он, очевидно, ни в коем случае не расстанется.

Как видим, два последних правомочия – распоряжения и владения –  представляют собой именно общественные отношения, то есть отношения между людьми по поводу вещей, а не отношения между людьми и вещами. Кроме того, нетрудно заметить, что все они находятся в иерархической зависимости одно от другого: право владения порождает право распоряжения, которое в свою очередь создает право пользования. Наконец, выясняется, что два из них – распоряжение и пользование – являются отчуждаемыми от собственника, точнее, самоотчуждаемыми им от себя, а третье – владение – нет.

Обратим внимание на эту последнюю особенность правомочий собственника, на их отчуждаемость.

Чтобы воспользоваться благом, которое заключает в себе объект собственности, это благо, как правило, надо еще уметь извлечь из него. Даже простое яйцо нужно разбить и зажарить, чтобы получить желаемую яичницу. Процесс извлечения блага есть не что иное, как труд. (За неимением разных наименований для производственной деятельности социального субъекта и деятельности личности, я вынужден в этой главе отступить от ранее заявленного определения «труда» как личностной формы существования и вернуть этому термину его социальный смысл. Поэтому здесь «труд» будет пониматься как процесс затрат сил с целью обеспечения себя самого потребными благами. Это, повторю, вынужденная, по скудости обществоведческого языка, замена. На мой взгляд, слово «труд» полнее раскрывает свое содержание в контексте разговора о личности, а не о социальном субъекте. Но выбор области его употребления, пока нет разных слов, остается, разумеется, делом субъективного предпочтения. Указанная замена не отрицает тех характеристик труда, которые были даны ему выше, но эти характеристики, очевидно, не могут быть отнесены к «труду» в его данном, социальном значении). Всякий труд представляет собой пользование объектом собственности, а если этот объект требует приложения сил более чем одного человека, то труд включает в себя и управление процессом пользования, то есть распоряжение. Поэтому отчуждение правомочий распоряжения и пользования является для собственника средством отчуждения труда, который он сам не хочет или не может совершать, но который необходимо затратить, чтобы придать объекту желаемую потребительную форму. Этот труд создает и потребительную, и меновую стоимость объекта собственности. Поскольку он, в частности, является конкретным трудом, то есть качественно меняющимся в зависимости от объекта своего приложения, постольку он требует наличия у пользователей и распорядителей необходимой квалификации. С учетом этого мы можем назвать пользование и распоряжение квалифицированными правомочиями собственника. Перепоручая их другим людям, собственник тем самым избавляет себя от бремени личного квалифицированного труда, в то же время вменяя этот труд в обязанность тех, на кого он возлагает свои правомочия.

Впрочем, собственник никогда бы не отдал ни крупицы своих прав другим, если бы из-за этого должен был бы лишиться хотя бы части своей собственности. Он пользуется возможностью отчуждения своих квалифицированных прав только потому, что сохраняет за собой право владения, позволяющее ему присваивать весь продукт труда распорядителей и пользователей. Осуществление этого права не требует от него никакой квалификации и никаких затрат личных усилий. И от него собственник не может отказаться, ибо в нем-то и заключается для него вся прелесть права собственности. Поэтому владение иначе можно определить как право на присвоение всей суммы благ, извлекаемых из объекта собственности за счет распоряжения и пользования. А поскольку эти блага имеют стоимостное выражение, то есть поскольку они представляют собой вновь совершенный «кристаллизованный» труд распорядителей и пользователей, постольку владение можно понимать и как право на присвоение вновь созданной стоимости объекта собственности или совокупного труда распорядителей и пользователей.

Мы видим, что отношение собственности, объектом которого является товар, воспроизводит в себе двойственную природу самого товара. Собственность распадается на «конкретную собственность», выражающуюся в двух квалифицированных правомочиях собственника, распоряжении и пользовании, создающих товарную, в том числе и «потребительную ценность» собственности, и «абстрактную собственность», представленную неквалифицированным правом владения, образующим ее «меновую ценность».

В этом месте следует уточнить: является ли право владения правом на присвоение всей суммы стоимости, созданной трудом распорядителей и пользователей, или только части ее, за вычетом вознаграждения за этот труд? Но на этот вопрос классическая теория политической экономии уже давно дала ответ. Вознаграждение «за труд» на самом деле является ценой рабочей силы, которая всегда меньше цены результата труда. В разнице этих цен и заключается потребительная ценность рабочей силы. Другими словами, если собственник покупает рабочую силу распорядителей и пользователей, то он не только не теряет, но напротив, выигрывает в объеме присваиваемого им блага. И это благо, извлекаемое из объекта собственности, представлено ли оно в натуральном или денежном выражении, он присваивает себе целиком, без какого-либо изъятия. А затем, именно как собственник всей его массы, он получает возможность использовать его на воспроизводство его источника. Например, закупать необходимое оборудование, сырье и рабочую силу. Вознаграждение наемных работников, хотя оно и выплачивается из стоимости произведенного ими блага, не создает для них права собственности на это благо или его часть. Все ими созданное полностью поступает во владение собственника. И только собственник решает, какую его долю и в какой форме – скажем, в виде ли твердой ставки заработной платы или в виде процента от прибыли – предназначить на вознаграждение работников, демонстрируя тем самым свою власть над всем его объемом. Но и выплачивая вознаграждение, он не расстается ни с частицей присвоенной стоимости, ибо взамен своих денег он получает равную им по стоимости рабочую силу, которую в следующем цикле воспроизводства блага вновь превращает в звонкую монету.

Этот вывод – о том, что владение подразумевает право на присвоение собственником всей массы блага, создаваемого трудом наемных распорядителей и пользователей, – стоит запомнить, поскольку вскоре он нам понадобится.

Как видим, между действительным отношением собственности и тем представлением о нем, которое свойственно нашему «легальному» юридическому сознанию, нет почти ничего общего. Но правовая пустышка кладется в основу юридического истолкования права собственности, образует содержание законов, регулирующих отношения людей, отчего страдают уже и законы, отчего они получаются такими же вздорными, невразумительными и противоречивыми, как и их «базовая категория».

Вновь обратимся к Гражданскому кодексу. В нем утверждается, что «собственнику принадлежат права владения, пользования и распоряжения своим имуществом», и что при этом он вправе по своему усмотрению «передавать другим лицам права владения, пользования и распоряжения имуществом, оставаясь собственником». (Ст. 209 ГК РФ). Можно ли тут что-нибудь понять? Как можно остаться собственником, лишившись всех прав собственника? Что вообще авторы этого закона имели в виду под «собственностью», если для них она может являться правом без каких-либо правомочий, правом, оборачивающимся прахом? А сами правомочия, – какой смысл – хотя бы для себя – вкладывали авторы этого пассажа в них? Зачем собственнику отдавать по доброй воле право владения, теряя возможность управлять распоряжением и пользованием, присваивать выгоду от употребления своего имущества?

Впрочем, это, конечно, риторические вопросы. Гражданский кодекс, призванный быть «Библией собственника», всем своим содержанием, а не только содержанием этого частного фрагмента, свидетельствует о том, что его авторы, равно как и законодатели, принявшие его, не имели никакого представления об объективном отношении собственности, что их взгляды, отраженные в нем, являлись не более чем плодом их творческой фантазии, то есть мифом, состоящим в противоречии с естественным порядком вещей. Но этот миф управляет поведением людей, господствует над реальным течением их жизни и, тем самым, создает тот мир мифической реальности, в котором нам всем приходится пребывать.

И это далеко не единственный миф, связанный с собственностью.

До сих пор мы вели речь о единичном собственнике. То есть под собственником подразумевали отдельного человека. А может ли у вещи быть сразу два или большее число собственников? Теория – и экономическая, и юридическая – на этот вопрос отвечает, как известно, утвердительно. И этим ответом создает еще один миф.

В самом деле, допустим, что некоторый объект в одно и то же время находится в собственности двух лиц, А и В. Кого из них следует признать субъектом присвоения блага, приносимого объектом, например, прибыли? Субъекта А? Но тогда В не является владельцем, а следовательно, и собственником объекта, что противоречит исходному условию. Кажется логичным предположить, что они должны делить эту прибыль между собой в каких-то долях, например, пополам. Но тогда каждый из них оказывается владельцем только половины объекта. А половина объекта так же отличается от объекта в целом, как «половина» любого из этих собственников от «целого» собственника. Владеть половиной – значит не владеть целым и, следовательно, у этого объекта, взятого в целом, двух собственников быть не может. Даже если объект делим.

А кто из них должен обладать правами распоряжения и пользования? Оба они одновременно? Но тогда между ними возможен конфликт намерений, разрешение которого в пользу кого-то одного продемонстрирует, кто из них является действительным собственником, а кто – мнимым. И в этом случае, опять же, останется только один собственник.

Предвидя возможность такого конфликта, они, очевидно, должны заранее договориться о способе его улаживания. Например, договориться о том, что решения относительно распоряжения и пользования они принимают только по согласовании друг с другом. Но и тогда складывается ситуация, при которой каждый из них в своем решении вынужден руководствоваться волей другого. Однако собственник вещи тем как раз и отличается от несобственника, что в своих решениях совершенно свободен и независим от посторонней воли. Выходит, что даже в случае полного совпадения намерений наших субъектов ни одного из них считать собственником нельзя.

Совместить здравое представление о собственности с представлением о возможности существования двух и более сособственников без ущерба для рассудка невозможно даже формально. Два собственника у одного объекта – это такая же очевидная нелепость, как два водителя за рулем одного автомобиля.

Но как же тогда относиться к идее о «плюрализме форм собственности», о существовании «коллективных собственников» – «юридических лиц»? Ответ напрашивается сам собой: как к бессмыслице, к абсурду, возведенному в ранг закона.

Понятно, что закон, противоречащий реальным отношениям людей, не может не содержать противоречий и в самом себе. И он их содержит, в чем легко убедиться. Присмотримся, что представляет собой какой-либо из коллективных собственников, например, акционерное общество.

Как известно, уставный капитал акционерного общества образуется за счет вкладов его учредителей и участников – акционеров. Кто является собственником этого капитала? Признать право собственности на него за акционерами – значит положить в основу построения данного общества тот абсурдный принцип «сособственности», с которым мы уже познакомились и который парализовал бы какую-либо его деятельность. Поэтому закон провозглашает таким собственником само общество как единичное юридическое лицо: «Имущество, созданное за счет вкладов учредителей (участников), а также произведенное и приобретенное... обществом в процессе его деятельности, принадлежит ему на праве собственности» (Гражданский кодекс (ГК) РФ, ст. 66). А какое право на это имущество остается у учредителей? Никакое. Они полностью утрачивают вещные права на свои вклады (ГК РФ, ст. 48). Иначе говоря, процесс создания акционерного общества заключается в том, что его основатели, подписывая устав или учредительный договор, совершают акт дарения юридическому лицу своих денег, прав и иных ценностей. С момента регистрации юридического лица их владение своими вкладами прекращается (ГК РФ, ст. 235 и др.). Они становятся такими же несобственниками имущества этого лица, как и любые другие граждане, не принимавшие в его создании никакого участия. С этого момента собственником имущества выступает акционерное общество.

Но что это за субъект хозяйственной деятельности? Существует ли он в реальности? Ответ очевиден. «Юридическое лицо» – фигура умозрительная. Мир его пребывания – это мир человеческого воображения. В реальном мире его нет. А значит, наделяя его правами собственности, более того, едва ли не всеми гражданскими правами, за исключением разве что избирательного права (ГК РФ, ст. 48, 49 и др.), закон «материализует» абстракцию. Благодаря закону эта абстракция обретает плоть и кровь, становится таким же субъектом гражданских отношений, как и всякий живой человек.

Чем не история поручика Киже! Чем не повесть об ожившем носе коллежского асессора Ковалева! Почему бы, наделив его гражданским статусом, не сделать его заодно субъектом и уголовного права, и семейного? Почему бы вместо человека, возглавляющего мошенническую компанию, не отправлять за решетку саму эту компанию? Почему бы не признать за гражданами права заключать браки с унитарными предприятиями или коммандитными товариществами, невзирая на их бесполый «средний род»? А «ликвидацию акционерного общества» не приравнять к убийству? Ведь с точки зрения закона оно – полноценный и полнокровный субъект общественной жизни, способный владеть имуществом, участвовать в производственной деятельности, скажем, строить дома, делать шкафы, готовить еду, учить детей, оказывать всевозможные услуги – совсем как человек! Разве можно такого героя безнаказанно «ликвидировать»?

Но завершить приравнение коллективного собственника к человеку за рамками Гражданского кодекса все же не удается. Выдуманный герой способен существовать лишь в пространстве выдуманного закона. Едва лишь закон соприкасается с реальностью, этот герой из него тут же улетучивается.

Сделать собственником своих сбережений юридическое лицо – все равно, что отдать их в собственность любому воображаемому персонажу: лешему, водяному, Кощею Бессмертному. Или Остапу Бендеру. Но если сделать такой подарок «гражданину Остапу Бендеру» закон не позволяет (ГК РФ, ст. 236), то одарить подобным образом «акционерное общество «О.Бендер»» может всякий. Закон признает правомочность такого дарения.

Однако такой сказочный субъект по причине своей природной недееспособности не в состоянии, конечно, самостоятельно участвовать в гражданских правоотношениях. И тут его творец – закон – вновь приходит к нему на помощь, реанимируя права несобственников-акционеров. Он дает акционерам возможность управлять имуществом общества и присваивать получаемый в результате этого управления доход (ГК РФ, ст. 67 и др.).

Если руководствоваться буквой того же закона, то для акционеров имущество общества – это чужое имущество. Никаких прав на него или на управление им у них нет. Присвоение же чужого имущества, да еще совершаемое организованной группой (общим собранием акционеров), по предварительному сговору (уставу), неоднократно и в крупном размере – это уже деяние, по всем признакам подпадающее под действие статьи совсем другого, не гражданского, кодекса. Но закон вынужден мириться с такого рода противоречиями, ибо иначе, без соблазна воспользоваться плодами чужой собственности, акционеры не расстались бы со своей, не отдали бы бумаги, на которых написано «банковский билет» и которые обязательны к приему на всей территории страны, в обмен на бумаги с надписью «акция», ровным счетом никого и ни к чему не обязывающие; ибо иначе невозможно было бы правовое существование коллективных собственников – юридических лиц.

По логике здравого смысла сумма нулей равна нулю. По логике закона сумма несобственников (акционеров) создает собственника. Но такая логика не только сама лишена смысла, но лишает его и текст закона. В итоге все содержание второго раздела Гражданского кодекса («Право собственности и другие вещные права»), и без того скроенное почти что из одних натяжек и противоречий, оказывается, по сути дела, в неразрешимом конфликте с содержанием первого раздела («Общие положения»), в особенности, главы 4 («Юридические лица»).

Мысль о том, что в природе общества нет никаких «коллективных собственников», никаких «юридических лиц», и что поэтому их не должно быть и в законах частного права, коль скоро мы хотим, чтобы эти законы были не из пальца высосаны, а являлись отражением естественных законов общественного бытия, – эта мысль может показаться слишком парадоксальной и необычной, чтобы с ней было бы легко согласиться. Но нельзя не согласиться с тем, что опасна не парадоксальная идея, а идея ошибочная. Юридическое признание фиктивных собственников вредит экономике любой страны. В странах с устойчивыми рыночными традициями население научилось с крайней осторожностью относиться к любым «долевым ценным бумагам» и предпочитает совершать операции с ними через профессиональных посредников. Эта осторожность позволяет свести к минимуму ущерб от обращения таких бумаг. В России же появление разного рода обществ, товариществ, инвестиционных фондов (свежа еще память о «Гермесе», «OLBI», и тысяч других) разорило миллионы граждан, не понимавших их природы и очарованных магией слова «дивиденд», разорило без какого-либо прибытка экономике страны, напротив, способствуя ее обвалу. Огромные суммы реальных денег, отданные воображаемым собственникам, растаяли как пар, как сами эти собственники. Вот реальные последствия и реальная цена слепой веры в миф о коллективной собственности.

Но значит ли это, что не существует формы объединения, аккумуляции средств граждан для ведения совместной хозяйственной деятельности? Разумеется, не значит! Парадокс закона возникает не из того, что он позволяет гражданам соединить свои средства, а из того, что он оговаривает такое соединение необъяснимым условием отказа от права собственности на свои взносы, вручая это право по необъяснимой же логике фантастическому «юридическому лицу». Достаточно устранить это противоестественное условие, чтобы закон вошел в гармонию с естественным порядком общественного устройства.

В этом случае люди по-прежнему могли бы иметь возможность объединять свои капиталы. Но, объединяя их, они не переставали бы быть их собственниками. Они остались бы полноценными собственниками своих вкладов в имущество «юридического лица». Само же это лицо лишилось бы титула собственника. Его правомочия были бы ограничены теми, которые собственник способен без ущерба для себя отчуждать вместе с капиталом – квалифицированными правомочиями распоряжения и пользования.

Ничто не мешает собственникам, объединив свои ресурсы, договориться между собой о том, кому они могли бы доверить управление ими и нанять этих людей. Пусть даже их союз будет именоваться «акционерным обществом», и сами они – «акционерами», – не в названии суть. А в том, что при таком способе их организации «физические лица», участники общества, поменяются ролями с «юридическим лицом», под которым это общество регистрируется: они примут на себя роль собственников, юридическое же лицо станет тем, кем акционеры являются в настоящее время – несобственником. Именно эта роль и подчинит его воле собственников, своих «акционеров», вследствие чего порядок управления «обществом» придет в соответствие с требованием отношения собственности: несобственник не может принимать решения за собственника. А право собственности получит, наконец, не абстрактного, а реального носителя, коим будет живой, конкретный человек.

Осуществление таких перемен потребует глубокой реформы всего свода частного права. Обновления не формального, а по существу. Одним из важнейших элементов обновленного свода норм будет признание за «акционерами» («пайщиками») права на свободное изъятие своего вклада, своей собственности из имущества «общества». Такое право заключает в себе самую надежную и действенную гарантию эффективности и честности работы наемного персонала «общества». Так, если хотя бы один «акционер», не удовлетворенный результатами деятельности «общества», захочет забрать свой вклад (естественно, вместе с доходом, который он принес), за ним, скорее всего, последуют и другие. В этом случае «общество» прекратит свое существование, что для его персонала будет означать потерю рабочих мест, источника средств к жизни, а для дирекции вдобавок к тому и потерю репутации. Вряд ли в такой ситуации дирекция «акционерного общества» с легкой душой и не оглядываясь на «акционеров» решится тратить средства «общества» на помпезную отделку офисов, на строительство дач, квартир для членов правления, на приобретение дорогих автомобилей, произведений искусства, на чрезмерные представительские расходы, словом, на то, что хорошо и приятно для нее, дирекции, но не сулит прибыли собственникам.

Мотовство и воровство – это неотъемлемый признак той формы постановки дела, при которой собственник – воображаемый, администрация – полномочна и безответственна, а инвестор – несобственник. При перемене ролей собственности неизбежно изменится и характер деятельности «общества»: чем более реальным станет собственник, тем более эффективной станет деятельность наемного персонала. Едва ли в экономике, воспринявшей этот принцип, сохранилось бы такое количество «мертвых», убыточных, фиктивных, подставных, мошеннических «юридических лиц», с каким мы имеем дело в настоящее время.

Вместе с тем – стоит отметить – возможность изъятия своего вклада послужила бы и гарантией ответственности инвесторов. Ибо в случае убытка им некого было бы винить, кроме самих себя.

Итак, мы приходим к следующему заключению.

Собственность – это объективное общественное отношение и поэтому его субъектом не может быть воображаемое лицо. Следовательно, таких лиц не должно быть и в правовом институте собственности, отражающем это объективное отношение. В противном случае такой институт вырождается в свод правил, регламентирующих не более чем воображаемые отношения людей. В то же время собственник вправе передать свои отчуждаемые правомочия хотя бы и абстрактному персонажу. Само отношение собственности от этого не страдает, поскольку сохраняется его реальный носитель – человек. Последствия же такого отчуждения принадлежат к суверенной компетенции собственника, как и последствия любых иных его решений.

Представим себе некое деспотическое государство под властью слепого правителя. Представим, что этот правитель, не знающий света, но заботящийся о благе подданных, считая и их незрячими, ввел бы порядок, в соответствии с которым все уличные надписи следовало бы делать только рельефным способом и располагать их не выше уровня поднятой руки, запретил бы движение транспорта без сирены и со скоростью выше скорости пешехода, погасил бы ночное освещение, закрыл музеи и театры как мошеннические учреждения, упразднил декретом смену суточных периодов, фаз Луны и т.д. Конечно, от этого жители страны не перестали бы пользоваться зрением, но, оставаясь правопослушными гражданами, вынуждены были бы соблюдать бессмысленные предписания правителя. Примерно так обстоит дело и в экономике, находящейся во власти слепого закона.


 

Выше шла речь о всяком «коллективном собственнике», о всяком «юридическом лице». Но есть «лицо», заслуживающее особого внимания. Это – государство.

Роль собственника для государства настолько же противоестественна и фантастична, как и для названных «лиц». Все, сказанное о них, в полной мере может быть отнесено и к государству. Однако некоторые обстоятельства делают миф о государственной собственности особенно опасным заблуждением.

Источником всякого богатства, как известно, является труд. Труд не абстрактных «лиц», конечно, а живых, реальных людей. Именно их трудом создается вся масса благ, которые затем перераспределяются между – если на минуту поверить Гражданскому кодексу – тремя собственниками: частным («физическим») лицом, «юридическим лицом» и государством. Таким образом, и у реального, и у мифических собственников один источник собственности – живой труд конкретного человека. Последние, «бумажные», субъекты присваивают реальный труд реальных людей. Но способы присвоения у них существенно разнятся.

Ничто не обязывает человека быть членом какого-нибудь общества или товарищества. Решение на этот счет принимает он сам. И сам определяет, какую часть своего имущества пожертвует ему, отказавшись от права собственности на нее. Он, хотя и вопреки логике, взамен этой жертвы вознаграждается по воле закона некоторыми «обязательственными правами», имеющими более или менее конкретный характер. Так, он получает право на участие в распределении прибыли «юридического лица», на приобретение в случае его ликвидации части его имущества и т.п. (ГК РФ, ст. 67 и др.).

Иначе складываются отношения человека с государством.

Права на решение о своем участии в «товариществе», именуемом «Государством», у человека нет. За него решает государство. И оно зачисляет в «пайщики» этого «товарищества» все дееспособное население страны. Выйти из его состава человек не может, даже ценой отказа от гражданства. Государство же посредством введения налоговых тарифов определяет размер «взносов» граждан, которые они обязаны платить регулярно и за которые должны отчитываться перед ним. Уклонение от платежей оно расценивает как преступление, подлежащее уголовному наказанию. При этом совершенные платежи не создают у государства никаких обязанностей перед плательщиками, а у плательщика – никаких прав перед государством. Гражданские и иные права человека, декларируемые законом, с его платежами никак не соотносятся.

Мы уже знаем, что у одного объекта не может быть двух собственников одновременно. Кто же из них – гражданин или государство – является действительным собственником самого источника собственности – человеческого труда? Учитывая сказанное, ответить на этот вопрос совсем не сложно. Только собственник может диктовать условия распределения своего имущества и приобретения прав на него другими лицами. Только собственник волен определять размеры отчуждения. И этим признакам отвечает только государство.

Отсюда следует вывод: в условиях государственной собственности труд человека, а следовательно, стоимость всего, им произведенного, является достоянием не самого человека, а государства.

Лишь наивностью можно оправдать веру в утверждение Гражданского кодекса, что «право собственности на плоды, продукцию, доходы, полученные в результате использования имущества, приобретаются лицом, использующим это имущество на законном основании» (ГК РФ, ст. 218, 136). Этот тезис – один из многих примеров облачения ложного представления в норму права. Не говоря уже о нелепости мысли о том, будто пользование может создавать право собственности (наемный работник не становится собственником своего продукта, хотя пользуется при его создании имуществом хозяина на законном основании), он опровергается реальной жизнью, подчиненной другим законам, защищающим права действительного собственника. Произведя плоды и получив доходы, человек должен отдать государству ту их часть, какую пожелает государство. Он должен заплатить налоги. В противном случае государство оставляет за собой право отнять у него не только весь продукт его труда, но и свободу. Оно, посредством декларации своего права, наглядно демонстрирует ему, кто является настоящим собственником его продукта. И только при условии исполнения человеком своей повинности, только после расчета с государством, он может считать себя собственником той доли «плодов и доходов», которая у него останется.

Правомочие государства, которое оно реализует в форме налогообложения граждан и «юридических лиц», есть не что иное, как правомочие владения. Поэтому следует признать, что основанием для приобретения гражданином права собственности на что бы то ни было, то есть права частной собственности, является вовсе не его труд, а воля владельца его труда – государства. Не стоит обманывать себя иллюзией, будто хоть часть своего труда человек может присвоить без ведома и согласия государства, не нарушив при этом закон. Выше мы специально отметили то обстоятельство, что владельцу принадлежит вся сумма благ, заключающихся в объекте собственности. Этим объектом в данном случае является труд человека в его конечном – товарном или нетоварном – выражении. Поэтому во владении государства находится весь объем труда, совершаемого в обществе, а не только изымаемая его часть, весь общественный труд без остатка. Будучи же его владельцем, государство вправе, как и всякий владелец, передать права распоряжения и пользования некоторыми продуктами труда (по собственному выбору) тем или иным лицам – гражданам, учреждениям, организациям, – очертив круг их полномочий и ответственности. Именно так оно и поступает. Но оно может и отказаться от права владения, а следовательно, и от права собственности на часть своего имущества в пользу граждан, «товариществ», «обществ» и т.п. За счет этого и возникает право и «частной», и «коллективной» собственности.

Таким образом, в обществе, признающим государственную собственность, право частной собственности является вторичным и производным от государственной. Иного основания, кроме государственной собственности, оно не имеет. Его содержание, приобретение и отчуждение, допустимые размеры, формы пользования им – все это и все иное, что с ним связано, находится в ведении и под контролем государства. Оно существует только с санкции государства как самоотчужденная им доля государственной собственности, приобретаемая обществом на условиях, диктуемых опять же государством.

Не сознавая этого, можно, конечно, верить в «плюрализм форм собственности», в их «равноправие», в то, что «в Российской Федерации признаются и защищаются равным образом государственная, частная, муниципальная и иные формы собственности», о чем толкует Конституция [116]. Однако реальная цена этой веры не больше, чем веры в бабушкины сказки. Является ли подросток собственником карманных денег, полученных от отца? Конечно. Но лишь постольку и до тех пор, поскольку и пока отец согласен считать его их собственником. Право подростка призрачно, условно, и если оно и защищено от посягательств со стороны других подростков (в том числе защищено и законом), то ничем не защищено от отцовского произвола.

Таким же, как этот подросток, собственником является и всякий частный собственник, всякий человек, независимо от величины его богатства. С той, впрочем, существенной оговоркой, что все, приобретаемое им по воле государства, равно как и все, оставляемое государством себе, создается трудом этого человека.

«Но ведь это же режим собственности тоталитарного государства, – скажут на это, – это портрет социализма, то есть того строя, который мы, как принято считать, уже пережили. Если данная картина верна, то чего мы достигли в ходе реформ? Стоило ли их вообще затевать?»

Конечно, следует признать, что первооснова тоталитаризма – институт государственной собственности – осталась незатронутой реформами. Следует также набраться мужества и признать, что и сами реформы осуществлялись без понимания объективной сути общественных отношений, сути стоящих перед этими реформами задач, на основе ложных, декларировавшихся бестолковыми учителями, мифических представлений, одним словом, вслепую. И, тем не менее, смысл в них был.

В советские времена отношение государства к гражданину сводилось к формуле, которую от лица государства можно было бы выразить следующим образом: «Мне, государству, принадлежит все, что ты, гражданин, создаешь своим трудом. Я отбираю у тебя весь твой труд. А взамен обещаю обеспечить тебе хотя и скромный, но твердый прожиточный минимум. Соответствующая ему «потребительская корзина» и будет твоей личной собственностью». Когда оказалось, что государство уже не в состоянии выполнять свое обещание, советский строй рухнул. И на смену ему в ходе реформ пришел новый порядок отношений, укладывающийся в формулу: «Твой труд по-прежнему принадлежит мне. Но часть его, хотя и скромную, в виде определенного процента от результата труда, ты можешь оставить себе. Это – твоя частная собственность. Делай с ней, что хочешь, и обеспечивай себе уровень жизни сам».

Я уже упоминал о двух способах вознаграждения наемного труда, которыми располагает владелец фирмы: плата по твердой ставке и плата по твердому проценту от стоимости результата труда. Нетрудно понять, что второй способ, в сущности, только тем отличается от первого, что при том же конечном размере вознаграждения (при небольшом проценте) стимулирует личную заинтересованность работника в результате труда. А личный материальный интерес – это и есть главная пружина экономического роста, о чем бы ни шла речь – об отдельной фирме или о стране в целом. Именно ему обязаны своим процветанием те страны, где эта пружина никогда не вынималась из экономического механизма. И именно изъятие этой пружины из механизма советской экономики предопределило крах социализма. С учетом этого можно сказать, что суть реформ свелась в конечном счете к переходу от оплаты государством общественного труда «по ставке» к оплате «по проценту». Либерализация всех иных хозяйственных институтов и возрождение рыночных отношений явились орнаментом и необходимым сопровождением этой главной, стержневой перемены. Ее реализация и составляет важнейшее достижение реформ.

Но полноценной частной собственности эти реформы не создали и не могли создать, поскольку не ставили своей задачей устранение основной причины, лишающей человека возможности быть собственником – существования государственной собственности. Государственная собственность – это тот инструмент, посредством которого государство господствует над обществом. Если в советские времена оно, используя этот инструмент, держало общество, так сказать, на коротком поводке, то, благодаря реформам, оно, переписав законы, лишь удлинило поводок, но по-прежнему крепко держит его в руках, оставаясь собственником.

Таким образом, в ходе реформ граждане приобрели право собственности на вознаграждение за труд, пропорциональное ценности труда, сочтя его правом частной собственности. Но не изменилось главное: сам труд остался в собственности государства. Поэтому так похожи картины дореформенной и послереформенной России, если именно главное выделить в них.

 


 

Что же такое настоящая частная собственность и чем она отличается от той собственности человека, которую мы привыкли считать частной?

За отправную точку в этом определении возьмем тезис, истинность которого не вызывает сомнений: всякий человек от рождения принадлежит себе, а не другому человеку и не государству. Ему принадлежит не только его тело, его руки и голова, но и его деятельность, совершаемая посредством рук и головы. Это мы и имеем в виду, когда в просторечье говорим о человеке: «его поступок», «его усилие», «его достижение». Равно и тогда, когда говорим «его труд». Труд, как и вообще деятельность, завершающаяся созданием блага, принадлежит человеку на том же основании, на каком он сам принадлежит себе: она ничья, кроме как деятельность этого человека. А значит, на этом же естественном и бесспорном основании принадлежит ему и продукт его деятельности. Этот продукт – неотъемлемое продолжение его самого, и он не может быть отнят и присвоен другим лицом иначе, как путем присвоения его создателя. Ни в целом, ни в какой-нибудь части.

Но сам по себе факт сращенности человека с продуктом своего труда отнюдь не является отношением собственности. Последнее возникает тогда, когда этот факт получает признание со стороны других людей; когда другие люди своим отношением к человеку демонстрируют свое согласие с тем, что он является единственным субъектом присвоения и потребления созданного им блага. Что он может поступать с ним так же свободно, как с самим собой. Наконец, осознание людьми этого отношения и его публичное декларирование создает право собственности человека, а именно – право частной собственности.

Отсюда становится ясным, что важнейшим признаком права частной собственности является его неприкосновенность – неприкосновенность ни для кого, ни для других людей, ни для государства.

Это право прирожденно человеку. Оно никем ему не даруется. Поэтому никем не может быть и отнято у него.

Всякое принудительное отчуждение объекта собственности, дозволяемое юридическим законом, убивает в человеке собственника. В этом случае труд лишается для него смысла, из средства удовлетворения потребностей становится тягостной повинностью. Но дело заключается даже не в субъективном восприятии человеком своего труда, а в объективном результате его принудительного изъятия: в одних и тех же условиях объем и качество принудительного труда оказывается всегда гораздо меньшими, чем объем и качество труда, совершаемого свободно. Иными словами, труд из-под палки и на другого человека (или государство) всегда гораздо менее производителен, чем свободный труд на себя самого. Любая система принуждения понижает эффективность общественного труда. В конечном счете, именно по этой причине в сравнительно недавнем прошлом – всего лишь 150-200 лет тому назад – ушли в небытие, казалось бы, естественные и вечные формы отношений, при которых собственность на труд человека приобреталась путем приобретения в собственность самого человека. Однако от тех, длившихся несколько тысячелетий, времен, нам в наследство осталась практика принудительного изъятия труда в пользу государства. Она особенно губительна, поскольку объемлет весь совершаемый в обществе труд, и в наибольшей степени абсурдна, поскольку служит интересам уже даже и не реального лица, а абстрактной фигуры государства. Она может казаться незыблемой только на взгляд, обращенный в прошлое. Но она так же обречена, как и всякая форма отчуждения труда, противоречащая природе собственности.

 


 

Подведем промежуточный итог.

В реальном мире существует только один субъект собственности – отдельный человек. Его отношение с другими людьми по поводу порядка присвоения благ, созданных им или приобретенных в обмен на свои блага, есть отношение собственности, и оно не может быть никаким иным, кроме как отношением частной собственности. Будучи осознано и публично заявлено, оно создает право частной собственности. Его основу составляет принцип: никто не может присваивать и потреблять продукт труда человека, кроме самого этого человека или помимо его свободной воли. Этот принцип вытекает из естественного факта принадлежности человека самому себе. Он не может быть нарушен без ущерба для общего результата человеческой деятельности. Поэтому система права, если она является отражением объективного порядка вещей, не может признавать иного субъекта собственности, кроме человека, иной «формы собственности», кроме частной собственности, не может признавать за кем бы то ни было права произвольного и принудительного присвоения чужой собственности. В противном случае она оказывается в конфликте с реальными законами общественного бытия и вырождается в свод столь же надуманных и бессмысленных норм, как если бы санкционировала право граждан не считаться с силой тяготения.

Но именно таковым и является современный юридический институт собственности с его постулатом «плюрализма форм собственности» и признанием права государства на принудительно изъятие собственности граждан в порядке налогообложения. У него нет корней в реальной действительности, в нем объективная природа общественных связей неузнаваемо искажена. Он – не более чем плод незрелого воображения, неуклюже сложенный, противоречивый миф о настоящей собственности. И пока мы остаемся во власти этого мифа, Земля для нас все еще плоская и Солнце обращается вокруг нее.


ПРИМЕЧАНИЯ

114. Комментарий к Гражданскому кодексу Российской Федерации. Часть первая. Под редакцией профессора Т.Е. Абовой и профессора А.Ю. Кабалкина. – «Юрайт», 2002. – Комментарий к пункту 1 ст. 234 ГК. Примечательно заключение, которое делают авторы: хотя владение и остается словом, не имеющим никакого юридического значения и смысла, «это не создает препятствий для применения норм права, упоминающих о владении». (Там же).

115. «Пользование». – Юридический энциклопедический словарь. – М., «Советская энциклопедия», 1984.

116. Конституция РФ, ст. 8.

 

МИФ О НАЛОГОВОЙ СИСТЕМЕ

Когда возникла практика принудительного и регулярного взимания дани – этого, пожалуй, достоверно не знает никто. Она старее письменности, древнее египетских пирамид. Она пережила расцвет и гибель всех укладов и форм хозяйствования и, почти не изменившись, сохранилась до наших дней.

Чем объяснить ее феноменальную живучесть? Что заставляет общество и в наши дни терпеливо нести ярмо повинности перед государством и платить ему оброк, порою непосильный?

Бытует мнение, что, отказавшись платить налоги, люди лишились бы государства. Якобы, без налоговой системы государство существовать не может. Это, конечно, не так. Точнее, данное мнение можно признать и истинным, но только с одной существенной оговоркой: оно не может существовать как собственник.

Утрата государством права собственности – равносильна ли она гибели государства? Этот вопрос звучит так же нелепо, как если бы мы спросили: равносильна ли гибели человека утрата им способности летать? У человека, как известно, нет такой способности, поэтому и «утрата» ее никак не может повредить реальному человеку. Но и у государства, как мы могли убедиться выше, нет «способности» быть собственником. В качестве собственника оно существует только в нашем воображении. В природе же вещей такого собственника нет. Так надо ли опасаться утраты им воображаемого статуса? Отказавшись от налоговой системы и, тем самым, отобрав у государства воображаемые полномочия, мы не нанесли бы ему никакого ущерба, а сами лишь избавились бы от фальшивых и противоречивых иллюзий, вплетенных в наше представление о государстве. Мы достигли бы только того, что это представление стало бы больше соответствовать реальности.

Всякий раз, когда государство берет на себя несвойственные его природе функции, обещая обществу взамен какие-то блага, действительным результатом оказывается только то, что общество этих благ лишается. Мы помним, какие плоды приносила государственная забота в период «строительства коммунизма»: если государство обещало из своих «закромов» накормить народ, надо было спешно обзаводиться подсобным хозяйством; если обещало «каждой семье по квартире», для каждой семьи это служило верным знаком того, что с мечтой о нормальном жилье надо проститься; что бы оно ни бралось производить или распределять – все вскоре исчезало.

Государство – это служебный социальный институт и поэтому оно не может быть собственником. Представим себе слугу в доме, готового оставаться слугой лишь при условии приобретения прав собственности на дом. Понятно, что если хозяин согласится на это условие, то лишится и дома, и слуги. Точно так же и общество лишается «государства – слуги», получает взамен него «государство-господина», когда соглашается признавать в нем собственника. Отказать ему в этом праве, в частности, путем упразднения налоговой системы, значит лишь вернуть его к его естественному предназначению.

Другое мнение в защиту налоговой системы заключается в том, что никакого иного способа финансирования деятельности государства, хотя бы только его естественной, служебной деятельности, просто не существует. То есть, что налоговая система неупразднима, потому что незаменима. Но и это соображение не выглядит убедительным. Незаменимым на самом деле является только объективный порядок общественных отношений. Налоговая система, как мы видели, искусственно строится на мифических представлениях о собственности. И уже поэтому она не просто «заменима» – она заведомо и неизбежно «заменима». Она обречена быть замененной другой системой финансирования бюджета.

Можно, конечно, думать, что «другой системы нет, потому что ее нет нигде и не было никогда». Но и этот довод скорее способен скомпрометировать наше умение думать, нежели послужить доказательством того, что другая система невозможна. Мы же вскоре попробуем убедиться в том, что построение альтернативной системы вполне реально.

Но еще прежде следует ответить себе на вопрос: а нужно ли ее менять? Как ни странно, но и на этот счет есть сомнения. И это действительно странно, потому что у налоговой системы нет ни одного достоинства – ни одного! – которое оправдывало бы ее существование. Пороки же ее настолько очевидны, что их нельзя не заметить даже с закрытыми глазами.

В самом деле, можно ли видеть ее достоинство в том, что она позволяет наполнить бюджет? Да, если не обращать внимания на оборотную сторону ее применения, а именно, на то, что одновременно с тем она разоряет страну.

Карман гражданина и государственная казна – это два «сообщающихся сосуда»: то, что притекает в один из них, вытекает из другого. Полезна ли для общества такая конвекция? Казна – «сосуд» дырявый и, в сущности, бесхозный. Часть средств, поступающих в нее, исчезает без следа и без ведома не только общества, но и самого государства. Другая часть расходуется на проекты, отвечающие интересам государства и, зачастую, не только не согласующиеся с общественными интересами, но и откровенно противоречащие им. И только то, что остается после удовлетворения частных и корпоративных нужд государственной бюрократии, направляется на удовлетворение нужд налогоплательщиков. Но и эти остаточные средства используются весьма неэффективно, поскольку у чиновника нет личной заинтересованности в рачительном их применении. Иначе, впрочем, не может и быть, пока государство остается собственником. Ведь собственник, по определению, вовсе не обязан ни заботиться о благополучии несобственников, ни отчитываться перед ними в том, что он делает со своей собственностью.

Если считать, что деньги налогоплательщиков – это эквивалент совершенного ими труда, то следует признать, что нынешний бюджет есть место погребения значительной части общественного труда, то место, в котором человеческий труд превращается в ничто и утрачивается обществом безвозвратно. Поэтому едва ли можно назвать достоинством налоговой системы то, что она, как насос, без устали перекачивает общественный труд из одного «сосуда», где он мог бы воплотиться в блага, необходимые людям, в другой, где немалая его часть исчезает, как если бы не совершалась вовсе. С этой точки зрения, наверное, было бы правильнее видеть в налоговой системе механизм, действие которого является одной из причин общественной бедности.

Конечно, у людей есть потребности, удовлетворить которые способно только государство: потребность в законном правопорядке, в защите личной неприкосновенности, имущественных и иных гражданских прав и т.п. Но тут возникает вопрос о цене государственных услуг. Стоят ли они того, что общество отдает за них?

Очевидно, что нет. Кроме государства, действительно, никто не может предоставить их людям. А это значит, что государство является монополистом в сфере производства этих услуг. Поскольку они жизненно важны, т.е. поскольку спрос на них, выражаясь языком экономической теории, крайне неэластичен, государство имеет возможность насколько угодно завышать их цену. И этой возможностью оно активно пользуется, стремясь утолить свой вечный финансовый голод. Сравнивать уровни налогообложения в разных странах, чтобы оценить степень их обоснованности, как это обычно делается, совершенно бессмысленно. Это все равно, что сравнивать размеры оброка, которым прежде облагали помещики своих крепостных, и делать из этого вывод, что у кого-то из них оброк был «обоснованный» и «справедливый», поскольку у других он был выше. Действительную оценку стоимости государственных услуг, а значит, и оценку степени завышения государством их цены, мог бы дать, очевидно, только рынок подобных услуг. Но такого рынка нет, и поэтому остается пользоваться лишь качественной оценкой.

Предельным уровнем государственных налоговых изъятий является, очевидно, тот, за которым проблема собственного выживания оказывается для граждан более актуальной, чем проблема выживания государства. То есть тот уровень, за которым производитель разоряется и сворачивает свое дело не потому, что на его продукцию нет спроса, а потому, что его предприятие перестает приносить доход. За которым домохозяйство отказывается от приобретения жизненно важных товаров не потому, что не нуждается в них, а потому, что не в состоянии их купить. За которым жизненный уровень населения оказывается ниже прожиточного минимума. Государство не может потребовать от общества уплаты большей цены за свои услуги, не создавая угрозы своему существованию.

С другой стороны, цена этих услуг объективно зависит и от их качества, от того, насколько мера их ожидаемой полезности оказывается соответствующей мере полезности реальной. То есть от того, насколько полно и эффективно государство исполняет те обязанности перед гражданином, за которые гражданин готов ему платить. Понятно, что цена государственных услуг сходит к нулю, когда гражданин перестает рассчитывать на них. С учетом этого нетрудно заключить, что пропорция между объемом того, что гражданин России вынужден отдать своему государству и объемом того, что он получает взамен, может быть выражена формулой: отдай все и получи, сколько дадут. Вот истинная цена благодеяния государства в России. И разве только в России?

Конечно, в других странах данная пропорция может быть и иной, и более, и менее контрастной. Наверняка и в России она со временем сгладится. Но как бы она ни изменилась, едва ли коэффициент полезного использования государством присваиваемого общественного труда сможет превысить коэффициент полезного действия паровоза изобретателей Черепановых. Какова бы она ни была, в любом случае она свидетельствует только о том, что цена, в какую обществу обходится существование государства – о государстве какой бы страны ни шла речь, – значительно выше той, какую государство действительно стоит. А следовательно, что содержание государства посредством налоговой системы разорительно для всякого общества.

Таково единственное «достоинство» налоговой системы. Прочие же ее особенности и вовсе складываются в калейдоскоп откровенного абсурда.

В самом деле, обязанность гражданина перед государством имеет вполне определенный материальный характер. Налоги он должен платить живыми деньгами. Но у государства его платежи не создают никаких ответных материальных обязательств. Оно ограничивается лишь декларацией своей моральной ответственности. Конечно, вряд ли какой-нибудь гражданин отказался бы в обмен на моральную ответственность государства оказать ему моральную же поддержку. Такой обмен был бы вполне эквивалентным. Но когда от человека требуется платить за декларации рублями, его моральное чувство оказывается в конфликте с материальным интересом. Заметим, что создается этот конфликт отнюдь не человеком. Он всегда готов платить звонкой монетой за реальные блага, отвечающие его потребностям. Эта его готовность иначе именуется «спросом», а блага, удовлетворяющие спрос – «предложением». Он предъявляет спрос и на конкретные государственные услуги, он настроен платить за них. Но государство предлагает ему не сами эти услуги, а только их обещание. Если бы, например, туристское агентство обещало своим клиентам увлекательные поездки, не сообщая о них ничего конкретного, такие обещания едва ли можно было бы назвать реальным предложением. Так и государство оставляет своих граждан без реального предложения, требуя при этом от них реальных платежей. Поэтому именно оно и порождает в душе человека названный конфликт.

А такой конфликт, как известно, в конечном счете всегда разрешается в пользу материального интереса. Человек отказывается платить «ни за что». Свои доходы он старается от государства скрыть. Повинен ли он в этом? Не более чем в стремлении защитить от расхищения результаты своего труда и бережно, по-хозяйски их использовать. На этом стремлении держится весь естественный и разумный уклад жизни. Государство же принуждает человека подавить его в себе. Оно принуждает человека к противоестественному поведению, рассматривая естественное поведение как «противоречащее государственным интересам».

Неверно думать, будто существование теневой экономики – это результат злого умысла нечестных людей. Люди на самом деле ничем не обязаны государству. Даже когда они не платят ему, именно оно остается их должником. Человек не может нарушить долг перед государством, ибо такого долга нет, не существует в природе. Как нет и не может быть материального долга у кормильца перед кормящимся, у дающего перед одариваемым. Мысль о нем внушает и навязывает людям государство. Но оно же навязывает им и нарушение этого искусственного долга. Появление теневой экономики – это органичное следствие налоговой политики самого государства. Именно им, а не предпринимателями, она и создается. Тем самым оно само сокращает для себя ту материальную базу, в которой находит источник своего финансирования.

Можно ли ожидать, что человек не будет обманывать государство, если обман сулит ему выгоду? Это было бы наивно. Скорее следует ожидать, что при этих обстоятельствах обман в общении с государством станет для человека столь же привлекательным, как честность – в общении с другими людьми. Именно это мы и наблюдаем. «Чем больше лжи, тем больше денег», – вот принцип, которым вынужден руководствоваться человек перед лицом государства, будучи поставлен в условия, государством же и созданные.

При этом государство отнюдь не заблуждается относительно настроения людей. Но и сознавая порочность этой ситуации, оно вовсе не стремится к такой перемене условий своего диалога с человеком, чтобы человек мог оставаться честным без ущерба для себя. Оно готово к тому, что люди ему лгут, и требует только, чтобы они лгали ему документарно. Для этого оно вводит порядок бухгалтерской отчетности.

Бухгалтерия по своему естественному назначению – это зеркало хозяйственной деятельности. Она придумана людьми, чтобы иметь максимально точное и полное представление о состоянии своих дел. Но едва из средства учета текущих операций она превращается в форму отчетности, из записей «для себя» – в документ «для государства», ее ведение лишается всякого смысла. Поверхность этого зеркала искривляется и мутнеет. Оно делается тем полезнее человеку, чем меньше в нем можно что-либо разглядеть. Истинная бухгалтерия оказывается убыточной, фальшивая превращается в источник дополнительного дохода.

Но, сделав документарную ложь выгодной, государство не может примириться с тем, чтобы и в этом случае человек поступал, сообразуясь со своей выгодой. Оно не может запретить ему вообще руководствоваться выгодой, ибо никакого иного мотива хозяйственной деятельности просто не существует. Государство не может зайти так далеко и соглашается признать право человека на получение выгоды от своего труда, соглашается даже защищать это право силой закона. Но право это оно распространяет лишь на отношения людей друг с другом. В отношении же с ним самим, с государством, то же самое стремление к выгоде оно квалифицирует как преступление.

В любой сфере человеческой жизни понятия «выгода» и «разумность» являются едва ли не синонимами. Поведение человека тем более разумно, чем больше оно приносит выгоды и ему самому, и другим людям. Требуя от него поступков, противоречащих его представлению о выгоде, государство тем самым требует от него по отношению к себе поведения безрассудного, бессмысленного. На самом деле безрассудным и бессмысленным является, конечно, само это требование. Но оно облачается в форму закона – налогового закона, – и в этом обличье, в котором сила возмещает ему отсутствие смысла, делается юридической нормой, превращающей разумное поведение людей в поведение преступное.

Государство в лице своих представителей не устает заявлять о своей приверженности делу «укрепления законности» и «построения правового общества». Но многого ли стоят эти заявления, если само оно и является главным провокатором экономической преступности! Более того, оно же, в сущности, становится и крупнейшим экономическим преступником. Мы уже видели, что существование института государственной собственности лишает человека его основного экономического права – права быть собственником своего труда, быть частным собственником. Того права, которое, якобы, защищается и Конституцией, и всем сводом гражданских законов. Попрание этого права, которое позволяет себе государство, и есть его тягчайшее преступление перед человеком и обществом. В Конституции же можно прочесть: «Принудительное отчуждение имущества для государственных нужд может быть произведено только при условии предварительного и равноценного возмещения» (ст. 35). Но разве не является практика налогообложения практикой именно такого «принудительного отчуждения»? Следуя и духу, и букве этой статьи Конституции, подобную практику нельзя не признать антиконституционной, следовательно, преступной. А чем, как не преступлением против человека надлежит считать преступление против здравого смысла, хотя бы формально оно и не было упомянуто в уголовном кодексе? Может ли «сокрытие доходов» и «уклонение от уплаты налогов» со стороны человека, даже если их квалифицировать с позиций действующего закона, сравниться по масштабу общественной опасности с этими преступлениями, совершаемыми государством? И, наконец, разве не является преступлением то, что эти преступления делаются вполне допустимыми и законными только потому, что их совершает не человек, а само государство?

Понятно, что заставить человека жить по столь абсурдным правилам государство может только силой. Поскольку же в грехе здравого смысла и приверженности своим материальным интересам им не без основания подозреваются все, оно обращает насилие против всех, против всего общества. Декларируя взимание налогов своим священным правом, а их платежи – обязанностью каждого гражданина, государство фактически объявляет обществу налоговую войну. У этой войны, как и у всякой настоящей войны, есть свои жертвы. На ней гибнут люди, льется кровь, ломаются человеческие судьбы. Стороны несут гигантские, никем не подсчитываемые материальные потери. В этой войне на стороне государства – закон и сила, на стороне общества – обман и взятка. Эта война и определяет то состояние страны, которое именуется гражданским миром.

Какая нелепость! Разве общество заинтересовано в войне со своим государством? Разумеется, нет. Хотя бы потому, что война эта ведется в конечном итоге за счет самого общества. Но не общество ее инициирует. Ее навязывает ему государство. Это война, в которой общество защищает свои материальные интересы от посягательства государства. Именно государство, применяя налоговую систему, создает тот искусственный конфликт собственных интересов и интересов общества, который не может быть разрешен никакими идеологическими средствами, никаким «общественным договором» и «гражданским согласием», а только войной, только тотальным принуждением – конфликт материальных интересов.

Однако ответственность за эту войну лежит и на обществе, поскольку, сопротивляясь налоговому насилию государства, оно в то же время признает за ним право на это насилие, а значит, со своей стороны, провоцирует на него государство.

В царстве налоговой системы все нормальные отношения людей принимают извращенную форму, все здравые представления выворачиваются наизнанку, доводятся до бессмыслицы, до противоположности. Это царство, в котором, как в романе Дж. Оруэлла, война есть мир, ложь есть истина, бесправие – закон, выгода – преступление, абсурд – основа миропорядка.

Почему человек должен позволять государству отбирать часть его дохода? Потому, что он нуждается в государстве? Но он нуждается и в хлебе насущном, однако никому же не приходит в голову ввести хлебные платежи, сделать их обязательными и изымать под угрозой наказания. Всякому ясно, что, свершись такое, хлеба бы не стало. Поэтому единственный ответ, который может быть дан на этот естественный и, казалось бы, сам собой напрашивающийся вопрос, сводится к заключению, настолько же простому, насколько и абсурдному: человек должен платить государству только потому, что этого требует государство. Потому, что только так государство может получить его деньги, почти ничего не отдавая взамен.

Не нужно быть пророком, чтобы предсказать судьбу такой системы. Она обречена. Ни человеку, ни государству она не нужна. Она есть зло. И оттого только, что мы слишком к нему привыкли, сжились с ним, оно не перестает быть злом. Причина существования налоговой системы кроется отнюдь не в объективной природе общества, а в субъективных представлениях людей о его устройстве. Точнее, в неумении понять, как можно обеспечить содержание государства, не прибегая к налогам.

Между тем, понять это совсем несложно. Для этого не надо ничего изобретать, выдумывать «из головы». Конструкция безналогового механизма финансирования государства уже содержится в отношении собственности (в объективном, разумеется, отношении, а не мифическом). Ее надо только уметь разглядеть в нем.


Хотя человек и заинтересован в защите права собственности вообще, в защите самого института права собственности, платить из своего кармана он готов только за защиту своего права, а не чужого. Другой человек о своих материальных правах, если он ими дорожит, должен, очевидно, позаботиться сам. И если он отказывается от платежей государству, государство не должно брать на себя заботу о его материальных правах. Иное решение государства означало бы оказание ему услуги за счет других людей, а следовательно, нарушение государством материальных прав этих людей. Что противоречило бы обязанности государства защищать их права.

Такое условие, конечно, выглядит непривычным. Но что может быть естественнее его? Для налоговой системы, как уже говорилось, характерно то, что, взыскивая с гражданина деньги, государство не считается с его интересами. Оно обещает гражданину то как раз, что противоречит его естественному желанию: защиту за его счет прав других людей и защиту за чужой счет его собственных прав. Разве это не абсурд! Между тем, в глазах собственника нормальным является такой порядок вещей, согласно которому каждый мог бы получить за свои деньги, то есть купить, то, что хочет, и никто не обязан был бы оплачивать чужие покупки или требовать, чтобы за него платил кто-то другой. Этот порядок и отражен в приведенном условии. Поэтому, хотя выглядит оно и непривычно, его никак нельзя назвать неразумным.

Платя деньги, собственник всегда рассчитывает на то, что взамен получит равноценное платежу благо. Этот расчет привычен ему в отношениях с другими людьми, он легко укладывается и в основание его отношений с государством, ибо приобретение желаемого блага вообще является единственной предпосылкой материальных отношений, единственной причиной, которая способна побудить собственника расстаться со своими деньгами. Деньги никому не даются даром, поэтому не следует полагать, будто собственник по доброй воле согласится даром их отдать, отдать «за чужой интерес», хотя бы и государству. За свои деньги он вправе требовать от государства внимания к себе же, а не к кому-то другому.

В то же время следует иметь в виду, что осуществление платежа является для гражданина средством приобретения отнюдь не права собственности, а государственной услуги, состоящей в защите этого права. Правом собственности всякий человек обладает от рождения, и государство не может ему это право ни продать, ни подарить, ни как-либо иначе им наделить. Оно может только отнять его, точнее, лишить человека возможности пользоваться им. Защита же его подразумевает деятельность государственных учреждений, связанную с расходами, и поэтому она, эта деятельность, и должна быть оплачена человеком, заинтересованным в ней. Иначе говоря, такой платеж можно рассматривать как форму покупки гражданином государственной услуги, покупки, совершаемой добровольно, поскольку он испытывает потребность в ней.

Теперь попробуем более отчетливо представить себе реализацию этого принципа.


Мы коснемся здесь лишь сферы гражданских правоотношений, оставив в стороне защиту права собственности в случаях, предполагающих уголовную ответственность.

Первым и важнейшим долгом государства перед обществом является признание неприкосновенности права собственности, точнее, права частной собственности, подтвержденное отказом от взимания каких-либо налогов и демонтажем налоговой системы. Но поскольку один лишь этот шаг был бы для государства равносилен акту самоупразднения, он должен быть дополнен принятием государством на себя обязательства по безубыточности добросовестного гражданского оборота. Суть его сводится к следующему. Государство гарантирует своим гражданам, что по всем законным сделкам, добросовестно исполненным, каждый получит тот доход, на который рассчитывает. Что при честном выполнении договорных обязательств никто не будет обманут и ущемлен в своих материальных интересах. Если же кто-либо из граждан пострадает от чужой недобросовестности или умысла, вся причитающаяся по договору выгода будет ему выплачена из средств бюджета. При этом у получателя этих денег ни до, ни позже их выплаты никаких материальных обязательств перед государством не возникнет.

Нетрудно догадаться о реакции, которую при первом знакомстве с ним может вызвать это предложение. «Беспочвенная фантазия! Еще можно себе представить, что государство согласилось бы уменьшить налоговое бремя, но чтобы оно вообще отказалось взимать деньги с населения, более того, чтобы оно вместо сбора налогов стало бы само платить своим гражданам!.. Нет, это уж какая-то совершенная небывальщина. Да и с какой стати оно стало бы оплачивать сделки, лежащие в сфере частных интересов граждан и к нему, к государству, никакого отношения не имеющие? Но главное – из каких же средств? Число сделок, совершающихся с нарушениями договорных условий, не поддается учету. Можно сказать, что таковы практически все сделки. Масса упущенной их участниками выгоды и недополученных доходов колоссальна. Никакое государство не способно компенсировать своим гражданам эти потери. А уж если не будет налогов, то у государства не останется денег не то что на эти выплаты, но даже на собственное содержание». И т.д.

Такая оценка, повторю, вполне естественна, предсказуема, но вместе с тем и весьма поверхностна. Частные интересы граждан – это не что-то «постороннее» государству – если, конечно, для него не являются «посторонними» сами граждане. Это то, служение чему составляет единственную причину и единственное оправдание самого его существования. По самой сути его естественных отношений с гражданином, гражданин не должен ему ровным счетом ничего. Оно же должно гражданину все, что гражданин может от него потребовать, не ущемляя своим требованием интересы других людей. Оно всегда в долгу перед своими гражданами. Поэтому провозглашение государством такой гарантии явилось бы его ответом на неудовлетворенную потребность общества в защите своих гражданских интересов. Граждане хотят быть уверены в том, что, заключая сделки, они получат прибыль. Что может быть естественнее этого? Если такую уверенность не дает им государство, они ищут ее «на стороне». Слабое присутствие государства в этой сфере восполняется усиленным присутствием криминалитета. Существование разного рода «крыш» есть прямое следствие государственного безразличия к успешности гражданского предпринимательства. Поэтому принятие им на себя названного обязательства способствовало бы очищению гражданской жизни от противоправных отношений, укреплению института собственности, а следовательно, и института демократии.

«Но как государство сможет, отказавшись от налогов, еще и обещать что-то платить? Откуда все-таки у него возьмутся деньги? Да еще в таком немереном количестве?»

Что касается цены этого обязательства, то на самом деле оно не только не стоило бы государству ни копейки, но напротив, обеспечило бы как никогда полное финансирование всех его общественно значимых программ. Источником финансирования явилась бы плата, которую государство, предоставляя гражданам гарантию безубыточности сделок, вправе было бы испросить у всех, кто заинтересован в такой гарантии. Этот платеж мог бы совершаться, например, путем отчисления в бюджет определенного процента от цены сделки в момент ее заключения. За счет него и наполнялась бы казна.

Нетрудно понять, что с современными «налогами и сборами» такой платеж (назовем его «гражданский платеж») не имеет ничего общего. Он изначально не является обязательным. Если гражданин захочет – он его внесет. Если нет – вправе будет его игнорировать. Он не обязан ничего платить государству, если на то нет его собственного желания. Но свой выбор он должен будет совершать при следующем условии: если он платит, то получает названную гарантию. Если не платит – не получает. В последнем случае риск по заключаемой сделке целиком ложится на него. Никакие его претензии к партнерам по непроплаченной сделке государство рассматривать не станет и никакие его убытки ему не возместит.

Это самое обычное рыночное условие, хорошо известное всякому гражданину: условие купли-продажи. В данном случае государство предлагает гражданину за деньги услугу, в которой он крайне заинтересован – страховку от убытка. Заметим, что эту услугу не может предложить ему никакая страховая компания. Это «товар», произвести и предложить который способно только государство. Собственно говоря, именно ради его производства оно и создается обществом. И, вынося свой «товар» на общественный рынок, государство предлагает каждому гражданину вступить с ним, с государством, в такие же отношения, в которых он находится со всеми иными «юридическими» и «физическими» лицами. А гражданин вправе выбирать, принять ему это предложение или нет.

Его решение, очевидно, будет зависеть в первую очередь от того, поверит ли он государству, а затем – сочтет ли он его выгодным для себя.

Оценка выгодности будет зависеть от того, какой процент запросит за свою услугу государство. Однако, как мы увидим ниже, величина этого процента в конечном счете будет определяться самим гражданином.

Что касается доверия, то у государства есть только один способ завоевать его – убедить гражданина в том, что исполнение указанной гарантии жизненно необходимо самому государству. Ни в какие словесные уверения государства в приверженности «отческой заботе» о своих подданных ни один здравомыслящий человек не поверит ни на минуту. Да ему и не нужна эта «забота». О себе он позаботится сам. От государства он ожидает не заботы, а служения. И в «доброту» к нему государства он поверит только в том случае, если увидит выгоду, извлекаемую государством из своей «доброты» для себя же – государства - самого. Его доверие должно быть основано на трезвом расчете. Поэтому механизм реализации государственной гарантии должен быть таким, чтобы государство не могло ее нарушить, не нанеся ущерб самому себе.

В самом общем виде конструкция этого механизма заключается в следующем.

По любой сделке, в которой одна сторона оказывается так или иначе обманутой и вовремя не получает предусмотренного сделкой дохода, эта сторона вправе обратиться к государству и взамен на компенсацию своего ущерба передать ему права на истребование долга. Государство, приобретая эти права по цене долга, вместе с ними получает право на взыскание с провинившейся стороны не только самой суммы долга, но и своих издержек по этому взысканию, и штрафа за нарушение условий сделки.

Логика этой конструкции прозрачна. Возможности государства принудить должника к выплате долга не просто «значительно шире», чем у любого кредитора. Они, в сущности, безграничны. Если даже таких крайних мер, как арест должника, конфискация и продажа его имущества и т.п. окажется недостаточно, государство может, издав соответствующий закон, вооружить себя и любыми дополнительными инструментами воздействия на него. Поэтому оно почти наверняка будет способно вернуть себе всю выплаченную по гарантии сумму. Исключение составят лишь те случаи, когда у должника действительно не окажется имущества и с него при всем старании невозможно будет ничего взыскать. Чтобы минимизировать для себя риск подобных ситуаций, государство может не признавать действительность сделок, необеспеченных на момент их заключения, и не компенсировать кредитору потери по ним. Что же касается иных случаев невозможности взыскания долга, то ущерб, связанный с ними, покроет штраф, налагаемый на всех недобросовестных участников гражданского оборота. Таким образом, государство, исполняя свое обязательство, ни при каких обстоятельствах не окажется в убытке. Доход же его составит масса платежей, совершаемых гражданами при заключении сделок.

С другой стороны, совершая этот платеж, гражданин, тем самым, налагает на государство обязательство по страхованию его сделки (законной, разумеется, сделки) от убытка, обязательство, от которого государство не в праве уклониться. Он получает стопроцентную гарантию приобретения предусмотренной сделкой выгоды независимо от того, способен ли исполнить ее его партнер, или нет.

Попробуем представить себе работу этого механизма на примере какой-нибудь достаточно простой и типичной сделки.

Допустим, два лица (скажем, для простоты, физических лица, двое граждан) заключили между собой договор. По этому договору один из них должен поставить другому некий товар, а другой – оплатить его. Допустим также, что товар был поставлен, но в день расчета оплаты не последовало. Как должен в новой модели поступить кредитор? Поначалу так же, как это принято и теперь: отправиться в суд, чтобы вчинить иск должнику. Но затем ситуация для него меняется. В суде он должен представить: а) текст договора для оценки его законности, б) свидетельство о внесении гражданского платежа по этому договору, в) свидетельство о собственном добросовестном исполнении его. Если гражданский платеж был произведен, суд не вправе ни по каким причинам не принять его иск к рассмотрению. Если платежа не было – ни суд, ни какие-либо другие государственные учреждения рассматривать жалобу кредитора не будут. (В этом можно усмотреть проявление «принципа отделения государства от частной жизни граждан», предполагающего, что государство может прикасаться к частным делам лишь по требованию гражданина; принципа, органичного демократическому обществу, но постоянно нарушаемому в условиях действия налоговой системы).

При рассмотрении иска суд не обязан входить в существо договора или в обстоятельства, помешавшие должнику вовремя заплатить. Если сделка законна, оплачена государству и исполнена кредитором, суд обязан вынести решение о взыскании с должника предусмотренной договором суммы. Такой «сокращенный» регламент процесса (он может быть схож с действующим регламентом по вексельным искам, по «абстрактным» сделкам) позволит, вероятно, выносить решения в достаточно короткий срок. Допустим, в течение 10 дней. (И эта, и все остальные цифры – произвольны). По истечении 10 дней начинается отсчет нового процессуального срока, отводимого на исполнение решения. Допустим, его продолжительность – 3 дня. За это время судебные исполнители должны взыскать с ответчика всю договорную сумму в пользу истца.

Предположим, однако, что им это не удалось.

В этом случае, по истечении всего лишь 13 дней от даты подачи иска, т.е. по истечении процессуальных сроков, кредитор обращается в ближайшее отделение казначейства (или даже в свой банк) и получает в полном объеме те деньги, которые ему должен его партнер.

При этом происходит следующее. Во-первых, с момента получения денег права на истребование долга переходят от кредитора к государству. Во-вторых, поскольку денег на оплату всех неисполненных договоров, особенно в начальный период такой реформы, у государства, конечно же, не будет, вместо них он получит в казначействе государственное долговое обязательство. То есть некую ценную бумагу, подобную облигации, на причитающуюся ему сумму и со сроком погашения, допустим, в 1 год. Через год кредитор сможет выручить по ней деньги вместе с доходом на фиксированный процент в размере, например, банковской ставки.

Если же деньги ему нужны сейчас, он будет иметь возможность продать это обязательство, поскольку рынок таких государственных бумаг наверняка создастся, едва лишь начнется их эмиссия.

Здесь возникает естественный вопрос: удовлетворит ли его надежды курс, по которому будут котироваться эти обязательства? На этот вопрос ответ будет дан чуть позже. А пока вернемся к процессу взыскания долга.

С момента удовлетворения кредитора (получения им казенных денег или государственного обязательства, конвертируемого на рынке ценных бумаг в деньги частных инвесторов) для должника меняется партнер по сделке: вместо частного (или корпоративного) лица его партнером теперь становится государство. Такая перемена, или даже просто ее неотвратимость, уже сама по себе способна дисциплинировать любого субъекта гражданского оборота. А значит, повысить ответственность и обязательность всех его участников друг перед другом. Но если он все же не заплатит, государство будет иметь в своем распоряжении год, чтобы взыскать с него долг. И не только весь долг, но и набегающий процент по нему, и издержки по процедуре взыскания, наконец, и штраф за гражданскую недобросовестность, который может быть предусмотрен законом, скажем, в размере 20% от величины долга. Поскольку возможности государства на этот счет (включая, как было сказано, арест счетов и документации должника, арест и допрос его самого и его сотрудников, опись и продажу его имущества и т.п.) несопоставимо шире, чем возможности любого из хозяйствующих субъектов; поскольку, совершая взыскание, государство будет действовать не в интересах кредитора, а в своих собственных интересах, постольку следует ожидать, что в большинстве случаев ему в течение года удастся вернуть себе всю сумму долга. То есть всю выплаченную (или задолженную) кредитору сумму.

Обратимся еще раз к вопросу: не окажется ли оно все же в убытке, будучи вынуждено платить по ничем не обеспеченным договорам, долг по которым невозможно взыскать из-за отсутствия имущества у должника? Такая опасность существует. И обусловливается она слабостью, рыхлостью нормативной базы предпринимательской деятельности. Пока дырявый закон создает эту опасность для граждан, государство не слишком озабочено исправлением его. Но, надо думать, столкнувшись с ней как с угрозой для себя самого, оно побеспокоится о том, чтобы устранить саму ее причину, т.е. так изменить закон, чтобы свести к минимуму риск от необеспеченных, мнимых, тем более мошеннических сделок. А повышая гарантии собственной защиты, оно повысит их и для всех участников делового оборота. Конечно, исключить возможность убытка такого рода полностью едва ли удастся. Но его и должен будет покрыть штраф, размер которого, вероятно, мог бы быть скоррелирован с величиной этого убытка.

Впрочем, помимо штрафа у государства будет и еще одна возможность получения дохода – скупка собственных обязательств по курсу ниже их номинальной стоимости. И оно наверняка не преминет ею воспользоваться. Однако предъявление государственного спроса на них, надо полагать, вызовет рост их котировок, вследствие чего, с одной стороны, их досрочная скупка может лишиться в глазах государства привлекательности, но, с другой стороны, даст кредитору возможность продавать их по цене, близкой к номиналу. Таким образом, возвращаясь к поставленному выше вопросу о превращении государственного долгового обязательства в деньги, можно предположить, что кредитор, получив в казначействе вместо денег это обязательство, сможет в тот же день обратить его в «живые деньги» без ущерба для себя. В итоге государство исполнит свое обещание – кредитор получит удовлетворение деньгами, – не затратив ни копейки. Кредитору достанутся деньги не государства, а частных инвесторов, покупающих государственные долговые бумаги. В свою очередь и эти инвесторы получат в конечном счете (через год) по этим бумагам деньги не казначейства, а должника, взысканные с него государством. Казне же останется штраф, наложенный на должника, предназначенный на компенсацию убытков от исполнения обязательства по тем сделкам, по которым даже государство не сможет получить взыскание, и чистый доход, образуемый всей массой гражданских платежей населения.

Будут ли граждане в этих обстоятельствах платить государству за приобретение страховки по сделкам? Иначе говоря, жизнеспособна ли эта модель? Может ли она обеспечить финансирование государства?

Конечно, легко предположить, что будут совершаться и неоплачиваемые сделки. Но разве сегодня нет огромного сектора экономики, не платящего налоги? Именно потому не платящего, что граждане не ощущают отдачи от своих платежей, не видят в них пользы для себя. В новых же условиях гражданину будет предложено платить за себя и только за себя, за защиту собственного кармана. За небольшую сумму он будет иметь возможность обезопасить себя от риска убытка по всякой совершаемой им сделке. Он почувствует себя в привычных, хорошо ему известных и понятных условиях жизни: «Хочешь что-то иметь – заплати и получи!» Хочешь иметь уверенность в успехе сделки – заплати и получи ее. Конкретная услуга за конкретную цену. И эта услуга не навязывается, а предлагается. Во всяком случае, такие условия будут честнее, нежели нынешние: «Отдай, сколько велят, и не пытайся понять, на что!».

Представим себе лотерею, разыгрываемую в двух сериях билетов. Билеты первой серии стоят 10 рублей. По ним можно ничего не выиграть или выиграть от 1 до 100 рублей. Билеты второй серии стоят 20 рублей и на каждый из них приходится выигрыш более 20 рублей. Надо ли ломать голову над тем, какая из этих серий разойдется? В первом случае покупка билета есть дешевое, но рискованное вложение денег. Во втором – операция гарантированного превращения меньших денег в бóльшие. Нечто вроде такой лотереи и будет предложено гражданину в новой модели.

Всякий раз, решая, платить ли ему по сделке, он будет стоять перед выбором: деньги против слова. Либо он не станет платить, положившись на одно лишь честное слово партнера и отказавшись от права просить помощи государства (первый вариант лотереи), либо заплатит и получит надежную государственную гарантию, выраженную в требуемой ему сумме (второй вариант). В деловой сфере, как известно, материальные гарантии имеют гораздо больший вес, нежели моральные. Поэтому вряд ли гражданин станет рисковать успехом своего дела ради копеечной экономии.

Но не захочет ли он сэкономить на этом платеже, заключая сделки с людьми, которых он хорошо знает и в надежности которых совершенно уверен?

Попробуем оценить и эту ситуацию.

Допустим, два добрых знакомых, А и В, заключили сделку, по которой В должен заплатить А. Допустим, по этой сделке, доверяя друг другу, они договорились не производить гражданского платежа. Получив от А то, что составляло предмет их сделки (товар, услугу, заем и т.п.), В окажется перед выбором: расплачиваться ли ему с А или нет? Он знает, что А не сможет обратиться в суд, не сможет истребовать с него деньги. Отказ платить порвет их дружеские отношения. Но он сулит большую выгоду. Не будет ли она настолько привлекательной для В, что он решит пожертвовать ради нее дружбой с А? Тем более, что утрата дружеской связи сама по себе вовсе не грозит ему разрывом деловых отношений с А. Предложив А в следующий раз другую взаимно выгодную сделку, В может рассчитывать, что А, уже и не доверяя ему, будучи даже настроен враждебно, чтобы не упустить своей выгоды все же согласится на нее при условии совершения гражданского платежа. Какой из аргументов окажется для В в конечном счете более весом – моральный или материальный, – станет ли он платить своему партнеру или нет, он может и сам не знать, заключая первую сделку. Тем более этого не может наверняка знать А. Но А не может не сознавать того соблазна, перед которым окажется В. Экономя на гражданском платеже, А сознательно создаст такую ситуацию, в которой может лишиться и дружбы с В, и прибыли от сделки, и всего имущества, составляющего предмет сделки. Какой смысл для него поступать подобным образом? В свою очередь и В, приобретя имущество А и даже расплатившись с ним, все равно не будет иметь государственной защиты права собственности на него. Владение этим имуществом и для него окажется сопряженным с весьма высоким риском его утраты [117]. Будет ли это отвечать его желанию?

Конечно, масса мелких, бытовых, дружеских, одномоментных сделок будет совершаться без гражданского платежа – так же, как и теперь они совершаются без уплаты налогов. Но основной объем гражданского оборота наверняка будет страховаться этим платежом, независимо от доверия его участников друг к другу. Экономя на нем, человек попадает в зону беспомощности. Ведению дел в этой зоне сопутствуют гораздо меньшие шансы на успех, чем игре в рулетку. Это даже не зона высокого риска – это зона гарантированного провала любого коммерческого начинания. Поэтому любой человек будет так же заинтересован в гражданском платеже, как в успехе своей сделки.

Лучшей гарантии поведения человека, чем его личный материальный интерес, как известно, в природе не существует. А здесь он налицо. Так что сомневаться в том, будет ли человек платить государству, все равно, что ставить под сомнение роль материального интереса в его деловом поведении.

Следующий вопрос. Размер гражданского платежа, как уже сказано, должен определяться некоторым фиксированным процентом от цены сделки. Должны ли будут участники сделки оплачивать всю причитающуюся казне сумму?

Разумеется, нет. Имея возможность не платить вовсе, они заплатят столько, сколько сами сочтут нужным. По смыслу права частной собственности, каждый человек сам должен решать, сколько платить государству. Но если они заплатят только часть этой суммы, то, разумеется, и государство примет на себя ответственность лишь за часть цены сделки. Неоплаченная часть сделки останется незащищенной. В этом случае сделка частично окажется в уже упомянутой зоне заведомой неудачи. И для ее участников она в этой части будет иметь те же последствия, что и неоплаченная сделка. Нетрудно понять, что их решение относительно этой части, а следовательно, и полноты оплаты будут диктоваться уже рассмотренными соображениями, побуждающими людей платить. Иначе говоря, если из соображений личной выгоды они сочтут нужным оплатить одну часть сделки, то из тех же соображений они, скорее всего, сочтут нужным оплатить и другую. В итоге можно ожидать, что платежи будут осуществляться в полном объеме.

Какова будет процедура платежа? Надо ли будет по всякой сделке ее участникам отправляться в банк, чтобы перечислить деньги государству? Совсем не обязательно. Если сделка совершается письменно, им будет достаточно, например, наклеить на каждый экземпляр договора одну или несколько марок (соответственно сумме платежа), купив их в любом киоске, магазине, банке, погасить эти марки своей печатью или подписью с указанием даты и обменяться экземпляром договора с партнером. Если сделка заключается в устной форме, они смогут обменяться самими марками, расписавшись на них и проставив дату. Подтверждением оплаты может служить и банковская справка, если стороны совершают платеж в электронной форме. Впрочем, вопрос о процедуре является, очевидно, сравнительно частным, «техническим», и в данном случае не представляет для нас особого интереса.

Наконец, какова должна быть величина процента, взимаемого государством, то есть ставка гражданского платежа?

Совершенно ясно, что даже свое собственное право человек будет настроен застраховать у государства лишь при том условии, что цена страховки будет оправдана ценностью самого этого права. Право собственности всегда имеет конкретный объект, обладающий определенной стоимостью, измеримой в деньгах. Платить за него больше, чем оно стоит, человек, разумеется, никогда не станет. Поэтому ставка гражданского платежа должна быть в его глазах соразмерна цене приобретаемого права. Кроме того, она должна предусматривать существенно меньшие выплаты, чем те, которые вынужден производить человек в рамках налоговой системы. Иначе переход к системе гражданских платежей будет ему невыгоден, и он вряд ли согласится на него. Всем этим условиям должна будет отвечать упомянутая ставка. Однако вопрос о том, каким образом она будет определяться, оставим здесь открытым. Ответ на него мы сможем получить ниже.

Итак, в результате этой реформы платежи в бюджет, утратив форму налогов, станут предметом личной заинтересованности каждого человека. Материальные интересы гражданина и государства, наконец, соединятся. Прекратится вековая налоговая война между ними. Бюджет, как ни трудно в это поверить, будет наполняться без каких-либо усилий со стороны государства, стихийно, сам собой, самотеком. Как наполняется касса магазина, умеющего угодить покупателю. И наполняться не частично, а полностью, настолько, насколько это необходимо для выполнения государством всех своих обязательств перед обществом. Отпадет нужда в многотысячной армии налоговых инспекторов, полицейских, финансовых контролеров. Вместе с налогами исчезнет сама возможность налоговых преступлений. Предпринимательство станет сферой безрисковой деятельности (точнее, сферой, в которой сохранится лишь риск принятия неверного решения и возникновения форсмажорных обстоятельств). Станет чище правовая среда хозяйственной деятельности. Столь необходимый для этой деятельности бухгалтерский учет вернет себе свое естественное назначение, станет именно учетом «для себя», а не отчетом «для государства». Лукавить в нем станет бессмысленно. Ложь сделается убыточной. Осядет гигантский вал абсурдного, фальшивого по своему содержанию документооборота, экономя труд людей для более полезного применения. Экономика выйдет «на свет», в «тени» останется только криминальный оборот. Но главное, человек станет полноценным частным собственником, а государство – его сильным, внимательным, честным, обязательным и аскетичным слугой.

Останется ли оно при этом собственником? Это будет невозможно. Утратив контроль над источником собственности, над человеческим трудом, оно превратится в распорядителя и пользователя средств, предоставляемых ему обществом. В своего рода наемную администрацию «товарищества», именуемого «населением страны». Отняв же статус собственника у государства, человек за счет этого приобретет его себе.

 


 

Как видим, представление о незаменимости налоговой системы – не более чем миф. В результате ее упразднения и осуществления данной реформы общество сделает шаг из царства мифической реальности в царство реальности объективной. Испарится абсурд, господствующий в представлениях об общественном устройстве, и этим представлениям будет возвращен, наконец, их истинный смысл. Государство, перестав быть собственником, станет стражем собственности гражданина. Ведь подписывая договор по сделке, должник признает право собственности на долг за кредитором. После чего любое его использование должником вне договора превращается в деяние, нарушающее право собственности кредитора, делается кражей. Государство же, возмещая кредитору ущерб, будет тем самым страховать его право собственности, т.е. само основание социального миропорядка, само существование гражданского общества. Но в этом и заключается его главное назначение. В свою очередь, гражданин, оплачивая эту услугу, продемонстрирует свою поддержку такому государству.

Но, конечно, с привычным мифом трудно расставаться. А новая идея – пока она нова – в любом человеке будит скептика. «Слишком она хороша, – скажет этот скептик, – чтобы быть реалистичной. Слишком похожа на утопию».

Но так ли? Утопия – это учение, построенное на моральных идеалах – идеалах «справедливости», «гуманизма», «братства» и т.п. В нашем же случае все строится только на личном материальном интересе человека, если угодно, на его меркантильном, эгоистическом расчете. Чтобы осуществить названную реформу и получить те результаты, к которым она неизбежно ведет, не нужно менять человека. Для этого не требуется, чтобы он стал лучше, умнее, совершеннее, нравственнее, добрее, бескорыстнее. Пусть он останется именно таким, каков он есть. Достаточно, если он будет настолько развит, чтобы суметь рассчитать свою выгоду и постараться не упустить ее. А теория, построенная на этом расчете – это, в сущности, уже даже и не теория, а сама жизнь.

Что может воспрепятствовать тяге человека к нормальной и обеспеченной жизни? Неверие в возможность переустройства общества, необходимого для этого? Но даже и неверие не остановит его в стремлении жить лучше. Поэтому и неверие его в реалистичность упразднения налоговой системы не спасет ее. Она обречена, ибо порочна по своей сути и разорительна для общества. Трудность заключается только в том, чтобы расстаться с ней, не навредив себе.

Главные задачи, связанные с реформой – юридические, организационные, технические – придется решать как раз на подготовительном и начальном этапе ее осуществления. Именно начать, как известно, труднее всего. Но, во-первых, это те самые задачи, которые давно уже настойчиво требуют решения – задача устойчивого наполнения бюджета, перестройки судебной системы, искоренения экономической преступности и т.п. У этой реформы нет иных задач, кроме тех, которые и без нее должны быть решены, но которые без нее решены быть не могут. А во-вторых, при всей их сложности, они, в сущности, гораздо менее сложны, чем, например, памятная всем искусственная ваучерная приватизация, и несравненно дешевле, чем, например, приснопамятная чеченская война. Реформа вполне по силам обществу, и при правильной постановке дела она вполне может быть проведена и с минимальным риском, и с максимальной отдачей.

Утопическое сознание питается мифами. Дикарь не умеет отличать миф от реальности. Но эволюция сознания, как и эволюция органического мира, заключается в его приспособлении к обстоятельствам реальной жизни, в развитии способности ко все более точному и адекватному отражению этой жизни в «зеркале» своего разума и освобождении от мифов. К счастью, все мы находимся в процессе такой эволюции.


ПРИМЕЧАНИЯ

117. Здесь идет речь о гражданских правоотношениях. А как должно вести себя государство, если совершена банальная кража? Должно ли будет оно и в этом случае возместить потерпевшему понесенный им ущерб?

Разумеется. Но лишь ущерб от утраты имущества, приобретенного по оплаченным ему сделкам. На построение системы учета всех приобретений граждан уйдет, конечно, немало времени, но она уже и в наши дни стихийно складывается, благодаря замене наличных платежей электронными. Государство, конечно, не должно иметь доступа к этой системе иначе, как по желанию самого гражданина. Только гражданин сможет пользоваться ею, чтобы при необходимости подтвердить оплату государству того или иного приобретения и, тем самым, обязать его возместить его утрату. Утверждение в обществе такого порядка отношений, надо думать, если и не изведет само явление кражи, то сведет его к минимуму. Но это тема уже другого исследования.

 

 

МИФ О ДЕМОКРАТИИ

«…Идиотизм его веры, чувственная, счастливая преданность рабству были в нем словно прирожденными или естественными…»

А.Платонов. «По небу полуночи».

 

Мы уже касались содержания третьей статьи Конституции РФ. Она, как мы помним, гласит: «…Единственным источником власти в Российской федерации является ее многонациональный народ».

Что это за роль, которая отводится Конституцией народу – быть «источником власти»? Если он «источник», то кто же является ее «носителем»? Очевидно, не он сам, а тот, для кого он ее «источает» - государственный аппарат, образующие его чиновники. Власть над кем они приобретают, получив ее от народа? Очевидно, над самим этим народом, над каждым гражданином.

Так кому же на самом деле, фактически отдает власть Конституция при таком предписанном ею распределении ролей: государству или народу? Кто из них является стороной властвующей, а кто – безвластной? Наконец, как следует назвать форму политического устройства, наделяющую чиновника властью над народом, хотя бы и позаимствованной у него, а народ оставляющую без власти, хотя бы он и являлся ее источником? Ответ и на сей раз лежит на поверхности. Это – бюрократия.

Давайте называть вещи своими именами. Давайте признаем, что демократии, иначе говоря, народовластия, то есть такой политической организации общества, когда власть принадлежит самому народу и не отнимается у него, не концентрируется в руках обособленной группы лиц, образующих государственный аппарат, когда народ является ее носителем, а не ее источником, в нашей стране нет. Давайте признаем, что в первой же статье Конституции России допущена ошибка. В ней утверждается, что «Россия есть демократическое государство». Такое утверждение, заметим кстати, вообще безграмотно, ибо Россия – это вовсе не государство. Это прежде всего общество, ее народ, проживающий на своей земле. Одним словом, Россия – это страна. Назвать Россию «государством» – значит вынести за скобки России весь нечиновный люд, а заодно признать за истину тот вздор, будто крах и небытие любого российского государства, коих она за свою историю пережила множество, есть ни что иное, как крах и небытие самой России. Поэтому в Конституции вернее было бы записать: «Россия – это страна». И продолжить фразу следующим образом: «...страна с бюрократической формой власти, источником которой является народ». Давайте взглянем на этот факт открытыми глазами и найдем для себя утешение в том, что точно так же обстоит дело и в любой другой стране, претендующей на звание «демократической».

Кого мы обманываем, называя бюрократию демократией? Кого, кроме самих себя? Ведь так просто понять: чем больше власти у государства, тем меньше ее у народа. Чем меньше власти у народа, тем меньше демократии. Разве это не очевидно? Какой смысл в самообмане? Его оправданием может служить лишь то, что мы предаемся ему искренне. Но искренний, непреднамеренный самообман всегда есть следствие заблуждения. Не умея его распознать, мы тем самым расписываемся в том, что не видим разницы между бюрократией и демократией, не понимаем суть демократии. А значит, наше представление о ней есть не более чем миф, такой же наивный, как и миф о частной собственности. И оставаясь в убеждении, будто нам (или кому-то еще) удалось ее осуществить, мы остаемся все в том же царстве мифической реальности.

Что только не написано о демократии! Волею случая попалась мне в руки книжка «Основы политической науки» под редакцией профессора В.Пугачева, изданная Московским государственным университетом. Ее можно читать, зазубривать – ведь это пособие для студентов и аспирантов, – но напрасно пытаться отдать себе отчет в смысле прочитанного. Например, в ней говорится: «Чтобы разобраться пестрой палитре многообразных демократических теорий, необходимо выработать критерий их классификации» [118]. Если читать без головы, эта фраза легко усваивается. Но если вдуматься, то возникает вопрос: зачем? Единственный критерий, имеющий и практический, и теоретический смысл состоит в том, чтобы уметь отличать ложную теорию от истинной. Его не надо «вырабатывать», достаточно просто знать, что такое «демократия». Все остальные «критерии» – от лукавого. Если такое знание есть, то не нужно никаких «критериев», ибо и без них понятно, какая из «теорий» по какому разделу глупостей проходит. Если нет, то тогда, конечно, «необходимо выработать». Забавно и это словечко! Почему не сказать просто: «придумать», «выдумать»? Но и это понятно. «Выдуманный критерий» – это звучит как-то не серьезно. Не «академически». Вот «выработанный» – гораздо весомее. В этом слове чувствуется какой-то умственный труд. Но ведь смысл его от этого ничуть не меняется. «Критерий» можно назвать «выработанным», «вымученным», но он все равно останется не более чем выдуманным.

Читаю дальше, без пробелов: «Такие критерии могут быть связаны в первую очередь с важнейшим признаком демократии – признанием народа верховным источником и контролером власти» [118]. Я споткнулся уже на слове «такие». Их, этих «критериев», стало быть, надо «выработать» не один, а много? И на какой же из них полагаться? А на словах «верховный источник» уже и вовсе не смог удержать ментального равновесия. «Источник», внушают мне авторы, бывает «верховным», но, следовательно, где-то бьют «источники» и «полувеховные», и «четвертьверховные», словом, какие-то иные. И они тоже – «источники власти». Про себя-то я сознаю, что слово «верховные» в этом тексте является «избыточным термином», но, доверяя «ученой книге», не могу от напряжения понять ее смысл не впасть в легкий ступор. Окончательно же меня добивает попытка связать мысль о том, что народ, будучи «источником», одновременно является и «контролером» власти. Вся история человечества была для меня учебником того, что «контролером» власти является ее носитель. «Носитель», «держатель», а не «источник». Теперь же, по требованию авторов этой книги, я должен полностью переменить свое представление на этот счет! Вот это и отнимает почву из-под ног. Опять же, про себя я понимаю, что сказанное ими – не более чем фантазии «творческого воображения». Но еще пытаюсь найти то место, к которому можно было бы привязать мое представление о здравом смысле. «Это основополагающее качество демократии...» Какое? Отводящее народу роль «верховного источника»? «...имеет по меньшей мере два главных аспекта: а) взаимоотношения народа, социальной группы и личности, позволяющее уточнить, как трактуется сам народ...» [118]. Не «общество», подчеркну, а «народ». Я, разумеется, попробовал найти «уточнение народа», и, не найдя, прекратил чтение.

Впрочем, должен сказать, что в этом учебнике много честного, добросовестного намерения, он ничуть не хуже других учебников, и высказанная критика по сути ее относится, разумеется, не к нему одному. Но можно ли вообще в чем-то упрекать учебную литературу, коль скоро она всего лишь отражает современный уровень теоретического осознания демократии?

Попробуем же понять, что составляет действительную природу демократии и что отличает ее от бюрократии. Для этого вспомним, что представляют собой «власть» и «свобода».

Власть это возможность подчинения себе чужой воли. Возможность диктовать свою волю другому человеку.

Власть есть господство не над телом человека, а именно над его волей. Внешне подвластность человека обнаруживается в его поведении. Но само подчинение власти происходит не в момент совершения им того или иного поступка, а в момент выбора поступка. Человек подвластен другому не в своем поведении (поведение раба или свободного легко можно имитировать, желая обмануть других или даже самого себя), а в принятии решения относительно своего поведения, в процессе, скрытно протекающем в его сознании. А именно, он является подвластным, если при выборе решения оказывается вынужден руководствоваться не своими желаниями и своей волей, а желаниями и волей, навязанными ему со стороны. Если оказывается вынужденным выбирать себе поведение, игнорируя собственную волю, себя самого.

Конечно, может случиться и так, что навязанная воля совпадет с намерениями самого человека. Такое совпадение как раз и создает иллюзию свободы. В этом случае человеку кажется, будто власть другого довлеет над ним только тогда, когда ему приходится поступать вопреки своей воле. Только в этом – в принуждении действовать наперекор своим интересам, вопреки себе, – он готов усматривать сущность власти. Однако подлинная ее сущность заключается в том, что властвующая воля всегда безразлична к воле подвластной. Властвующему субъекту на самом деле все равно, совпадет ли его желание с желанием субъекта подвластного или нет. Именно поэтому становится возможным и совпадение этих двух желаний, и их расхождение.

Личность подвластного для властителя не имеет значения. Поэтому возможность командовать другим человеком всегда рождает стремление командовать всяким другим человеком, всеми людьми. Всякая власть больна стремлением к расширению своих границ, к экспансии.

На это, конечно, можно возразить, что существует множество примеров того, как человек вполне удовлетворяется «локальной» властью – властью над ограниченным кругом лиц или даже отдельным лицом. Причем, в известных случаях его желание сводится к властвованию именно над этим лицом, а не над кем-либо иным. Так, шантажист совсем небезразличен к тому, кто именно является его жертвой.

Но это лишь иллюзия. На самом деле и шантажиста интересует вовсе не лицо его жертвы. Гораздо важнее для него богатство или должность этого лица, то есть его внеличностные признаки. Названное правило действует универсально во всей сфере социальных отношений. Однако следует иметь в виду, что далеко не все человеческие отношения имеют социальный характер. За пределами социальной сферы это правило, разумеется, неприменимо, как неприменима и сама категория власти.

В чем притягательность власти? Только в том, что она открывает человеку доступ к благам, которые иначе оставались бы для него недостижимы. Сама по себе власть не является целью, а только средством к приобретению искомых благ, прежде всего материальных. Однако широко распространено мнение, будто прелесть власти заключается в ней самой, будто сама она и является целью, ради которой человек готов порой идти и на материальные жертвы, видя в них как раз средство ее достижения. Следует ли отсюда, что власть может быть и самоцелью? Во мнении человека – конечно, но по своему объективному предназначению – безусловно, нет. Власть подобна золоту или деньгам. Никто не станет спорить с тем, что ценность денег заключается только в том, что они могут быть превращены в любое благо. Другого назначения они по самой природе своей просто не имеют. Между тем, всегда находились люди, усматривающие в них не средство к обеспеченной жизни, но цель, оправдывающую любые лишения, в глазах которых блеск золота и был сам по себе объектом вожделения. В литературе представлено немало художественных портретов таких людей – Плюшкин, Барон (Скупой рыцарь), Гобсек. Понятно, что если бы деньги не имели ценности магического средства для всех, они никогда не стали бы предметом маниакальной цели для некоторых. Подобные исключения лишь подтверждают общее правило. А общее правило состоит в том, что власть не обладала бы для людей никакой привлекательностью, если бы не могла служить источником обогащения. Но именно потому, что на всем протяжении человеческой истории она успешно исполняет эту роль, даря рабовладельцу труд раба, сеньору – труд вассала, чиновнику – труд гражданина в виде права распоряжения изымаемой долей общественного труда вместе с сопутствующей этому праву выгодой, она становится для отдельных лиц таким же фетишем, каким бывают и деньги в их «мистической» функции сокровища.

Впрочем, в бюрократическом обществе власть обнаруживает и еще одно манящее свойство – способность выступать суррогатной заменой таланта. Талант – это особенность не социального субъекта, а личности, выделяющая ее в социальной толпе. Делая карьеру, чиновник тоже стремится выделиться. Его активность подогревается азартом. Ведь власть, за которой он гонится, принадлежит не имени, не роду, не крови, а безродному креслу, чину, должности и поэтому, в сущности, доступна каждому. И тот факт, что она, в случае успеха, достается именно ему, награждает его чувством собственной значимости, исключительности, ощущением превосходства над остальными. Человеку посредственному это ощущение способно заменить сознание личной значимости, даруемое талантом. Поэтому именно в глазах людей недаровитых власть обладает особой притягательностью.

Полной противоположностью власти является свобода. Ее можно определить как независимость от чужой воли. Не от всех обстоятельств и условий бытия (поиски «абсолютной свободы», когда они ведутся в этом направлении, неизбежно заходят в тупик и завершаются нелепым выводом о том, что коль скоро «свободы нет от силы тяготения», от «биологических потребностей», а для человека, живущего в обществе – и «от общества», то «свободы нет вообще»), но независимость только от одного внешнего фактора – от воли другого человека. Это определение можно проиллюстрировать следующим примером. Представим человека, идущего по дороге. На его пути встречается яма. Он ее обходит и идет дальше. Можно ли сказать, что яма, заставившая его сделать несколько лишних шагов, стеснила его свободу? Нет, конечно. Иначе пришлось бы признать, что и любое препятствие на его пути, и сама протяженность пути, в конечном счете и все, что его окружает, и даже он сам, как часть, неотделимая от своего окружения, – все мешает ему быть свободным; что достичь свободы ему может позволить только избавление и от мира, и от самого себя, но тогда кто останется носителем свободы и свободой от чего она для него явится? Свободой Никого от Ничто? Но от Ничто даже Никто не может быть свободен. Отсюда и упомянутый вывод: «свободы нет, как нет и рабства». На самом же деле человек из нашего примера совершенно свободен, свободен абсолютно, поскольку в каждом движении он руководствуется только своей волей, своей, и более ничьей. Но изменим ситуацию: пусть около ямы он встретит некоего регулировщика, который направит его в обход и которому он должен будет подчиниться. Он совершит в точности тот же путь. Но будет ли он свободен и в этот раз? Очевидно, что нет, хотя его воля и не подвергнется никакому насилию – ведь он и сам обошел бы яму. Но он лишается возможности выбора своего поведения. В этом и будет состоять зависимость его воли от воли другого человека. Эта зависимость и сделает его несвободным.

Свобода – это право человека на владение самим собой. Право принадлежать себе, быть тем, кем может быть только он сам, то есть быть личностью. В этом ее высшая ценность. Это право никем не даруется человеку, но может быть отнято у него. Или добровольно отдано им самим.

Что заставляет его отказываться от свободы? Условием такого поступка, очевидно, является неведение свободы, непонимание того, что она такое и какую ценность представляет для человека. Точнее, для личности. (Социальный человек, как уже говорилось, не имея своей воли, в свободе не нуждается, оттого и легко пренебрегает ею). Причиной же почти всегда оказывается расчет на получение взамен нее материальной выгоды. Так, наемный работник, подчиняя на рабочем месте свою волю воле нанимателя, отдает ему свободу вместе со своей рабочей силой за деньги. Он поступает так, когда не находит ей иного, более выгодного применения. Подобный поступок можно рассматривать как акт добровольного самоотречения.

Но отречение от свободы в пользу государства, по логике вещей, не может совершаться добровольно, ибо в итоге его человек не только ничего не выигрывает, но терпит очевидный материальный ущерб. Вместе с тем, в настоящее время оно не имеет и принудительного характера: люди не протестуют против той роли, которую им отводит государство, не возражают, чтобы оно забрало их свободу и превратило ее в свою власть над ними. Объясняется этот парадокс, по-видимому, только непониманием того, что свободу на самом деле можно и не отдавать. Обладание свободой – это условие перерождения человека из потребителя в творца, из безликого социального существа в неповторимую личность. Допуская переплавку личной свободы в государственную власть, мы лишаемся и своего лица, и государства. Однако убеждение в том, что государство не может строиться без власти, владеет нами даже прочнее, чем убеждение в том, что оно не может существовать без собственности. Над нами довлеет тысячелетняя общемировая традиция веры в миф государственной власти. На алтарь этой веры мы и приносим, как жертву, свою свободу.

Степень демократичности общества, как известно, определяется не той мерой свободы, которую государство предоставляет обществу, а той мерой свободы, которую государство не в состоянии у него отнять. Но кто в данных обстоятельствах устанавливает границу между человеческой свободой и государственной властью, как не само государство? Есть ли у человека хотя бы клочок свободы, который государство не могло бы отобрать у него? Не надо обманываться на этот счет. В обществе, в котором народ является источником власти, источником свободы является государство. В таком обществе свободы как прирожденного права человека нет. Человек пользуется ею не потому, что рожден свободным, а потому, что отпущен на свободу государством.

Это не первородная свобода. Как частная собственность в условиях господства государственной, свобода человека под сенью государственной власти оказывается продуктом, так сказать, второй свежести. Но, как известно, даже у осетрины «свежесть бывает только одна – первая, она же и последняя» (М.Булгаков). Тем более – у свободы.

Между тем, как ни странно, даже убежденные либералы не видят в этой ситуации ничего, что противоречило бы человеческой природе. Создается впечатление, что здравый смысл изменяет даже самым здравомыслящим людям, едва они берутся судить о свободе. Общий рефрен суждений, сопровождающих «осторожную» либеральную мысль, сводится к тому, что «свобода – это, конечно, благо, но только когда ее в меру. Чрезмерная свобода опасна для общества и оборачивается ему же во зло». Отсюда делается вывод: «Злом может быть не только недостаток свободы, но и ее избыток. Поэтому благом является не только сама свобода, но и ее разумное ограничение». При этом право на введение таких ограничений, а следовательно, фактически и право на определение степени их разумности, отдается в ведение государства. Эта мысль может быть выражена и в безыскусственной форме: «Свобода – это не вседозволенность», – и по-вольтеровски изящно: «Свобода всякого человека кончается там, где начинается свобода другого».

Нет нужды доказывать тот очевидный факт, что подобные суждения служат отнюдь не делу свободы, что они заключают в себе оправдание любого насилия государства над человеком, любого притеснения его свободы и даже полного лишения ее – лишь бы у государства нашелся для этого достаточно «разумный», «целесообразный» повод. Это уже много раз доказано историей любого общества. Но важно сознавать, что и сами по себе эти суждения лишены какого-либо смысла. Свобода по самому ее существу не может быть ограничена свободой. Право вольного выбора не может быть дано одному человеку за счет отказа в этом праве другому. Попробуйте указать хотя бы один пример, когда свобода одного человека мешала бы свободе другого! Подставим в приведенную формулу вместо слова «свобода» ее определение. Мы получим: «Независимость воли всякого человека кончается там, где начинается независимость воли другого человека». То есть, как только начинает самостоятельно рассуждать и действовать другой, первый должен подавить в себе способность к самостоятельному рассуждению, а значит, и действию. Иначе он окажется насильником над чужой волей, следовательно, свободой. Не является ли осмысленное прочтение этой формулы наилучшим доказательством ее вздорности? Границу свободе кладет только ее противоположность – власть. Поэтому на самом деле гораздо правильнее было бы сказать, что «свобода всякого человека и начинается, и кончается там, где начинается и где кончается свобода другого, причем, самого несвободного человека». Но если она где-то кончается, то она и не начинается нигде.

Теоретикам «либерализма» невдомек: свободы не бывает «слишком много». Ее не бывает и «слишком мало». Она либо есть, либо ее вообще нет. И ее нет у общества, отдающего себя во власть государства.

Опасность для людей несет в себе не свобода, сколь бы широка она ни была, а неумение ею пользоваться. Но с этой точки зрения опасно любое право человека. Опасен сам человек. Само его существование таит в себе угрозу и для него самого, и для всех остальных. Надо ли отсюда делать вывод, что государству должны быть даны полномочия «ограничивать существование» людей? Причем, не отдельных, а всех в равной мере? Между тем, именно на такой логике базируются суждения о правомерности государственного ограничения свободы.

Ножницы в руках ребенка представляют собой опасность не потому, что они ножницы, а потому, что они в неумелых руках ребенка. И единственный способ, позволяющий в конечном счете оградить от этой опасности и окружающих, и ребенка, заключается в том, чтобы научить его пользоваться ими. А этому нельзя научить, отняв их у него. Общество, признавая за государством право отнимать у него «опасную свободу», поступает так, будто намеревается вечно оставаться неумелым ребенком.

Конечно, свобода разума, при слабом разуме, становится свободой безрассудства. Но только в «перевернутом» сознании порок разума может быть воспринят как порок свободы. Подросток, залезший в соседский огород за клубникой, наносит ущерб соседу. Является ли его воровство демонстрацией его свободы? Нет, конечно. Это всего лишь демонстрация его глупости. Демонстрация его неумения соразмерить ущерб, который ему может причинить, защищая свою собственность, столь же свободный сосед, с ничтожной выгодой от воровства. Став взрослым, этот подросток может решиться и на более серьезные преступления. Но и в этом случае его поведение будет служить выражением не его свободы, а его непонимания той простой истины, что причинение вреда другому есть самый верный способ причинения многократно большего вреда себе. Свобода – это вовсе не право поступать, не считаясь с другими людьми, а право самому решать, как поступать. Поэтому зло, заключающееся в поступке – это всегда изъян не свободы, а разума. Но именно свобода является единственной школой разума. Только опыт общественной свободы может трансформироваться в практику разумного общественного поведения. Отнять же свободу у всех, чтобы застраховаться от опасности неразумных поступков некоторых – значит вообще закрыть эту школу, отнять у общества саму возможность усвоить правила разумного поведения. А значит, и обречь общество на то зло, которое порождает сон его разума.

Лечить разум, ограничивая свободу, все равно, что лечить болезнь, провоцируя ее причину.

Государство требует себе власти, поскольку иначе, без власти, оно, якобы, не может служить обществу. И общество слепо соглашается на это требование. К чему это приводит? Мы уже знаем, что всякому носителю власти свойственно безразличие к подвластному, и что саму власть он рассматривает лишь как средство удовлетворения своих интересов за счет тех, на кого она может быть обращена. Именно такое – безразличное и алчное – государство мы и создаем для себя, когда соглашаемся на роль «источника власти» для него.

У власти есть только одно назначение – господствовать. К служению она непригодна. Служение – удел подвластного. При этом не имеет значения, попадает ли власть в руки прирожденного тирана или убежденного либерала, искренне намеренного употребить ее во благо других. Власть – это инструмент регулирования отношений людей, и как всякий инструмент, будучи пригоден к исполнению одних функций, он непригоден к исполнению других. Нельзя вести счет времени посредством топора, как нельзя колоть дрова часами, в чьих бы руках эти инструменты ни находились. Нельзя служить, владея властью, как нельзя и господствовать, ее не имея. Когда речь идет об отношениях между людьми, этот факт представляется более чем очевидным. Никому и в голову не придет, что слуга только в том случае будет верным слугой, если будет господствовать над своим хозяином. Но когда заходит речь об отношениях между человеком и государством, абсурд и здравый смысл как будто меняются местами. И человек готов отдать государству власть над собой, надеясь только на то, что она попадет в «добрые руки».

Между тем, именно в «добрых руках» она и представляет наибольшую угрозу для человека. Мне иногда кажется, что было бы за благо, если бы государство, взяв у народа власть, забыло бы о нем и целиком отдалось заботе о себе. И если бы народ, откупившись ценою власти от государства, избавился бы до следующих выборов от его назойливой опеки. Но на беду у государства, по причине его абстрактности, нет собственных интересов (не считая, разумеется, личных интересов аппарата), и поэтому свою власть ему просто не на что больше употребить, кроме как на «заботу о народе». При этом определение того, что является благом для народа, а что нет, оно, естественно, оставляет за собой. Чем оборачивается эта забота, известно каждому. Все войны ХХ века были развязаны правительствами исключительно ради блага своих народов. Во имя «всеобщего счастья» свершилась в России утопическая революция и этой же идеей десятилетиями оправдывалась кровавая история «строительства коммунизма». Только «отеческое попечение» государства лишило нас собственности, культуры, веры и достоинства, под его крылом созрели поколения, ныне чахнущие от инфантилизма. Нищету, чеченские войны, унизительные внешние займы и уже никогда не погасимые внутренние – все это нам подарили его «добрые руки». Никакое государство не преследует намеренно цели уничтожения или разорения своего народа. Беда в том, что в своих соображениях о народном благе оно опирается не на объективные законы общественного существования, а на свое представление об этих законах, на то абсурдное, фантастическое представление, которое частично уже охарактеризовано выше. Беда в том, что, становясь в роли носителя власти – в противоестественной для себя роли – субъектом мира мифической реальности, оно и обществом управляет так, будто и оно принадлежит к этому миру.

Таково лицо бюрократии. Вернее, лишь некоторые его характерные черты.

А что представляет собой демократия?

Принято считать, что ее сущность раскрывается через перечень тех прав и свобод, которые «демократическое государство» соглашается признать в качестве неотчуждаемых и принадлежащих человеку от рождения: право избирать и быть избранным, право на равный доступ к государственной службе, на объединения, собрания, шествия и пикетирование, на равенство перед законом, на свободу мысли и слова, на свободу перемещения, выбора места проживания, работы и т.п. Все эти права, действительно, составляют признаки демократии, но признаки внешние, поверхностные, не дающие представления о ее сути. Все они – не более чем ее праздничный, карнавальный антураж, яркие декорации, которыми государство обставляет сцену общественной жизни, но которые оно же в любой момент может и убрать за кулисы. Причем, не только не встретившись с сопротивлением общества, но даже заручившись его поддержкой. Германия буквально за один год – с 1933 по 1934 – перешла от демократии к диктатуре, не ощутив никакой утраты, во всяком случае, утраты того, что составляло бы для большинства народа сколько-нибудь реальную ценность. Столь же стремительно в начале девяностых годов XX века упала в России цена идеалов демократии, едва поползли вверх товарные цены. Какое общество и в какие времена стало бы держаться за эти права, если в обмен на них ему была бы обещана сытая, обеспеченная жизнь? Нужна ли человеку «свобода передвижения», если ему не на что путешествовать? Зачем ему «свобода мысли», если все его мысли поглощает поиск средств к существованию? Велика ли разница для людей, что служит источником господствующей над ними власти, если эта власть в любом случае правит ими так, как сама считает нужным? Это – демократия лишь на словах, хотя и запечатленных на гербовой бумаге, но стоящих не больше этой бумаги. Это – утопия демократии, основанная на мечте и не имеющая опоры в реальной жизни.

Между тем, подлинная суть демократии достаточно точно отражена в известном принципе: «Не человек для государства, а государство для человека». То есть, выражаясь яснее: «Не человек зависит от государства, а государство – от человека». Или: «Не человек служит государству, а государство – человеку».

Нетрудно понять, что осуществить этот принцип на деле невозможно ни за счет свободных выборов, ни за счет неподцензурной прессы, ни путем реализации иных политических прав человека. Какую б власть над собой человек ни выбрал, признавая ее господство над собой, он уже тем самым ставит себя в зависимость от этой власти, от государства. Подлинную независимость ему может дать только полноценная частная собственность. Только собственность, неприкосновенная для государства, делает человека свободным от государства, то есть неподчиненным его воле. А поскольку и у частной, и у государственной форм собственности источник один и тот же – человеческий труд, – постольку возвращение этого источника человеку равновелико утрате его государством, следовательно, утрате им титула собственника, упразднения государственной собственности, что в итоге ставит государство в материальную зависимость от человека.

Только так и может быть практически осуществлен названный принцип.

Мы уже знаем, что эти две формы собственности – государственная и частная – не способны сосуществовать одновременно. В том обществе, где действует режим государственной собственности, нет частной, и наоборот. Им соответствуют и две несовместимые формы власти – бюрократия и демократия. Государственная собственность является основой бюрократического строя, при котором власть принадлежит государству, а человек свободен лишь в пределах, которые оно ему отмеряет, то есть, по существу, лишен свободы вовсе. В свою очередь, частная собственность обусловливает политический режим демократии, для которого характерно ограничение государственной свободы пределами, отмеряемыми ему человеком, и признание человека не источником, а носителем власти. Иными словами, в демократическом обществе государство не имеет привилегии государственной собственности, равно как и государственной власти.

Таким образом, основу демократии составляют не декларативные политические свободы, а реальные экономические права. Подлинная демократия начинается лишь тогда, когда названный принцип становится законом материальных отношений человека с государством.

Попробуем теперь яснее представить себе роль государства в демократическом обществе.

Каждый человек заинтересован в поддержании устойчивого порядка общественных отношений. Этот порядок в демократическом обществе регламентируется сводом законов, смысл которых в конечном счете сводится к признанию и защите одного-единственного права человека – принадлежать самому себе, быть самим собой. Это право может быть названо иначе «правом частной собственности». Или – «правом быть свободным». Под другими именами оно образует весь перечень «естественных прав человека». Эти права являются законом, диктуемым человеком, можно даже сказать – человеческой природой, – государству. В свою очередь обязанность государства перед человеком состоит в издании юридических законов, вытекающих из этих прав. На основе этих законов осуществляется правосудие. Если должностные лица, олицетворяющие государство, не могут справиться с этой задачей, они ставят государство на грань утраты финансовой поддержки общества. Гражданин едва ли станет платить государству, деятельность которого противоречит его интересам. Вследствие этого отстранение таких лиц от должностей явится предметом заинтересованности не только общества, но и государственного аппарата. Именно потому, что для последнего оно будет служить предметом не моральной, а материальной заинтересованности.

Определять степень соответствия любых государственных актов своим природным правам всякий человек сможет сам. Он это делает и сейчас, но, по правилам бюрократического общества, он лишен возможности самостоятельно влиять на законотворческую деятельность государства. Такое право предоставляется лишь его представителям – депутатам законодательного собрания. В демократической же стране он сможет сам опротестовать любой закон, указ, любое решение государства, обратившись в суд и опираясь на Конституцию. Конституция – это закон, адресованный от лица общества государству. Она принимается всенародным голосованием и не может ни в чем быть изменена государством. Государство обязано ее соблюдать и следовать ей в каждом своем решении. Если же по иску гражданина обнаружится, что государство в своем решении отклонилось от предписаний Конституции или конституционного закона, то такое решение подлежит отмене судом как противоречащее интересам не одного лишь истца, а всех граждан, проголосовавших за данную Конституцию, то есть как противоречащее интересам всего общества. Понятно, что иск, связанный с защитой личных интересов, ущемленных государственным решением, принятым во исполнение Конституции или иного действующего закона, удовлетворен в этом случае не будет. Иными словами, оставаясь защищенным от произвола государства, человек в своем диалоге с ним вынужден будет считаться с фактом его служения не только ему, но и другим людям, с фактом наличия и у других людей собственных интересов – с фактом таким же объективным, как яма на дороге. Поэтому, будучи свободным в своих действиях и обладая властью над государством, он не сможет обратить ее силу в ущерб свободе или иным законным правам какого-либо другого человека, но всегда сможет воспользоваться ее силой для защиты своих конституционных прав. Таким образом, в результате приобретения гражданином права обжалования и отмены в судебном порядке любого постановления государства, создастся режим непрерывного и непосредственного контроля общества за действиями всех государственных учреждений. Дополненный правилом материальной ответственности государства за неисполнение своих обязательств и административной (и дисциплинарной) ответственности должностных лиц, он и явится гарантией соблюдения прав человека в демократическом обществе.

В стране, находящейся под бюрократической властью, гарантом прав человека является государство. Оно устами высшего должностного лица (Президента) приносит клятву обществу на верность своего служения ему. Оно эту клятву легко дает, но, не неся никакой ответственности за ее несоблюдение, так же легко ее нарушает. Такая клятва – не более чем процедурная формальность, никого и ни к чему не обязывающая. Да и как, в сущности, государство может гарантировать человеку защиту его прав, если необходимость в такой защите обусловливается в первую очередь возможностью покушения на них со стороны самого государства? Такая гарантия, разумеется, не стоит и гроша ломаного.

Обретя материальную независимость от государства, человек сам становится гарантом своих прав. В чьем лице он может найти более надежного гаранта? Кто чувствительнее его самого к ущемлению его прав и кто сильнее его заинтересован в их надежной охране? Но для защиты их он нуждается в сильном и подчиненном его воле государстве. Иными словами, он нуждается в государстве безвластном и несвободном.

Здесь нет никакого парадокса. Ибо, во-первых, альтернативой такому государству является только безвластное и несвободное общество, то есть общество, лишенное реальной возможности защищать свои права. А во-вторых, только такое государство и является на самом деле сильным.

Как понимать выражение «сильное государство»? Реальный смысл его заключается вовсе не в том, что государство может любого человека скрутить в «бараний рог», переступить через любые его права и всякому навязать свою волю. Это – смысл выражения «деспотическое государство». Сильным же является то, которое способно обеспечить неуклонное соблюдение закона, а следовательно, и прав своих граждан, с чьей бы стороны ни совершалось покушение на них (то есть обеспечить соблюдение принципа равенства всех перед законом); на котором лежит обязанность восстановить нарушенное право человека, если оно не смогло его защитить; которое создает для человека условия безопасного существования и дает ему уверенность в исходе любой законной деятельности. Иными словами, это государство, к которому человек всегда может обратиться за помощью и которое всегда ему эту помощь окажет. Но для этого не оно должно обладать властью над человеком, а человек над ним; для этого оно не должно быть свободно в своих действиях перед лицом законных требований человека, а напротив, должно быть подчинено им. А это и значит, что оно должно быть безвластным и несвободным по отношению к человеку.

Как сделать государство «сильным»? Воззваниями к совести чиновников, уговорами и укорами в печати, демонстрациями общественного недовольства, пикетами и т.п. дело не поправить. Существует только одно средство, способное оказать на него надлежащее воздействие – деньги. Каким бы слабым не было государство, оно в самое короткое время станет сильным, если за свою слабость ему придется платить.

Представим ситуацию: государственное учреждение по каким-либо причинам нарушило право человека. В этом случае человек по решению суда получает денежное возмещение своего ущерба из казны, и сумма, выплаченная ему, относится на счет этого учреждения. Его бюджет сокращается, его сотрудники лишаются надбавок, премий, ссуд, иных материальных льгот. Учреждение остается без средств на повышение комфортности труда, улучшения условий жизни и отдыха своих служащих. Какова будет реакция на это самих служащих? Надо думать, они постараются найти и устранить причину, повлекшую такие последствия, а если причиной явится недобросовестность, непрофессионализм или корыстолюбие их коллеги, они едва ли согласятся терпеть его в своих рядах. Пострадавшему человеку не надо будет жаловаться «вышестоящему начальству», мыкаться по кабинетам «в поисках справедливости», писать «письма в инстанции», упрашивать и давать взятки. За него эту «работу» автоматически выполнит сам механизм материальной служебной ответственности. Деньги заставят чиновников быть высокопрофессиональными, чуткими, отзывчивыми служащими. В итоге выиграют все – и пострадавший человек, и сами чиновники. В проигрыше останется только лицо, нарушившее чужое право. Но это как раз и есть тот итог, который мы все хотели бы получить и который составляет реальный смысл представления о «сильном государстве». Таким образом, процессу усиления государства должно сопутствовать сокращение числа неудовлетворенных по его вине жалоб граждан, а следовательно, и общей суммы материальных взысканий с него.

Всем историческим обществам свойственна закономерность: у государства тем меньше силы и ответственности, чем больше власти и свободы. И наоборот. Поэтому о демократическом государстве можно сказать, что оно, не будучи властным над своими гражданами, заведомо не может не быть сильным.

Но насколько оно будет прочным? Демократия как форма власти, основанная на честном слове государства и вольной речи народа, то есть мифическая, словесная демократия, драпирующая собой реально царствующую бюрократию, легко может быть отнята у общества, может быть трансформирована в сколь угодно жесткую тиранию. Не будет ли грозить такая же участь и подлинной демократии?

Очевидно, что нет. Ибо она основывается на самом прочном социальном фундаменте – на частной собственности и личном материальном интересе. Ее так как же трудно отнять у человека, как отнять у него право быть собственником или возможность приобретения выгоды. Никакая демагогия не сможет обмануть его настолько, чтобы он отказался от собственности, а следовательно, и от власти, охраняющей эту собственность. И даже экономические потрясения, если они постигнут страну, не заставят его разочароваться в демократии, поскольку именно она и будет служить ему самым надежным средством выхода из экономического пике. Можно не сомневаться, что, однажды почувствовав вкус полноценной частной собственности, он уже ни при каких обстоятельствах не отдаст это право никому. А значит, не отдаст и ни одного из тех прав, которые вырастают из этого материального права и которые, взятые отдельно от него, составляют содержание демократии. Поэтому, однажды утвердившись в обществе, демократия будет царить в нем так долго, как долго будет царить в нем частный материальный интерес.

Каким образом устроено демократическое государство? Будет ли оно отличаться от бюрократического только содержанием своей деятельности или еще и формой своей конструкции?

Разумеется, оно будет иным. Но чтобы понять, каким именно, необходимо ясно сознавать, что осуществление демократической реформы возможно лишь при условии осуществления реформы отношений собственности, о которой шла речь выше.

Между этими двумя реформами – экономической и политической – существует не просто сходство, но глубокое внутреннее единство. В сущности, это даже не две реформы, а одна, именно – реформа отношений собственности, которая неизбежно влечет за собой соответствующие перемены в сфере отношений власти. Это их органическое родство прослеживается буквально во всем. В самом деле, цель экономической реформы можно выразить словами: «Возвращение человеку полноценного права собственности». Целью политической реформы является возвращение ему полноценной свободы. «Собственность» есть признание другими людьми права данного человека на свободное обращение с вещью, с объектом собственности. А «свободу» в свою очередь можно трактовать как признание другими людьми, всем обществом, неприкосновенности права собственности данного человека на самого себя. Объем естественного права частной собственности всегда ограничен продуктом труда самого собственника. Это право не распространяется на продукт собственного (не отданного в наем) труда других людей. Равным образом объем свободы человека ограничен властью над самим собой, пределами того выбора, который он рассматривает для себя, и не затрагивает свободы никакого другого человека. Власть над собой не переступает этой границы и не перерастает во власть над другими. Объектом собственности, далее, является всякое благо, создаваемое в процессе деятельности человека, способное удовлетворять человеческие потребности и, в частности, выступать товарной ценностью. Объектом же свободы является сама эта деятельность, совершаемая во благо человека. Иначе говоря, если собственность – это «власть» над конечным продуктом деятельности, то свобода – это «власть» над самим ее процессом. И уже хотя бы отсюда становится ясным, насколько глубоко и сколь нерасторжимо единство собственности и свободы. Ценность права собственности состоит в том, что оно дает человеку возможность владеть объектом его потребностей. Ценность свободы в данном случае заключается в том, что она позволяет человеку любой объект собственности превратить в объект своей потребности – в процессе создания объекта или за счет трансформации его потребительной стоимости в процессе товарного обмена. То есть свобода дает человеку возможность удовлетворить те желания, которые он сам считает нужным удовлетворить. С целью увеличения объема собственности человек вправе отчуждать от себя квалифицированные правомочия собственности – распоряжение и пользование, – отдавая их в ведение других лиц (наемных работников, партнеров по договору), а для финансирования деятельности, связанной с защитой своих прав – государству (на часть собственности, равной величине гражданского платежа). В итоге государство становится распорядителем и пользователем средств, отчисляемых ему собственником. С этой же целью защиты своих прав человек может отчуждать в пользу государства «квалифицированные правомочия» своей свободы (или ее оборотной стороны – власти). У этих правомочий нет собственных наименований. Они еще не даны им общественной наукой. Поэтому условно мы можем назвать их правомочиями «распоряжения и пользования властью». Заметим, что вручение государству этих правомочий не означает наделение его самоей властью. И здесь проявляется родство власти и собственности. Передавая какому-либо лицу правомочия собственности, человек не отдает вместе с ними и самого права собственности, не лишается его. Точно так же, отдавая государству правомочия власти, человек, носитель власти, не утрачивает ее. Он остается ее полноценным «владельцем», то есть субъектом, самостоятельно решающим, кому и на каких условиях эти правомочия отдать. Наконец, мы помним, что реальным субъектом собственности и ее правомочий всегда является отдельный, живой человек, а не «коллектив», «организация», «учреждение» или иное абстрактное «юридическое лицо». Подобным образом обстоит дело и с властью. Человек не может доверить ее правомочия «государству». Под словами: «Человек отдает часть своего права власти государству», – я имею в виду то, что на самом деле приобретателем этих правомочий не может быть «государство в целом», что в этой роли способен выступать только живой, реальный человек, олицетворяющий собою государство, то есть Президент страны. Процедурой же передачи ему правомочий власти, как и в случае передачи правомочий собственности, является процедура выборов Президента (выбора субъекта распоряжения).

Как видим, политическая реформа представляет собой не что иное, как реформу отношений собственности, «переведенную» с языка экономических категорий на язык политических терминов (с языка «собственности» на язык «власти» и «свободы»). Этим определяется и конструкция демократического государства, складывающаяся в ее итоге.

Государство возглавляется Президентом, наделяемым квалифицированными правомочиями власти и избираемым путем всенародного голосования. Его главная задача состоит в отправлении этих правомочий в целях, определяемых Конституцией, то есть законом, для него неприкосновенным, принимаемом обществом на референдуме.

Чем будет руководствоваться гражданин при выборе Президента? Очевидно, теми же соображениями, какими руководствуется собственник при выборе распорядителя своего имущества – соображениями выгоды. В данном случае – соображениями эффективности и дешевизны государства, которое он приобретает в лице того или иного претендента на президентский пост. Нетрудно понять, что обычные для предвыборных кампаний в бюрократическом обществе обещания и клятвы кандидатов – поднять жизненный уровень, защитить отечественного производителя, поддержать ту или иную отрасль, гарантировать заработную плату, пенсии, стипендии, помочь малоимущим, «социально незащищенным» и т.п. – вся эта откровенно демагогическая риторика сделается совершенно ненужной. Ибо что смог бы кандидат пообещать гражданину сверх того, что этот гражданин, будучи материально независимым от государства и властвуя над ним, не мог бы обеспечить себе сам? Что могло бы сделать для него государство, чего он не мог бы заставить его сделать, опираясь на закон, то есть, не ущемляя прав других людей? Гражданин не ищет любви своего государства и ему не нужна его забота. Он хочет видеть в государстве надежного и сильного слугу. Поэтому манифест каждого кандидата в итоге сведется к перечню тех программ, которые он, в случае его избрания, намеревался бы осуществить, с указанием стоимости каждой программы и выведением итоговой цены его государства. Конечным же и обобщающим показателем явится ставка гражданского платежа (процент от цены сделок гражданского оборота), которую испросит кандидат у общества для финансирования своего государства.

Выше, рассматривая экономическую реформу, мы оставили открытым вопрос о способе определения величины этого платежа. Теперь мы получаем ответ на этот вопрос: ставка платежа будет определяться в ходе конкурентной борьбы кандидатов на президентский пост.

Кого из ее участников предпочтет избиратель? Очевидно, того, чье программное «меню» будет полнее соответствовать его вкусам, а при схожести кандидатов по этому признаку – того, чье «меню» окажется дешевле. То есть того, кто пообещает ему полноценную государственную защиту и исполнение иных конституционных обещаний за меньший процент гражданского платежа. И только в случае совпадения позиций кандидатов в этой конкретной, нелукавой цифре, он станет оценивать их по их личным качествам, по их обаянию, по цвету галстука или фасону пиджака.

Таким образом, и в этом случае, как и во всех остальных, действие механизма демократии обусловит автоматическое подчинение государственного интереса общественному, когда, движимые разными намерениями, кандидат в Президенты и избиратель сойдутся в стремлении минимизировать цену государства, одновременно с тем подняв, насколько возможно, качество государственных услуг.

Сможет ли кандидат, победивший на выборах, уклониться от исполнения своих обещаний? Очевидно, что нет. Во всяком случае, его легко лишить такой возможности. Так, может быть предусмотрено конституционное правило, обязывающее вновь избранного Президента в ограниченный срок, скажем, в течение 100 дней после вступления в должность, издать закон, вводящий в действие ту ставку гражданского платежа, которую он, будучи кандидатом, обещал избирателям. В противном случае он автоматически отстраняется от должности и Президентом страны становится другое лицо, например, вице-президент или кандидат, занявший на выборах второе место по числу поданных за него голосов. Подобным образом можно обеспечить и исполнение остальных его обещаний, имеющих ясный смысл, конкретный объем, легко определяемый результат и твердую цену (других обещаний избиратели от него, очевидно, и не примут). И вместе с правом гражданина в судебном порядке обязать Президента следовать своему слову, эти меры позволят гарантировать обществу исполнение предвыборных посулов Президента.

Конечно, в связи с этим можно заметить, что Президент ограничен в своих возможностях. Он не вправе издавать законы. Он может обещать некую ставку платежа, но может оказаться не в силах выполнить обещанное, поскольку бюджетом ведает не он, а законодательное собрание, Парламент. Парламент же может не согласиться с ним.

Действительно, именно так сконструирована государственная машина в настоящее время. Но зачем Парламент демократическому обществу? Какие функции он будет выполнять и каким целям служить? В условиях демократии власть принадлежит гражданину, и эту власть, в том числе власть над Президентом, он имеет возможность осуществлять непосредственно. Зачем ему отдавать ее каким-то другим людям, так называемым «представителям», «депутатам», зная заранее, что они наверняка используют ее не лучшим образом, прежде всего в своих, а не его, гражданина, интересах? Зачем власть, данную человеку природой – власть над собой – отнимать от себя и отдавать в чужие руки? Зачем ему лишать себя права самому контролировать деятельность государства? Саму мысль об этом он наверняка расценит как абсурдную и безумную и едва ли согласится следовать ей.

Парламент – это институт отнюдь не демократического, а бюрократического государства. Его существование отвечает интересам лишь того общества, в котором гражданин не свободен, не имеет власти, в котором он является лишь «источником власти» для других. В конструкции демократического государства его просто не к чему пристроить, некуда вмонтировать. В нем нет никакой нужды. Поэтому в условиях демократии эта «ветвь власти» отсохнет столь же неизбежно, как отсохнут и другие бюрократические учреждения – налоговая служба, служба финансового контроля и т.п.

А вместе с ней отомрет, уйдет в прошлое и тот особый вид деятельности людей, который именуется «политикой».

В бюрократическом обществе слово «политика» означает «отношение людей или общественных групп по поводу власти», а именно – по поводу присвоения власти. Сфера политики – это сфера раздела власти между людьми, именуемыми «политиками», поскольку народ источает для них власть. Но понятно, что когда иссякнет источник, политическая деятельность прекратится. Демократии политика чужда. И не потому чужда, что она ее пятнает, поскольку, согласно известному мнению, «есть дело грязное», а потому просто, что в условиях демократии вырождается в бессмысленное и беспредметное занятие. Поэтому в демократическом обществе не только не будет того поприща скандальной, шутовской деятельности, которое именуется «политикой», но даже и само это слово утратит свой мифический смысл, а из лексического оборота выпадут такие привычные нам словосочетания, как «политическая система», «политические интересы», «политическая воля» и им подобные.

Более того, всякому человеку станет стыдно именоваться «политиком». Это слово станет оскорбительным. Ведь «политик» - этот тот, кто, приобретая власть над другим, отнимает у него свободу. Отнимает, не спрашивая, хочет ли он ее отдать. То есть, попросту, крадет. Тот, кто крадет деньги, старается, чтобы об этом не узнал никто. Быть в глазах людей вором – значит нести на себе клеймо позора. Кому же придет в голову публично заявлять о себе: «Я вор свободы!»? Ничего более отвратительного, как «быть политиком», а уж тем более «политологом», в нормальном обществе нельзя будет себе и представить.

И, завершая тему, коснусь еще одного следствия демократической реформы.

Демократия не имеет национальных признаков. В ней, в отличие от бюрократии, нет ничего искусственного, ничего привносимого людьми из соображений по-своему понятой ими целесообразности или верности традициям, обрядности и т.п. Ее конструкция естественна, и поэтому настолько проста, что ею может воспользоваться любое общество без какого-либо ущерба для своей культуры и обычаев. Это наводит на мысль о том, что, утвердившись в одной стране, она вскоре будет воспринята и другими странами, что в конечном счете она станет господствующей формой государственного устройства на всем пространстве человеческой цивилизации.

Основанием для этого вывода служит и другое соображение. Всякий исторический шаг общества к свободе всегда сопровождался колоссальным материальным выигрышем, приращением его богатства. Иначе говоря, свобода является фактором не только нравственного, но и экономического прогресса общества. Это обстоятельство обусловило победу бюрократической формы власти над предшествовавшими ей. Оно же обусловливает неизбежность поражения бюрократии в конкуренции с демократией. Демократическая система не может не выиграть это соревнование, ибо она экономически несравненно эффективнее.

А что будет разделять народы, усвоившие демократический образ жизни, кроме их культуры, истории и веры? Сохранят ли для них свое нынешнее значение государственные границы? Едва ли, коль скоро и за пределами своей страны человек будет оставаться под защитой таких же законов, гарантирующих его права, какие действуют на его родине. Интернациональный характер демократического строя послужит объединению народов, которому не смогут воспрепятствовать подвластные им правительства. Что в этих условиях может явиться причиной войны между странами или гражданской войны за «обретение независимости», «самоопределение»? Сохранится ли сама возможность появления такой причины?

Наверное, не будет ошибкой предположить, что одним из самых важных, а исторически, пожалуй, и самым значительным следствием торжества демократии явится устранение возможности войны из общечеловеческого будущего.

 


 

«Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй» [119].

О чем это: о российском самодержавии восемнадцатого века или о российской «демократии» двадцать первого? В самом деле, намного ли изменилось восприятие обществом своего государства за триста лет реформ, революций, гражданских бунтов и войн, перестроек и обновлений? Вопрос, по сути, риторический. Оно изменилось лишь в пустяках, потому что и все пережитые обществом катаклизмы в своем итоге свелись к пустякам.

Во времена самодержавия власть государству – царю – даровалась от Бога. Ее «источником» служили небеса. Холопский бунт против такого порядка вещей в конечном счете завершился тем, что холопы завоевали право самим избирать царя. Исполнилась «великая холопская мечта»: они добились от царя согласия считать «источником» его власти не слепое провидение, а их самих, своих холопов, и это достижение – вдеваться и тащить ярмо не по чужой, а по собственной воле, сажать себе на шею хозяина своими руками – вписали в главный закон, в Конституцию, как краеугольный принцип своей государственности. Кроме того, единую царскую власть они разделили на три части – президентскую, правительственную и парламентскую (судебная и при самодержавии была уже существенно отделена), – и ограничили своих избранников сроками пользования ею. В остальном же ничего не изменилось. Поэтому не изменилось и отношение к государству, к новому «трехглавому» царю. Впрочем, обновилась фразеология. С тех пор прежний способ родового престолонаследия повелось называть «варварством» или «тоталитаризмом», а себя тех времен поминать как «рабов». Новый же порядок выборного престолонаследия вошло в правило именовать «демократией», себя же считать «свободными гражданами», «избирателями». Кто эти холопы? Кто, как не мы с вами, господа, мы все – и те, кто эту власть имеет, и те, кто им ее дает.

Чтобы перестать быть холопами, надо перестать думать, как холопы, и поступать, как поступают холопы. Зачем мы создаем государство? Затем, чтобы отдать ему свою собственность, а с ней вместе отдать и самих себя в его власть? Будь так, разве не пришлось бы усомниться в том, что человек – существо разумное? Потребность быть рабом несовместима со способностью к самостоятельному мышлению, то есть к поведению, в самой основе своей безгранично свободному. Но, как это ни парадоксально, в нас оба эти порыва – и к свободе, и к рабству – сливаются, вроде бы и не мешая один другому. Мы остаемся свободными, пока не задумываемся о свободе. Едва же принимаемся теоретизировать о ней, как начинаем плодить мифы, на которых и основываем государство, превращающее нас в рабов.

Врожденная человеку власть есть власть лишь над самим собой. Только над собой, и более ни над кем. «Иметь власть над другим человеком», – разве в самой мысли об этом не сквозит нечто противное человеческой природе, нечто безнравственное, отталкивающее, отвратительное? Впрочем, моральный довод не является у нас основополагающим при формировании государства. Во всякой практической сфере, в том числе и в деле государственного строительства, мы привыкли опираться прежде всего на доводы рассудка, хотя бы и циничные. Давайте примем во внимание и это обстоятельство и, исходя из него, спросим себя: можно ли построить целостную, логически стройную юридическую систему, образующую правовой скелет государства, на основе безнравственного принципа? Можно ли сконструировать связную систему общественного устройства, опираясь, скажем, на закон «о выборах депутатов Государственной Думы» или «о выборах Президента Российской Федерации», то есть на законы об изъятии власти человека над собой и подчинении его власти выборных лиц? Ответ дает сама реальность общественного правосостояния. Она вновь бьет нас в лоб, будто еще и еще раз стараясь вразумить!

Надо ли удивляться тому, что свод законов России, как и любого другого бюрократического государства, представляет собой рыхлый конгломерат взаимоисключающих положений, не согласующихся требований, постоянно нуждающийся в «совершенствовании» и «упорядочивании», в «исправлении» и «дополнении»? Надо ли удивляться тому, что наша юридическая система, несмотря на все усилия законодателей, вызывает недовольство и отторжение в обществе? Безнравственная идея не может иметь гармоничной логической формы. А это значит, что не может быть связной, непротиворечивой и исполнимой правовой системы у общества, исповедующего такую идею. Оснований думать иначе не больше, чем полагать, будто можно создать пригодную к практике систему законов о собственности, исходя из принципа: «Позволяется распространять право собственности не только на свое, но и на чужое имущество». Подобная система заведомо обречена быть порочной, абсурдной, ибо она противоречит естественному порядку вещей. Ибо она инородна, чужда человеческой природе.

Но что значит «признать власть человека над собой»? Это значит – отнять власть над ним у государства. Это значит – поставить государство в зависимость от человека. По сути дела, такая зависимость выгодна государству не меньше, чем человеку. Если человеку она служит гарантией государственной защиты его прав, то государству – гарантией его финансирования, материальной устойчивости. Но вместе с тем это означает конец режима государственной власти, упразднение того порядка вещей, при котором государство пользуется правом по собственному разумению диктовать свою волю гражданину, вынуждая гражданина по собственному разумению искать возможности уклониться от исполнения его воли. Это значит признать, наконец, что «государственная власть» представляет собой явление, противоречащее природе человека, а следовательно, представляет собой преступление против человека. Преступление, которое ничуть не оправдывает тот факт, что оно совершается под покровительством закона.

Коммунистическая утопия связывала будущее общества с отмиранием государства. Но обществу не нужно умирающее государство. Пока оно испытывает в нем нужду, государство должно быть деятельным и сильным. Если человек отдает ему власть над собой, то сам же и делает его слабым, ибо лишает его какого-либо побуждения служить себе. Именно это и ведет к прижизненному омертвлению государства. Задача же состоит в другом – заставить жизнеспособное государство улыбнуться человеку. А для этого есть только одно средство – сделать государство материально зависимым от общества, а общество – материально свободным в его отношениях с государством. Другими словами, мы заставим государство улыбаться нам, только когда властно, по-хозяйски возьмем его за карман. Только так может быть реализована идея сильного государства. И только на этой основе может быть устроено общество реальной частной собственности и подлинной демократии.


ПРИМЕЧАНИЯ

118. Основы политической науки. Учебное пособие. Под редакцией профессора В.П.Пугачева. Часть II. Москва, МГУ, 1993, с. 119.

119. Измененный стих поэмы В.К.Тредиаковского «Тилемахида», вынесенный А.Н. Радищевым в эпиграф книги «Путешествие из Петербурга в Москву».

POST SCRIPTUM. МИФ О ВЫБОРАХ ПРЕЗИДЕНТА

(Послесловие к очередной избирательной кампании)

Читали ли вы «Мертвые души»? Помните ли путешествие Чичикова по помещичьим имениям? Помните ли мимолетные описания деревень и укладов жизни их обитателей? Вот серая, невзрачная, без единого деревца Маниловка и устроенное, зажиточное поместье Коробочки; вот «определенное на вековое стояние» хозяйство Собакевича, в котором «даже колодец был обделан в такой крепкий дуб, какой идет только на мельницы да на корабли», а следом – дряхлое, заглохлое, несущее на себе «какую-то особую ветхость» владение Плюшкина.

У кого из этих помещиков вы хотели бы быть крепостным?

В этом вопросе нет никакого скрытого смысла. Выборы Президента России – это и есть, по сути дела, выборы Хозяина имения, называемого Россией. Хозяина, личность которого так же отпечатывается на устройстве жизни страны, как личность гоголевских героев проступает в укладе их поместий. Поэтому на выборах, особенно с учетом своеобразия Российской Конституции, вопрос для нас именно так и стоит: кого мы хотим видеть Хозяином России – «Собакевича», «Манилова», или, например, «Коробочку»? А следовательно, какой хотим видеть саму Россию? Именно на него мы и отвечаем, опуская бюллетени в урны.

Представим на минуту, что перед таким вопросом – «чьим он хотел бы быть крепостным?» – вдруг оказался бы Чичиков. Что бы он ответил на него? Выбрать себе барина ему, конечно, было бы легче, чем это приходится делать нам в нашей ситуации, ибо ему незачем было бы гадать, какая жизнь ждет его под властью того или другого из них. Он видел плоды их хозяйствования воочию. И все же даже его, человека рабского времени, задача подобного выбора наверняка повергла бы в недоумение. Ведь в самом деле, где же здесь выбор? Между чем и чем – холопством и холопством? Но Чичиков, по собственному его представлению, человек свободный, и для него такая альтернатива не заключает в себе вообще никакого выбора. Для него реальный смысл имеет лишь выбор между «быть холопом» и «быть свободным», принадлежать кому-то или принадлежать себе. Более того, даже и эту дилемму он, наверное, расценил бы как нелепую, пустую, ибо кто же по доброй воле предпочтет рабство свободе!

А для нас именно исканиями «лучшего помещика» исчерпывается идея «свободного выбора», вся суть «фундаментального принципа демократии». Предметом раздумий для нас служат «качества кандидата»: кто из них имеет больший опыт, кто лучше зарекомендовал себя в реальных делах, кто из них честнее и т.п. «Какова программа кандидата, – интересуемся мы, – то есть, что он собирается с нами делать? Каковы его политические взгляды, демократ он или коммунист? Даст ли нам землю, повысит ли зарплату, выплатит ли пособия?» Мысль о собственной свободе нас будто и не посещает. Нас беспокоит лишь одно: как бы наш избранник не оказался «Плюшкиным» или «Ноздревым»!

А сами кандидаты – что движет ими? Желание властвовать! Потребность послужить благу народа, которой они все мотивируют свою претензию на высший пост государства, не выглядит достаточно убедительной, даже когда декларируется совершенно искренне. В самом деле, легко ли поверить, что нужды какого-нибудь гражданина Иванова, которого кандидат никогда и в глаза не видел, оказались бы настолько близки его сердцу, что помощь этому гражданину сделалась смыслом его жизни, целью всех его забот? А ведь «гражданин Иванов» – это и есть тот, кого иначе можно назвать «народ».

Мотив же личной власти звучит куда более правдоподобно. Никто из кандидатов не хочет оказаться под властью другого. Каждый хочет властвовать сам.

Но ведь и Иванов, пусть даже и не отдавая себе в этом отчета, хочет того же. Он тоже желает быть свободным и никому не подвластным. Он тоже хочет власти себе. Разве что, в отличие от любого из политиков, власти не над другими, а над самим собой. И он мог бы сказать: «Я сам хочу управлять собою, самостоятельно распоряжаться продуктами моего труда. Свою жизнь я хочу выстроить сам, без оглядки на чиновника и не нуждаясь в его согласии».

Но возможности жить самостоятельно у Иванова нет. Даже если он и не захочет избирать себе властного Президента, ему его выберут другие. Да он и не знает, что может быть свободен от власти. Ему об этом никто не сказал, его не научили этой свободе те, кто вызвался быть его учителями. И в итоге его стихийная, неосознанная тяга к свободе сублимируется в отторжение власти. В отторжение, принимающее разные формы, пассивные и активные, постоянно испытывающие бюрократическую систему на устойчивость.

Один из самых наглядных примеров такой конфронтации – всем памятная «чеченская проблема».

В свое время «мятежная республика» вознамерилась выйти из-под «власти Москвы» и создать свою собственную государственность. Москва, естественно, с этим намерением не согласилась. Спор о власти вскоре перерос в вооруженный конфликт. Но представим, как сложилась бы ситуация, если бы Россия была страной не бюрократической, а демократической формы власти. То есть страной, в которой государство и Президент, как его олицетворение, не обладали бы властью ни над кем из граждан. Что в этом случае могло бы побудить Чечню к отделению? Желание обособиться, чтобы возродить бюрократический государственный режим? Но это было бы равносильно стремлению обменять свободу на холопство, в чем едва ли можно заподозрить какой-либо народ, в том числе и чеченский. Отделиться, чтобы за границами России воспроизвести тот же демократический порядок отношений, который принят и в России? Но для этого тем более нет смысла отделяться. Такое отделение ровным счетом ничего не дало бы Чечне сверх того, что она и так имела бы, находясь в составе России. Так что могло бы в этих условиях послужить причиной чеченского сепаратизма?

Будь Россия демократической страной, чеченская проблема не могла бы даже возникнуть. Равно как не знали бы проблемы сепаратизма, если бы на самом деле были демократическими, и другие страны – Англия, Испания, Канада, Индия, Израиль и прочие. Сепаратизм ни на какой почве не смог бы развиться в политическую силу, если бы не существовало самой политики как института властвования государства над обществом.

Впрочем, проблема сепаратизма – лишь одна из многих, порождаемых бюрократией и провоцирующих в обществе недовольство властью. В ряд с ней выстраивается и множество остальных – коррупции, казнокрадства, бессовестного раздела собственности, чиновничьего произвола, чиновничьей преступности и т.п. Как долго им тлеть? Как долго мы будем пытаться погасить их силами бессильного государства?

Вот кандидат Х обещает победить коррупцию, ставя эту задачу едва ли не в центр своей предвыборной программы. И сделать это он намеревается, судя по его заявлениям, «триединым способом».

Во-первых, разоблачением взяточников и беспощадным их преследованием. Эта мера, конечно, выглядит внушительно, грозно, но как, наверное, известно и самому Х, на деле она совершенно неэффективна. Взятку трудно доказать. Редко кто из взяткодателей готов сотрудничать с правоохранительными учреждениями, поскольку дача взятки позволяет ему решить проблему, а сотрудничество в лучшем случае надолго консервирует ее, а в худшем – делает вообще неразрешимой. Кроме того, жестокость грозящего наказания вообще не влияет на размах взяточничества. Да, взяточник понимает, что рискует. Его нервируют публикации о разоблачениях, судах, приговорах и конфискациях. Но его нервируют и известия об авиакатастрофах и автомобильных авариях. Поэтому, рассматривая свое разоблачение как событие хотя и возможное, но, при соблюдении мер предосторожности, маловероятное, он все равно будет брать, как будет продолжать летать на самолетах и ездить в автомобиле.

Во-вторых, повышением заработной платы чиновников. Но это, скорее, может повлечь лишь ослабление интереса к мелким взяткам и рост аппетита к более крупным.

И, в-третьих, ограничением круга вопросов, решение которых зависит от прихоти чиновника. Только эта мера и является по-настоящему действенной. Но ее эффективность создается как раз за счет умаления бюрократической власти, за счет сужения области ее применения и расширения простора для деятельности человека, в которой он не подчинен государству. Однако и это – не более чем паллиатив, ибо пока в обществе господствует принцип, согласно которому чиновник должен иметь власть, должен будет оставаться и предмет приложения этой власти, то есть область человеческой деятельности и человеческих отношений, подконтрольная чиновнику и зависящая от его воли. А значит, сохранятся и условия взяточничества, разве что не столь широкие. (Впрочем, как их ни суживай, их границы стараниями тех же чиновников обычно довольно скоро восстанавливаются).

Конечно, у общества велико желание очиститься от той парши, которую представляет собой коррупция. Откликаясь на него, чиновники, т.е. сами взяточники, взывают (к кому?) с призывами искоренить это зло, демонстрируют готовность вступить в боевые отряды по борьбе с тем, что составляет для них главную ценность их властвования, по борьбе с самими собой. Тут, разумеется, нет парадокса. Все их декларации – не более чем словесная манифестация лояльности обществу, которая практиковалась и прежде, которая никого не способна напугать и ничего не способна изменить. Но ведь, с другой стороны, надо сознавать, что коррупция является цементом, связывающим в монолит все звенья и этажи государственной пирамиды. Круговая коррупционная порука создает режим личной преданности подчиненного своему начальнику, а следовательно, режим наиболее эффективного и удобного удовлетворения амбиций начальника, ради чего он и стремился изо всех сил занять свое кресло. Если бы удалось по волшебству вытравить из государственной жизни это явление, всякое кресло тут же лишилось бы своей магнетической привлекательности, кирпичи пирамиды разошлись и она бы попросту рухнула. Просто взять и отнять у чиновника возможность воровства и взимания подношений, не поменяв ничего в устоях государственной конструкции, означало бы вызвать коллапс государства с катастрофическими последствиями для общества. Да это, повторю, и невозможно, пока чиновник остается носителем власти над нечиновним людом.

Другой кандидат, У, лейтмотивом своей кампании делает обещание «социальной справедливости». Оставим в стороне слово «социальное». Его он наверняка понимает так же, как и вся наша наука, т.е. как систему отношений рыб в косяке или пчел в улье, перенесенную в человеческое общество. Но слово «справедливость» в политическом контексте не может не пугать. В истории человечества, пожалуй, нет другого столь же кровавого слова. «Справедливость» служила оправданием и целью всех бунтов, восстаний и гражданских войн. Рядом с ним даже слово «гильотина» звучит безобидно, как «прищепка».

С другой стороны, кто же против справедливости? Ее торжества, судя по выступлениям, хотели бы добиться все кандидаты, а не только У. О ней мечтают и избиратели. Но как обеспечить ее торжество?

В свое время большевики, придя к власти чтобы исполнить, якобы, эту мечту, развернули в печати широкую дискуссию о «справедливости». Дискуссия, как известно, закончилась ничем, а большевистские представления на этот счет в конечном итоге воплотились в диктатуру компартии. Справедливость, утверждаемая силой власти, и на этот раз, как всегда, обернулась своей противоположностью – тотальным попранием справедливости.

Для любого человека справедливым является лишь то, что он сам считает таковым. С тем, что кажется справедливым другому, он далеко не всегда готов согласиться. Но только в свободных отношениях людей может сложиться тот «стандарт справедливости», который, будучи признан ими, должен был бы стать законом, обязательным и для них самих, и для государства. «Источником справедливости» в обществе может быть только человек, а не власть. Но это вновь возвращает нас к мысли о том, что царство справедливости есть царство демократии, а не бюрократии. Между тем, У, обещая его стране, оговаривал свое обещание условием сосредоточения в своих руках высшей государственной власти. «Вы получите справедливость, только если дадите мне власть, изберете меня Президентом».

Стремясь к власти, каждый кандидат, будто нарочно, обещает обществу избавление именно от тех проблем, которые являются неизбежным следствием этой власти!

«Необходимо покончить с преступностью! – требует кандидат Z. – Нужно обеспечить законность и правопорядок в стране!». Каким образом? Нужны большие средства, в частности, чтобы оснастить всем необходимым следственные учреждения, разместить подобающим образом суды, расширить их штаты, наладить работу института исполнения судебных решений так, чтобы всякое решение суда исполнялось неотвратимо. Но можно ли рассчитывать, что у государства найдутся на это деньги, если ему не придется найти гораздо большие деньги, чтобы заплатить обществу за уклонение от решения этой задачи? Иначе говоря, если его ответственность не будет иметь материального характера, если оно не будет материально заинтересовано в ее решении? Совершенно очевидно, что одной лишь моральной ответственности в данном случае явно недостаточно. Государствам одних стран она может быть присуща в большей мере, обеспечивая лучшее состояние правопорядка, других – в меньшей мере, но нигде она не позволяет достичь того уровня законности, в котором нуждается общество, который в полной мере отвечал бы его запросам. Вместе с тем очевидно и то, что если государство примет на себя материальную ответственность за свою деятельность, связанную с охраной правопорядка, то оно не может нести ответственности за финансирование этой деятельности. Это – обязанность общества. А чтобы общество могло ее взять на себя, государство должно позволить ему свободно распоряжаться своими средствами, то есть избавить его от налогового рабства. Оно должно предоставить обществу возможность финансировать систему правозащиты в том объеме, в котором сочтет нужным само общество. Но и это означает, что условием искоренения преступности является не укрепление власти Президента и государства над обществом, а обретение обществом власти над государством и Президентом.

«Я верю в свой народ!» – заявляет каждый кандидат. Но как можно верить в народ, лишенный государством воли, подчиненный государству, не имеющий самостоятельности, ищущий, кому бы отдать власть над собой! В народ, обманутый ложно понятыми словами о свободе и демократии, никогда не знавший ни того, ни другого! Что стоит эта расхожая формула лести избирателям? С другой стороны, народ, избрав себе Президента, тем самым как бы декларирует: «Я верю в этого человека!» Но как можно верить в того, кто не сознает, что все проблемы, за которые он обещает взяться избирателям, растут из одного корня – государственной собственности и власти, – и что пока крепок этот корень, проблемы можно отодвигать, гасить, сглаживать, но заведомо невозможно окончательно избавиться от них.

Выбирая Президента в качестве носителя высшей власти, мы одновременно делаем выбор и относительно себя – мы выбираем себе участь холопов этой власти. И всякий раз, разочаровавшись в своем избраннике, мы начинаем лелеять надежду на выборы грядущие. Мы остаемся пленниками этого порочного круга, пока не знаем, как разорвать его. Лишь «счастливой преданностью рабству» можно объяснить «идиотизм веры» в то, что выборы властителя есть «почетное право свободного гражданина» и непонимание того, что право это на самом деле не «почетное», а позорное, постыдное, оскорбительное. Эта вера и составляет суть мифа о «долге избирателя», мифа о «свободном, демократичном» выборе Президента.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ.

Пройдемся с нашей обезьяной еще раз от ископаемого дерева к современному компьютеру.

В истории человека все детерминировано логикой. Никакие его метаморфозы не были случайными. В свое время палка помогла обезьяне получить в свое распоряжение пищевые ресурсы саванны. Она же и изменила обезьяну так, что ей стала доступной обработка камня. Более того, она изменила ее так, что его обработка стала необходимым условием ее существования. В силу логики совершавшихся с ней перемен обезьяна вначале стала дочеловеком, а затем и предчеловеком. Многие виды гоминид, ставших на этот путь, погибли, исчезли, вымерли. Но гибель вида не могла нарушить логику выживания. Палка и камень благоприятствовали выживанию, и поэтому, как основания видообразования, не могли быть утрачены. Уже тем, что создала человеческий тип Гобсека, природа показала, что скупа не менее чем ее создание. Она никогда не изобретала лишних сущностей или причин.

К началу гоминизации у нее уже был материал, способный к овладению палкой и камнем – узконосые обезьяны, а какой именно их вид выживет и разовьется в дальнейшем в человека – ей было безразлично. Свой опыт, как и всегда, она ставила сразу на многих. Один из видов, найдя орудие в соплеменнике, развился в социального человека. Именно он и стал ее «венцом творения». Но, надев на себя этот венец, он вообразил себя и «господином мироздания». Ему почудилось, что теперь он сам может управлять всеми процессами природы. И прежде всего он взялся за конструирование собственного бытия.

В этот момент его взросления мы и застаем его сегодня. Точнее, застаем самих себя. Важно понимать, что ни общественное, ни личностное развитие человека не являются чем-то, лежащим за границами представления о его эволюции. Ведь никому не приходит в голову утверждать, будто «главная проблема» ребенка, скрывающая в себе секрет его «очеловечивания», заключается в том, чтобы научиться ходить или даже говорить. Полноценным человеком он становится лишь тогда, когда подчиняет свое мышление логике природы, а затем направляет его к познанию своего Я. На каждой качественно новой ступени его взросления с ним совершаются качественно новые по сравнению с прежними перемены. И только взятые вместе они и составляют процесс его эволюции. Так же обстоит дело и с «историческим человеком». Эволюция, совершавшаяся в животном веществе человека, и только в этом смысле понимаемая «эволюционной теорией», теперь продолжается в его социальном веществе – он приобретает собственную волю. Он еще робеет и ежится перед властью, еще считает себя чем-то обязанным ей и готов платить ей дань за свое существование – налог; ее воля еще довлеет, как воля взрослого над волей малыша, над его робкой волей, но последняя день ото дня крепнет. Мысль о том, что власть человека над человеком противоестественна и аморальна, а всякий налог разобщает общество и лишает его гораздо большей массы благ, чем дает, уже стучится в его сознание.  На наших глазах совершается перерождение нашего героя из социального существа в подлинного человека – в личность. Но этот виток эволюции только начался. Человек еще только примеряется к новому для себя эволюционному состоянию. Он пытается понять, выгодно ли оно ему, насколько больше материальных благ он приобретет, став личностью, нежели оставаясь в рамках своего социального естества. Личность он меряет социальным аршином, поскольку другого у него просто нет. Он не готов поверить в то, что этот аршин к личности совершенно неприменим. В его обыденном сознании еще с трудом укладывается мысль о том, что человек стоит вовсе не столько, сколько может добыть и потребить, а столько, сколько может создать и отдать, не связывая отдачу ни с какими приобретениями и вознаграждениями. Если бы у Нобелевской премии не было денежного сопровождения, то и ее цена в его глазах была бы близка к нулю. Для него «личность» - все еще «белая ворона», такая же, какой был бы он сам, окажись вынужден, со всей своей ученостью, культурой и социальными привычками, жить в обезьяньем стаде. С «животной» точки зрения становление человека уже состоялось, уже появился субъект, наделенный социальными атрибутами – разумом и речью. Это событие принадлежит прошлому. Но теперь человек все чаще задается вопросом о смысле жизни и его все менее удовлетворяет то представление о себе, в котором он не находит ответа на этот вопрос. Происхождение человека продолжается и до завершения еще далеко.


Вернуться назад